О доброте нашего духовенства: сколько я им корост засыпал за воротник... Но между теми, кто знал меня, да и из незнавших — многие, отнеслись — «отвергая мои идеи», враждуя с ними в печати и устно — не только добро́ ко мне, но и любяще (Устьинский, Филевский, цензор Лебедев, Победоносцев, М. П. Соловьёв, свящ. Дроздов, Акимов, Целиков, проф. Глубовский, Н.Р. Щербова, А.А. Альбова). Исключением был только С.А. Рачинский, один, который «возненавидел брата своего» (после статей о браке в «Рус. Труде» и в «С.-Петерб. Ведом.»). Чего: Гермоген, требовавший летом отлучить меня, в ноябре — декабре дважды просился со мной увидеться. Епископ Сергий (Финляндский), знавший (из одного ему пересланного Фёдоровым письма моего) о «всём возмутительном моём образе мыслей», — тем не менее, когда «друг» лежал в Евангелической (лютеранской) больнице после третьей операции, приехал посетить её, и приехал по заботе митрополита Антония, вовсе её ни разу не видавшего, и который меня-то раза два-три видел, без всяких интимных бесед. И везде — деликатность, везде — тонкость; после такой моей страшной вражды к ним и совершенно непереносимых обвинений. Но светские: какими ругательствами («Передонов», «двурушник», «с ним нельзя садиться за один стол и вести одну работу» etc., etc.) меня осыпали, едва я проводил рукою «против шёрстки» их партии. Из этого я усмотрел, до чего Церковь теплее светской жизни en masse: сердечнее, душевнее, примирённее, прощающе. И если там был огонь (инквизиция), то всё-таки это не плаха позитивистов: холодная, и с холодным железом...
И я бросился (1911 г., конец) к Церкви: одно в мире тёплое, последнее тёплое на земле...
Вот моя биография и судьба.
(9 декабря 1911)
P. S. Религиозный человек выше мудрого, выше поэта, выше победителя и оратора. «Кто молится» — победит всех, и святые будут победителями мира.
Иду в Церковь! Иду! Иду!
(Тот же день и час)
P. P. S. Никогда моя нога не будет на одном полу с позитивистами, никогда! никогда! — И никогда я не хочу с ними дышать воздухом одной комнаты!
P. P. P. S. Лучше суеверие лучше глупое, лучше чёрное, но с молитвой. Религия, или — ничего. Это борьба и крест, посох и палица, пика и могила.
Но я верю, «святые» победят.
P. P. P. P. S. Лучшие люди, каких я встречал, — нет, каких я нашёл в жизни: «друг», великая «бабушка» (Ал. Андр. Руднева), «дяденька», Н.Р. Щербова, А.А. Альбова, свящ. Устьинский, — все были религиозные люди; глубочайшие умом Флоренский, Рцы — религиозны же. Ведь это что-нибудь да значит? Мой выбор решён.
Молитва — или ничего.
Или:
Молитва — и игра.
Молитва — и пиры.
Молитва — и танцы.
Но в сердцевине всего — молитва.
Есть «молящийся человек» — и можно всё.
Нет «его» — и ничего нельзя.
Это моё «credo» — и да сойду я с ним в гроб.
Я начну великий танец молитвы. С длинными трубами, с музыкой, со всем: и всё будет дозволено, потому что всё будет замолено. Мы всё сделаем, потому что после всего поклонимся Богу. Но не сделаем лишнего, сдержимся, никакого «карамазовского»: ибо и «в танцах» мы будем помнить Бога и не захотим огорчить Его.
«С нами Бог» — это вечно.
И я бросился (1911 г., конец) к Церкви: одно в мире тёплое, последнее тёплое на земле...
Вот моя биография и судьба.
(9 декабря 1911)
P. S. Религиозный человек выше мудрого, выше поэта, выше победителя и оратора. «Кто молится» — победит всех, и святые будут победителями мира.
Иду в Церковь! Иду! Иду!
(Тот же день и час)
P. P. S. Никогда моя нога не будет на одном полу с позитивистами, никогда! никогда! — И никогда я не хочу с ними дышать воздухом одной комнаты!
P. P. P. S. Лучше суеверие лучше глупое, лучше чёрное, но с молитвой. Религия, или — ничего. Это борьба и крест, посох и палица, пика и могила.
Но я верю, «святые» победят.
P. P. P. P. S. Лучшие люди, каких я встречал, — нет, каких я нашёл в жизни: «друг», великая «бабушка» (Ал. Андр. Руднева), «дяденька», Н.Р. Щербова, А.А. Альбова, свящ. Устьинский, — все были религиозные люди; глубочайшие умом Флоренский, Рцы — религиозны же. Ведь это что-нибудь да значит? Мой выбор решён.
Молитва — или ничего.
Или:
Молитва — и игра.
Молитва — и пиры.
Молитва — и танцы.
Но в сердцевине всего — молитва.
Есть «молящийся человек» — и можно всё.
Нет «его» — и ничего нельзя.
Это моё «credo» — и да сойду я с ним в гроб.
Я начну великий танец молитвы. С длинными трубами, с музыкой, со всем: и всё будет дозволено, потому что всё будет замолено. Мы всё сделаем, потому что после всего поклонимся Богу. Но не сделаем лишнего, сдержимся, никакого «карамазовского»: ибо и «в танцах» мы будем помнить Бога и не захотим огорчить Его.
«С нами Бог» — это вечно.
Торг, везде торг, в литературе, в политике, —торг о славе; торг о деньгах; а упрекают попов, что они «торгуют восковыми свечами» и «деревянным маслом». Но у этих «торг» в одну десятую и они не образованны; а у светских в девять десятых, хотя они и «просвещены».
(13 декабря 1911 г.)
(13 декабря 1911 г.)
Почему я так сержусь на радикалов?
Сам не знаю.
Люблю ли я консерваторов?
Нет.
Что со мною? Не знаю. В каком-то недоумении.
(14 декабря 1911 г.)
Сам не знаю.
Люблю ли я консерваторов?
Нет.
Что со мною? Не знаю. В каком-то недоумении.
(14 декабря 1911 г.)
26-го августа 1910 г. я сразу состарился.
20 лет стоял «в полдне». И сразу 9 часов вечера. Теперь ничего не нужно, ничего не хочется. Только могила на уме.
(14 декабря 1911 г.)
20 лет стоял «в полдне». И сразу 9 часов вечера. Теперь ничего не нужно, ничего не хочется. Только могила на уме.
(14 декабря 1911 г.)
Никакого интереса в будущем.
Потому что никакого интереса уж не разделит «друг».
Интерес нужен «вдвоём»: для одного — нет интереса.
Для «одного» — могила.
(14 декабря 1911 г. )
Потому что никакого интереса уж не разделит «друг».
Интерес нужен «вдвоём»: для одного — нет интереса.
Для «одного» — могила.
(14 декабря 1911 г. )
Действительно, я чудовищно ленив читать. Напр., Философова статью о себе (в сборнике) прочёл первую страницу; и только этот год, прибирая книги после дачи (пыль, классификация) — наткнулся, раскрыл и прочитал, не вставая с полу, остальное (много верного). Но отчего же, втайне, я так мало читаю?
Тысяча причин; но главная — всё-таки это: мешает думать. Моя голова, собственно, «закружена», и у меня нет сил выйти из этой закруженности.
Я жадно (безумно) читал в гимназии: но уже в университете дальше начала книг «не ходил» (Моммзен, Блюнчли).
Собственно, я родился странником; странником-проповедником. Так в Иудее, бывало, «целая улица пророчествует». Вот я один из таких; т.е. людей улицы (средних) и «во пороках» (без миссии переломить, напр., судьбу народа). «Пророчество» не есть у меня для русских, т.е. факт истории нашего народа, а — моё домашнее обстоятельство, и относится только до меня (без значения и влияния); есть частность моей биографии.
Я решительно не могу остановиться, удержаться, чтобы не говорить (писать): и всё мешающее отбрасываю нетерпеливо (дела житейские) или вырыванию из рук (книги).
Эти говоры (шёпоты) и есть моя «литература». Отсюда столько ошибок: дойти до книги и раскрыть её и справиться — для меня труднее, чем написать целую статью. «Писать» — наслаждение; но «справиться» — отвращение. Там «крылья несут», а тут — должен работать; но я вечный Обломов.
И я утешался в этом признанном положении, на которое все дали своё согласие: что ведь вообще «мир есть моё представление». ПО этому тезису я вовсе не обязан «справляться» и писать верно историю или географию: а писать — «как мне представляется». Не будь Шопенгауэра, мне, может было бы стыдно: а как есть Шопенгауэр, то мне «слава Богу».
Из Шопенгауэра (пер. Страхова) я прочёл тоже только первую половину первой страницы (заплатив 3 руб.): но на ней-то первою строкой и стоит это: «Мир есть моё представление».
— Вот это хорошо, — подумал я по-обломовски. — «Представим», что дальше читать очень трудно и вообще для меня, собственно, не нужно.
(14 декаб. 1911)
Тысяча причин; но главная — всё-таки это: мешает думать. Моя голова, собственно, «закружена», и у меня нет сил выйти из этой закруженности.
Я жадно (безумно) читал в гимназии: но уже в университете дальше начала книг «не ходил» (Моммзен, Блюнчли).
Собственно, я родился странником; странником-проповедником. Так в Иудее, бывало, «целая улица пророчествует». Вот я один из таких; т.е. людей улицы (средних) и «во пороках» (без миссии переломить, напр., судьбу народа). «Пророчество» не есть у меня для русских, т.е. факт истории нашего народа, а — моё домашнее обстоятельство, и относится только до меня (без значения и влияния); есть частность моей биографии.
Я решительно не могу остановиться, удержаться, чтобы не говорить (писать): и всё мешающее отбрасываю нетерпеливо (дела житейские) или вырыванию из рук (книги).
Эти говоры (шёпоты) и есть моя «литература». Отсюда столько ошибок: дойти до книги и раскрыть её и справиться — для меня труднее, чем написать целую статью. «Писать» — наслаждение; но «справиться» — отвращение. Там «крылья несут», а тут — должен работать; но я вечный Обломов.
И я утешался в этом признанном положении, на которое все дали своё согласие: что ведь вообще «мир есть моё представление». ПО этому тезису я вовсе не обязан «справляться» и писать верно историю или географию: а писать — «как мне представляется». Не будь Шопенгауэра, мне, может было бы стыдно: а как есть Шопенгауэр, то мне «слава Богу».
Из Шопенгауэра (пер. Страхова) я прочёл тоже только первую половину первой страницы (заплатив 3 руб.): но на ней-то первою строкой и стоит это: «Мир есть моё представление».
— Вот это хорошо, — подумал я по-обломовски. — «Представим», что дальше читать очень трудно и вообще для меня, собственно, не нужно.
(14 декаб. 1911)
Могила... знаете ли вы, что смысл её победит целую цивилизацию...
Т. е. вот равнина... поле... ничего нет, никого нет... И этот горбик земли, под которым зарыт человек. И эти два слова: «зарыт человек», «человек умер» своим потрясающим смыслом, своим великим смыслом, стонающим… преодолевают всю планету, — и важнее «Иловайского с Атиллами».
Те все топтались… Но «человек умер», и мы даже не знаем — кто: это до того ужасно слёзно, отчаянно… что вся цивилизация в уме точно перевёртывается, и мы не хотим «Атиллы и Иловайского», а только сесть на горбик и выть на нём униженно, собакою…
О, вот где гордость проходит.
Проклятое свойство.
Недаром я всегда так ненавидел тебя.
(14 декабря 1911)
Т. е. вот равнина... поле... ничего нет, никого нет... И этот горбик земли, под которым зарыт человек. И эти два слова: «зарыт человек», «человек умер» своим потрясающим смыслом, своим великим смыслом, стонающим… преодолевают всю планету, — и важнее «Иловайского с Атиллами».
Те все топтались… Но «человек умер», и мы даже не знаем — кто: это до того ужасно слёзно, отчаянно… что вся цивилизация в уме точно перевёртывается, и мы не хотим «Атиллы и Иловайского», а только сесть на горбик и выть на нём униженно, собакою…
О, вот где гордость проходит.
Проклятое свойство.
Недаром я всегда так ненавидел тебя.
(14 декабря 1911)
Как-то везут гроб с позументами, и толпа шагает через «мокрое» и цветочки, упавшие с колесницы: спешат, трясутся. И я, объезжая на извозчике и тоже трясясь, думал: так-то вот повезут Вас. Вас-ча; живо представилось мне моё глуповатое лицо, уже тогда бледное (теперь всегда красное) и измученные губы, и бородёнка с волосёнками, такие жалкие, и что публика тоже будет ужасно «обходить лужи», и ругаться обмочившись, а другой будет ужасно тосковать, что нельзя закурить, и вот я из гроба ужасно ему сочувствую, что «нельзя закурить», и не будь бы отпет и вообще такой официальный момент, когда я «обязан лежать», то подсунул бы ему потихоньку папироску.
Знаю по собственному опыту, что именно на похоронах хочется до окаянства курить...
И вот везут-везут, долго везут: — «Ну, прощай, Вас. Вас., плохо, брат, в земле; и плохо ты, брат, жил: легче бы лежать в земле, если бы получше жил. С неправдой-то…»
Боже мой: как с неправдой умереть.
А я с неправдой.
(14 декаб. 1911)
Знаю по собственному опыту, что именно на похоронах хочется до окаянства курить...
И вот везут-везут, долго везут: — «Ну, прощай, Вас. Вас., плохо, брат, в земле; и плохо ты, брат, жил: легче бы лежать в земле, если бы получше жил. С неправдой-то…»
Боже мой: как с неправдой умереть.
А я с неправдой.
(14 декаб. 1911)
Да: может быть, мы всю жизнь живём, чтобы заслужить могилу. Но узнаём об этом, только подходя к ней: раньше «и на ум не приходило».
(14 декаб. 1911)
(14 декаб. 1911)
Шестьдесят раз только, в самом счастливом случае, я мог простоять в Великий Четверток «со свечечками» всенощную: как же я мог хоть один четверг пропустить?!!
Боже: да и Пасох шестьдесят!!! Так мало. Только шестьдесят Рождеств!!! Как же можно из этого пропустить хоть одно?!!
Вот основание «ходить в церковь» и «правильного круга жизни», с родителями, с женой, с детьми.
Мне вот пятьдесят четыре: а я едва ли был двенадцать раз «со свечечками».
И всё поздно: мне уже пятьдесят шесть лет!
(14 декаб. 1911)
Боже: да и Пасох шестьдесят!!! Так мало. Только шестьдесят Рождеств!!! Как же можно из этого пропустить хоть одно?!!
Вот основание «ходить в церковь» и «правильного круга жизни», с родителями, с женой, с детьми.
Мне вот пятьдесят четыре: а я едва ли был двенадцать раз «со свечечками».
И всё поздно: мне уже пятьдесят шесть лет!
(14 декаб. 1911)
Как пуст мой «бунт против христианства»: мне надо было хорошо жить, и были даны для этого (двадцать лет) замечательные условия. Но я всё испортил своими «сочинениями». Жалкий «сочинитель», никому в сущности не нужный, — и поделом, что не нужный.
(14 декаб. 1911)
(14 декаб. 1911)
Церковь есть единственно поэтическое, единственно глубокое на земле. Боже, какое безумие было, что лет одиннадцать я делал все усилия, чтобы её разрушить.
И как хорошо, что не удалось.
Да чем была бы земля без церкви? Вдруг обессмыслилась бы и похолодела.
Цирк Чинизелли, Малый театр, Художественный театр, «Речь», митинг и его оратор, «можно приволокнуться за актрисой», тот умер, этот родился, и мы все «пьём чай»: и мог я думать, что этого «довольно». Прямо этого я не думал, но косвенно думал.
(14 декаб. 1911)
И как хорошо, что не удалось.
Да чем была бы земля без церкви? Вдруг обессмыслилась бы и похолодела.
Цирк Чинизелли, Малый театр, Художественный театр, «Речь», митинг и его оратор, «можно приволокнуться за актрисой», тот умер, этот родился, и мы все «пьём чай»: и мог я думать, что этого «довольно». Прямо этого я не думал, но косвенно думал.
(14 декаб. 1911)
Пусть Бог продлит мне три — четыре — пять лет (и «ей»): зажгу я мою «соборованную свечу» и уже не выпущу её до могилы. Безумие моя прежняя жизнь: недаром «друг» так сопротивлялся сближению с декадентами. Пустые люди, без значения; не нужные России. «Слава литераторов да веет над нами». Пусть некоторые и талантливые, да это всё равно. Всё равно с точки зрения Костромы, Ельца, конкретного, жизненного. Моё дело было быть с Передольским, Титовым, Максимовым («Куль хлеба»); вот люди, вот русские. А «стишки» пройдут, даже раньше, чем истлеет бумага.
(14 декаб. 1911)
(14 декаб. 1911)
Несите, несите, братцы: что делать — помер. Сказано: «не жизнь, а жисть». Не трясите очень. Впрочем, не смущайтесь, если и тряхнёте. Всю жизнь трясло. Покурить бы, да неудобно: официальное положение. Покойник в гробу должен быть «руки по швам». Закапывайте, пожалуйста, поскорее, и убирайтесь к чёрту с вашей официальностью. Непременно в земле скомкаю саван и колено выставлю вперёд. Скажут: — «Иди на страшный суд». Я скажу: — «Не пойду». — «Страшно?» — «Ничего не страшно, а просто не хочу идти. Я хочу курить. Дайте адского уголька зажечь папироску». — «У вас Стамболи?»— «Стамболи». — «Здесь больше употребляют Асмолова. Национальное.»
(15 декаб. 1911)
(15 декаб. 1911)
— Ну, а девчонок не хочешь?
— Нет.
— Отчего же?
— Вот прославили меня: я и «там» если этим делом баловался, то в сущности для «опытов». Т.е. наблюдал и изучал. А чтобы «для своего удовольствия» — то почти и не было.
— Ну, и вывод?
— Не по департаменту разговор. Перемените тему.
(16 декаб. 1911)
— Нет.
— Отчего же?
— Вот прославили меня: я и «там» если этим делом баловался, то в сущности для «опытов». Т.е. наблюдал и изучал. А чтобы «для своего удовольствия» — то почти и не было.
— Ну, и вывод?
— Не по департаменту разговор. Перемените тему.
(16 декаб. 1911)
Полтора года полуживу. Тяжело, печально. Страшно. Несколько месяцев не вынимал монет (антич., для погляденья). Только вырабатываю 50—80 руб. «недельных»; но никакого интереса к написанному.
(16 декаб. 1911)
(16 декаб. 1911)
Ну вот, — и он дачку себе в Крыму купил (Г. С. П.). Когда несчастный Рцы, загнанный нуждой и болезнями детей, пошёл в «Россию», он захлёбываясь в славе и деньгах, злорадно написал мне: «Рцы — в ,,России"», и оправдывал тургеневское изречение: «Всякий в конце концов попадает на свою полочку». Т.е. где же такому гаду, как Рцы, и быть, как не в сыромятниковской «России», правительственном органе. Но вот он теперь с именьем на южн. берегу Крыма тоже «попал на свою полочку».
(16 декаб. 1911)
(16 декаб. 1911)
Печать — это пулемёт, из которого стреляет идиотический унтер. И скольких Дон-Кихотов он перестреляет, пока они доберутся до него. Да и вовсе не доберутся никогда.
Finis и могила.
(16 декаб. 1911)
Finis и могила.
(16 декаб. 1911)
«Общественность», кричат везде, «возникновение в литературе общественного элемента», «пробуждение общественного интереса».
Может быть, я ничего не понимаю; но когда я встречаю человека с «общественным интересом», то не то — чтобы скучаю, не то — чтобы враждую с ним: но просто умираю около него. «Весь смокнул» и растворился: ни ума, ни воли, ни слова, ни души.
Умер.
И пробуждаюсь, открываю глаза, когда догадываюсь или подозреваю, что «общественность» выскочила из человека (соседа, ближнего).
В гимназии, когда «хотелось дать в морду» или обмануть, — тоже хотелось без «общественности», а просто потому что печально самому и скверно вокруг.
И «социального строя» хотелось без «общественности», а просто: «тогда мы переедем на другую улицу» и «я обзаведусь девчонкою» (девчонки всегда хотелось — гимназистом).
Отчего же я так задыхаюсь, когда говорят об «общественности»? А вот точно говорят о перелёте галок. «Полетели к северу», «полетели к югу».
— Ах, — летите, матушки, куда угодно: мне-то какое дело.
Или: «люди идут к целям»; но я знаю, что всякое «идут» обусловлено дорогой, а не тем, кто «идут». И вот отчего так скучны эти галчата.
Может быть, я ничего не понимаю; но когда я встречаю человека с «общественным интересом», то не то — чтобы скучаю, не то — чтобы враждую с ним: но просто умираю около него. «Весь смокнул» и растворился: ни ума, ни воли, ни слова, ни души.
Умер.
И пробуждаюсь, открываю глаза, когда догадываюсь или подозреваю, что «общественность» выскочила из человека (соседа, ближнего).
В гимназии, когда «хотелось дать в морду» или обмануть, — тоже хотелось без «общественности», а просто потому что печально самому и скверно вокруг.
И «социального строя» хотелось без «общественности», а просто: «тогда мы переедем на другую улицу» и «я обзаведусь девчонкою» (девчонки всегда хотелось — гимназистом).
Отчего же я так задыхаюсь, когда говорят об «общественности»? А вот точно говорят о перелёте галок. «Полетели к северу», «полетели к югу».
— Ах, — летите, матушки, куда угодно: мне-то какое дело.
Или: «люди идут к целям»; но я знаю, что всякое «идут» обусловлено дорогой, а не тем, кто «идут». И вот отчего так скучны эти галчата.
И потом — я не выношу самого шума. А где галки — всегда крик.
(18 декабря 1911 г.)
(18 декабря 1911 г.)