Индивидуум издали «Доску Дионисия» — и это, несмотря на одновременно высоколобый и маргинальный ореол, бойкий и легко читающийся детектив. Как если бы Донна Тартт вдохновлялась не Фабрициусом, а Рублевым, и тусовалась не с Кэндес Бушнелл, а с Южинским кружком.
Алексей Смирнов фон Раух действительно чаще всего упоминается в связке с Мамлеевым — жаль, конечно, что без этой связки выкопать его тексты не получалось (да и будто никому и не хотелось), и его успешное возрождение обязано моде последних лет на Мамлеева. А возрождать там есть что: фон Раух писал горячечные картины (загуглите, например, «Кентавров»), расписывал храмы, строчил тексты в стол и изобретал свой «изм» — магический символизм.
По сюжету «Доски Дионисия» искусствоведка Анна Петровна узнает о пропаже канонической иконы XVI века, и берет на себя роль следовательницы — опускается на дно подпольного рынка, чтобы узнать судьбу работы иконописца Дионисия. Чем дальше она погружается в мир торговцев редкостями, тем мрачнее становится повествование. Конечно, жанр, как и у каждой книги с претензией, и тут только обертка — надо признать, шуршащая, блестящая и всячески завлекающая. Игорь Гулин пишет, что, судя по всему, Смирнов фон Раух и вправду намеревался напечатать этот роман в 70-е — в него, например, намеренно вписаны реверансы советской утопии. Но сразу понятно, что «Доска Дионисия» от и до — попытка отразить то самое низменное настоящее, с грабежами, убийствами, жадностью и прочей привычной нам мерзостью. Детективщина и культурный бэкграунд автора же — скорее крепкий цемент.
Ну а еще Смирнов фон Раух просто хорошо пишет: от описания храмов как опрокинувшихся кубков с кровью до скрупулезно выверенных диалогов, со всеми нужными речевыми характеристиками и прочей декоративностью.
Вот, к примеру, новое понятие на заметку:
«Утром при опохмелении состоялся душевный разговор с оттенком "повщины" — так Мариан называл приключенческий жанр, производя его от Эдгара По.
— Есть просто поповщина, а есть "повщина". Повщина — это значит чудеса и чуднота с иконами и со всем необычайным, что около них происходит в последние пятнадцать-двадцать лет».
Напоследок же предлагаю довериться искусству исчерпывающего блерба:
«Интересная книга».
— Роман Михайлов, писатель, драматург, режиссер.
Алексей Смирнов фон Раух действительно чаще всего упоминается в связке с Мамлеевым — жаль, конечно, что без этой связки выкопать его тексты не получалось (да и будто никому и не хотелось), и его успешное возрождение обязано моде последних лет на Мамлеева. А возрождать там есть что: фон Раух писал горячечные картины (загуглите, например, «Кентавров»), расписывал храмы, строчил тексты в стол и изобретал свой «изм» — магический символизм.
По сюжету «Доски Дионисия» искусствоведка Анна Петровна узнает о пропаже канонической иконы XVI века, и берет на себя роль следовательницы — опускается на дно подпольного рынка, чтобы узнать судьбу работы иконописца Дионисия. Чем дальше она погружается в мир торговцев редкостями, тем мрачнее становится повествование. Конечно, жанр, как и у каждой книги с претензией, и тут только обертка — надо признать, шуршащая, блестящая и всячески завлекающая. Игорь Гулин пишет, что, судя по всему, Смирнов фон Раух и вправду намеревался напечатать этот роман в 70-е — в него, например, намеренно вписаны реверансы советской утопии. Но сразу понятно, что «Доска Дионисия» от и до — попытка отразить то самое низменное настоящее, с грабежами, убийствами, жадностью и прочей привычной нам мерзостью. Детективщина и культурный бэкграунд автора же — скорее крепкий цемент.
Ну а еще Смирнов фон Раух просто хорошо пишет: от описания храмов как опрокинувшихся кубков с кровью до скрупулезно выверенных диалогов, со всеми нужными речевыми характеристиками и прочей декоративностью.
Вот, к примеру, новое понятие на заметку:
«Утром при опохмелении состоялся душевный разговор с оттенком "повщины" — так Мариан называл приключенческий жанр, производя его от Эдгара По.
— Есть просто поповщина, а есть "повщина". Повщина — это значит чудеса и чуднота с иконами и со всем необычайным, что около них происходит в последние пятнадцать-двадцать лет».
Напоследок же предлагаю довериться искусству исчерпывающего блерба:
«Интересная книга».
— Роман Михайлов, писатель, драматург, режиссер.
«В доброте намешано многое, в ярости примесей нет.
Если хочешь — спроси у Бога, из чего он еще извлекает свет.
Только из предельной ярости свет запредельной яркости,
Только из ярости свет».
Если хочешь — спроси у Бога, из чего он еще извлекает свет.
Только из предельной ярости свет запредельной яркости,
Только из ярости свет».
YouTube
Самое злое
Provided to YouTube by Media Cube Music
Самое злое · Света Бень · Галя Чикис
Приём!
℗ Света Бень, Галя Чикис
Released on: 2022-12-16
Auto-generated by YouTube.
Самое злое · Света Бень · Галя Чикис
Приём!
℗ Света Бень, Галя Чикис
Released on: 2022-12-16
Auto-generated by YouTube.
У нас стартовал четвертый сезон «Листай вправо», и первый выпуск уже стал моим любимым. Он об одной классной книге одной классной девчонки, а еще об одной важной и, к сожалению, близкой мне теме — РПП.
Так совпало, что сегодня с утра я в очень плохом настроении, потому что еле влезла в джинсы — два дня назад они застегивались свободно, а сегодня нет. Я даже не собиралась их надевать, просто зачем-то решила сверить часы. И я хорошо понимаю, что физически не могла поправиться на размер за 48 часов, но голова работает иначе — и сразу хочется провести следующий день на кефире/не ужинать/сжечь дневной калораж в зале. Мир вообще враждебен и полон триггеров, когда у тебя РПП.
Например, когда я еще в ноябре читала «Голод» и мы со Светой Павловой не были знакомы, я все время думала: интересно, какой рост и вес у авторки? В первую очередь я думала не о книге и ее содержании, а хотела сравнить себя с героиней и убедиться — ну нет, мой вес все же не «стыдный». И каждый раз я себе напоминала, что чужие параметры ни при каких обстоятельствах не могут быть мерилом, а мой вес никогда не был и не будет стыдным, ни в его максимальном, ни в его минимальном значении.
Сейчас я чувствую себя скорее в ремиссии, чем нет: я умею отлавливать пограничные состояния на старте, люблю себя и свое тело и занимаюсь спортом в удовольствие. Терапия и любовь творят чудеса, даже когда окружающие все еще считают «ты похудела» необходимым и очень приятным комплиментом.
В общем, послушайте новый выпуск (узнаете вот, почему комментировать чужой вес нельзя даже из доброжелательных побуждений), а еще лучше — почитайте «Голод», это талантливая и ироничная книга о девчонках вокруг нас.
Так совпало, что сегодня с утра я в очень плохом настроении, потому что еле влезла в джинсы — два дня назад они застегивались свободно, а сегодня нет. Я даже не собиралась их надевать, просто зачем-то решила сверить часы. И я хорошо понимаю, что физически не могла поправиться на размер за 48 часов, но голова работает иначе — и сразу хочется провести следующий день на кефире/не ужинать/сжечь дневной калораж в зале. Мир вообще враждебен и полон триггеров, когда у тебя РПП.
Например, когда я еще в ноябре читала «Голод» и мы со Светой Павловой не были знакомы, я все время думала: интересно, какой рост и вес у авторки? В первую очередь я думала не о книге и ее содержании, а хотела сравнить себя с героиней и убедиться — ну нет, мой вес все же не «стыдный». И каждый раз я себе напоминала, что чужие параметры ни при каких обстоятельствах не могут быть мерилом, а мой вес никогда не был и не будет стыдным, ни в его максимальном, ни в его минимальном значении.
Сейчас я чувствую себя скорее в ремиссии, чем нет: я умею отлавливать пограничные состояния на старте, люблю себя и свое тело и занимаюсь спортом в удовольствие. Терапия и любовь творят чудеса, даже когда окружающие все еще считают «ты похудела» необходимым и очень приятным комплиментом.
В общем, послушайте новый выпуск (узнаете вот, почему комментировать чужой вес нельзя даже из доброжелательных побуждений), а еще лучше — почитайте «Голод», это талантливая и ироничная книга о девчонках вокруг нас.
Яндекс Музыка
На старт, внимание, фарш! «Голод» и «Пищевой мон...
Листай вправо • Подкаст • 8777 подписчиков • Сезон 4
Смотрю совершенно незамысловатый сериал «Санктуарий. История ведьмы» на одной только энергии от обнаружения двойника Лоры Палмер. А так — типичный герметичный детектив о том, как в выхолощенной американской субурбии расследуют убийство, попутно перерывая грязное белье богатых и красивых горожанок. Единственное отличие от десятка подобных — довольно симпатичная ведьминская мифология, хоть и погребенная под плосковатым размышлением о виктиблейминге и кэнсел калча в связке с живой охотой на ведьм.
В последнем выпуске «Листай вправо» рассказала про компактный роман «Элена знает» Клаудии Пиньейро. Я его прослушала не так давно где-то за полтора вечера, после чего десять минут совершенно разобранная пыталась откатиться к блаженному неведению — моменту, когда я еще не знала о существовании этой страшной и потрясающей книги.
Главная героиня, Элена, пытается расследовать (само)убийство своей дочери — она повесилась на колокольне в маленьком аргентинском городе. Элена знает, что ее дочь не могла покончить с собой — в тот день шел дождь, а Рита боялась молний и никогда не подходила к церкви в такую погоду. Элена ходит в участок, Элена отправляется за разгадкой в другой город. Но она вынуждена следовать строгому расписанию: у Элены болезнь Паркинсона, и она по минутам высчитывает моменты ясного сознания — от таблетки к таблетке. Пиньейро ловко, ловчее даже, чем Оцука в «Пловцах», переносит на текст оптику человека, теряющего ясность ума: за Эленой меняется и структура текста, текучего и одновременно отрывистого, скачущего из прошлого в настоящее и обратно.
Не понимаю, как Пиньейро удалось уместить столько тем в крохотную книгу (аудиоверсия идет около пяти часов), помимо основных конфликтов там и восприятие стареющего тела, и репродуктивное насилие, и сложное материнство вместе с не менее сложной ролью дочери. Наверное, преподавай я литературное мастерство, приводила бы это текст как настоящий образец герметичного, насыщенного и цельного небольшого романа (или, ну ладно, пусть повести). Тематические надстройки в нем не утяжеляют, а парадоксально поддерживают общую конструкцию. Там, где может быть просто детектив, у Пиньейро — возведенный в абсолют ненадежный рассказчик. Там, где могла быть вторичная история о старости, в «Элена знает» — трудное, скорее невыносимое откровение о неизбежности болезни и смерти. И все это упаковано в и вправду захватывающую детективную форму с трагическим твистом.
Главная героиня, Элена, пытается расследовать (само)убийство своей дочери — она повесилась на колокольне в маленьком аргентинском городе. Элена знает, что ее дочь не могла покончить с собой — в тот день шел дождь, а Рита боялась молний и никогда не подходила к церкви в такую погоду. Элена ходит в участок, Элена отправляется за разгадкой в другой город. Но она вынуждена следовать строгому расписанию: у Элены болезнь Паркинсона, и она по минутам высчитывает моменты ясного сознания — от таблетки к таблетке. Пиньейро ловко, ловчее даже, чем Оцука в «Пловцах», переносит на текст оптику человека, теряющего ясность ума: за Эленой меняется и структура текста, текучего и одновременно отрывистого, скачущего из прошлого в настоящее и обратно.
Не понимаю, как Пиньейро удалось уместить столько тем в крохотную книгу (аудиоверсия идет около пяти часов), помимо основных конфликтов там и восприятие стареющего тела, и репродуктивное насилие, и сложное материнство вместе с не менее сложной ролью дочери. Наверное, преподавай я литературное мастерство, приводила бы это текст как настоящий образец герметичного, насыщенного и цельного небольшого романа (или, ну ладно, пусть повести). Тематические надстройки в нем не утяжеляют, а парадоксально поддерживают общую конструкцию. Там, где может быть просто детектив, у Пиньейро — возведенный в абсолют ненадежный рассказчик. Там, где могла быть вторичная история о старости, в «Элена знает» — трудное, скорее невыносимое откровение о неизбежности болезни и смерти. И все это упаковано в и вправду захватывающую детективную форму с трагическим твистом.
Однажды, году в 2010, я узнала, что в The Sims есть мод, позволяющий крутить шуры-муры со Смертью. «Фантастическая идея, именно на это я потрачу все выходные!», — конечно же подумала я и начала свою операцию по соблазнению Смерти. Любовная авантюра удалась, моя симка благополучно сделала вуху со Смертью, но оказалось, что Смерти концепция one-night stand не очень понятна, и нам пришлось строить совместный быт. Совместный быт Смерти понравился, поэтому она забила на свою главную профессию и город стал наполняться трупами. Симы традиционно сворачивались в клубок, испустив последнее дыхание, но заботливого вознесения не происходило, потому что Смерть больше заботил жареный сыр, купание в бассейне и домашний огород. Так мы со Смертью и остались жить почти душа в душу в городе, полном окоченевших соседей.
Какой-то похожий баг произошел и в романе Алексея Поляринова «Кадавры» — по сюжету, в альтернативной России в начале нулевых тоже стали появляться трупы, трупы неизвестных детей. Ученые называют их «мортальными аномалиями», а в народе их прозвали «кадаврами». Спустя тридцать лета антропологиня Даша отправляется в полевую экспедицию по югу России, чтобы собрать данные о кадаврах. В поездке ей помогает непутевый брат Матвей, вместе с которым Даша образует скорее дис-, чем функциональную семью. Вокруг — другая страна, которая, как в любимейших «Оставленных», пожинает плоды коллективной травмы: расцвет эзотерики, новое политическое устройство и все растущая пропасть между когда-то близкими людьми.
А вот главное, из чего, на мой взгляд, культурологически состоит роман, — это размышления о неотгореванном горе и вытесненной травме. Александр Эткинд мог бы, например, написать к тексту Поляринова блерб. Даже не написать, а просто взять свою же цитату из «Кривого горя»: «Россия — страна, где миллионы остались непогребенными и репрессированные возвращаются как зомби, не вполне ожившие мертвецы». Да и название моего канала тоже могло бы стать блербом или подзаголовком к «Кадаврам» — Фрейд (у которого я название позаимствовала) называет «жутким» именно вытесненное и скрытое, но внезапно обнаружившее себя.
В общем, у Поляринова получился безупречно скроенный текст, куда ни копни: между рамкой и смыслами не видно даже швов. Например, трупы детей — это не просто трупы, а соляные столпы, ровно как Лотова жена, которая ослушалась ангельского запрета и обернулась назад. И возвращаясь к «Кривому горю» — замершие кадавры напоминают памятники, но это не те памятники, которые необходимы для осмысления исторической памяти.
И напоследок, программа минимум по теме: послушайте наш последний выпуск подкаста. Программа максимум: сегодня вечером будет прямой эфир с Алексеем к выходу романа, и я в этом эфире тоже принимаю участие. Приходите!
Какой-то похожий баг произошел и в романе Алексея Поляринова «Кадавры» — по сюжету, в альтернативной России в начале нулевых тоже стали появляться трупы, трупы неизвестных детей. Ученые называют их «мортальными аномалиями», а в народе их прозвали «кадаврами». Спустя тридцать лета антропологиня Даша отправляется в полевую экспедицию по югу России, чтобы собрать данные о кадаврах. В поездке ей помогает непутевый брат Матвей, вместе с которым Даша образует скорее дис-, чем функциональную семью. Вокруг — другая страна, которая, как в любимейших «Оставленных», пожинает плоды коллективной травмы: расцвет эзотерики, новое политическое устройство и все растущая пропасть между когда-то близкими людьми.
А вот главное, из чего, на мой взгляд, культурологически состоит роман, — это размышления о неотгореванном горе и вытесненной травме. Александр Эткинд мог бы, например, написать к тексту Поляринова блерб. Даже не написать, а просто взять свою же цитату из «Кривого горя»: «Россия — страна, где миллионы остались непогребенными и репрессированные возвращаются как зомби, не вполне ожившие мертвецы». Да и название моего канала тоже могло бы стать блербом или подзаголовком к «Кадаврам» — Фрейд (у которого я название позаимствовала) называет «жутким» именно вытесненное и скрытое, но внезапно обнаружившее себя.
В общем, у Поляринова получился безупречно скроенный текст, куда ни копни: между рамкой и смыслами не видно даже швов. Например, трупы детей — это не просто трупы, а соляные столпы, ровно как Лотова жена, которая ослушалась ангельского запрета и обернулась назад. И возвращаясь к «Кривому горю» — замершие кадавры напоминают памятники, но это не те памятники, которые необходимы для осмысления исторической памяти.
И напоследок, программа минимум по теме: послушайте наш последний выпуск подкаста. Программа максимум: сегодня вечером будет прямой эфир с Алексеем к выходу романа, и я в этом эфире тоже принимаю участие. Приходите!
В Ad Marginem вышло переиздание «Исследования ужаса» Леонида Липавского, и я крайне его рекомендую — пару лет назад даже писала обстоятельный текст про экспериментальное переиздание в екатеринбургском ΕΣΧΑΤΟΝ.
Лонг стори шорт, Липавский известен прежде всего как теоретик группы чинарей и по записанным им «Разговорам» все тех же чинарей. Его тексты трудно (да и вряд ли можно) назвать какой-то смыслообразующей вехой мысли XX века — скорее, Липавского лучше советовать праздному читателю, выбирающему книги не от голода, а от пресыщения. Он писал о каталепсии времени, формулировал языковые теории и размышлял о чувствах в браке — в нем есть эта удивительная чуткость к внешнему и внутреннему. Валерий Сажин в послесловии к изданию пишет, что на поверхностный взгляд Липавский может показать оппозиционером, хотя в действительно он чувствовал себя вне времени — я лучше скажусь поверхностной, но не соглашусь. Его отрицание себя и концепция ужасного как отсутствия самоидентификации — в общем-то вполне прозрачное ощущение околообэриутского автора в 30-е.
Но для меня в характере мысли Липавского есть две главные черты. Первое — это смешение эротического и околосмертного, страшного и любовного. Второе — это его граничащее с ОКР стремление каталогизировать и классифицировать всё, абстрактное и материальное: типы любви, формы ужаса, чувства, состояния, явления природы и что только не. Хармс рассказывал, что Липавский ежемесячно «сочинял десять мыслей» — Хармс, во-первых, уверен, что Липавский врет, во-вторых, уверен еще больше, что он сам сочиняет гораздо больше. Но из них двоих именно Липавский с точностью до сотых фиксировал всё: от количества мыслей до характеристик пауков.
Липавский не так часто писал стихи, хотя его философия — сплошная поэтическая форма (в Букмейте текст даже опубликован как комикс, столько схем и иллюстраций включено в его эссе). Но больше всего мне нравится, как Липавский описывает жизнь:
Жизнь предстает нам в виде следующей картины. Полужидкая неорганическая масса, в которой происходит брожение, намечаются и исчезают натяжения, узлы сил. Она вздымается пузырями, которые, приспосабливаясь, меняют свою форму, вытягиваются, расщепляются на множество шевелящихся беспорядочно нитей, на целые цепочки пузырей. Все они растут, перетягиваются, отрываются, и эти оторванные части продолжают как ни в чем ни бывало свои движения и вновь вытягиваются и растут.
Интересно, догадывался ли Липавский, что описывая жизнь, он лучше всего описывает собственные же тексты.
Лонг стори шорт, Липавский известен прежде всего как теоретик группы чинарей и по записанным им «Разговорам» все тех же чинарей. Его тексты трудно (да и вряд ли можно) назвать какой-то смыслообразующей вехой мысли XX века — скорее, Липавского лучше советовать праздному читателю, выбирающему книги не от голода, а от пресыщения. Он писал о каталепсии времени, формулировал языковые теории и размышлял о чувствах в браке — в нем есть эта удивительная чуткость к внешнему и внутреннему. Валерий Сажин в послесловии к изданию пишет, что на поверхностный взгляд Липавский может показать оппозиционером, хотя в действительно он чувствовал себя вне времени — я лучше скажусь поверхностной, но не соглашусь. Его отрицание себя и концепция ужасного как отсутствия самоидентификации — в общем-то вполне прозрачное ощущение околообэриутского автора в 30-е.
Но для меня в характере мысли Липавского есть две главные черты. Первое — это смешение эротического и околосмертного, страшного и любовного. Второе — это его граничащее с ОКР стремление каталогизировать и классифицировать всё, абстрактное и материальное: типы любви, формы ужаса, чувства, состояния, явления природы и что только не. Хармс рассказывал, что Липавский ежемесячно «сочинял десять мыслей» — Хармс, во-первых, уверен, что Липавский врет, во-вторых, уверен еще больше, что он сам сочиняет гораздо больше. Но из них двоих именно Липавский с точностью до сотых фиксировал всё: от количества мыслей до характеристик пауков.
Липавский не так часто писал стихи, хотя его философия — сплошная поэтическая форма (в Букмейте текст даже опубликован как комикс, столько схем и иллюстраций включено в его эссе). Но больше всего мне нравится, как Липавский описывает жизнь:
Жизнь предстает нам в виде следующей картины. Полужидкая неорганическая масса, в которой происходит брожение, намечаются и исчезают натяжения, узлы сил. Она вздымается пузырями, которые, приспосабливаясь, меняют свою форму, вытягиваются, расщепляются на множество шевелящихся беспорядочно нитей, на целые цепочки пузырей. Все они растут, перетягиваются, отрываются, и эти оторванные части продолжают как ни в чем ни бывало свои движения и вновь вытягиваются и растут.
Интересно, догадывался ли Липавский, что описывая жизнь, он лучше всего описывает собственные же тексты.
Обожаю конспирологию и ежедневно восхищаюсь, что в 2024 году в ютубе есть параллельная современность с мертвецами в холодильнике. Конспирология в этом смысле немножко делит поляну с фольклором и мифом: мы создаем воображаемое пространство, которое помогает нам объяснить реальность, а иногда просто расслабляет и развлекает.
И вот недавно, например, Артем Сошников рассказал про теорию, что Андрей Курпатов и Анхель де Куатьэ — это один и тот же человек. Один — псевдопсихолог, посадивший своего любовника под домашний арест, другой — «мексиканец французского происхождения, потомственный шаман», чья «личность окутана тайной». Доказательство на доказательстве: и одинаково сладострастные красно-черные обложки, и главный герой Андрей у де Куатьэ, а «Дневник канатного плясуна» и «Книга Андрея» — и вовсе идентичные тексты. Пока это явный кандидат на лучшую конспирологическую теорию о писателях, лучше даже теории «Пинчон и Сэлинджер — один человек».
К чему эта подводка? 21 апреля мы большой компанией любимых людей будем в Нижнем Новгороде на праздновании дня рождения библиотеки «Партнерского материала» Лиды Кравченко и Вали Горшковой. Именно там Артем в компании ув. партнера Антона Секисова и ув. подруги Светы Павловой обсудят Курпатова де Куатьэ, Донцову и, надеюсь, все самое кринжовое! Еще в программе будет вечеринка с power point презентациями (я уже готовлю слайды про эротический ретеллинг мифа об Аиде и Персефоне), литературный скетчинг с Сашей Степановой, а мы с Максимом Мамлыгой поговорим про притягательность хорроров и антиутопий.
Единственный минус программы — мы все же не выясним, были ли Дюма и Пушкин одним человеком, поэтому поделитесь, пожалуйста, другими окололитературными конспирологическими теориями в комментариях, я буду счастлива.
И вот недавно, например, Артем Сошников рассказал про теорию, что Андрей Курпатов и Анхель де Куатьэ — это один и тот же человек. Один — псевдопсихолог, посадивший своего любовника под домашний арест, другой — «мексиканец французского происхождения, потомственный шаман», чья «личность окутана тайной». Доказательство на доказательстве: и одинаково сладострастные красно-черные обложки, и главный герой Андрей у де Куатьэ, а «Дневник канатного плясуна» и «Книга Андрея» — и вовсе идентичные тексты. Пока это явный кандидат на лучшую конспирологическую теорию о писателях, лучше даже теории «Пинчон и Сэлинджер — один человек».
К чему эта подводка? 21 апреля мы большой компанией любимых людей будем в Нижнем Новгороде на праздновании дня рождения библиотеки «Партнерского материала» Лиды Кравченко и Вали Горшковой. Именно там Артем в компании ув. партнера Антона Секисова и ув. подруги Светы Павловой обсудят Курпатова де Куатьэ, Донцову и, надеюсь, все самое кринжовое! Еще в программе будет вечеринка с power point презентациями (я уже готовлю слайды про эротический ретеллинг мифа об Аиде и Персефоне), литературный скетчинг с Сашей Степановой, а мы с Максимом Мамлыгой поговорим про притягательность хорроров и антиутопий.
Единственный минус программы — мы все же не выясним, были ли Дюма и Пушкин одним человеком, поэтому поделитесь, пожалуйста, другими окололитературными конспирологическими теориями в комментариях, я буду счастлива.
С ув.подругой, писательницей Светланой Павловой, захотели отправиться в отпуск в открыточные места. Выбрали итальянское побережье, а город выбирали по принципу «нарядно, но давай все же не брать кредит на отель» — поэтому Амальфи и Позитано отпали. Зато нам попалась милая двухуровневая квартира в Атрани, городе с населением около 700 человек.
И вот я провожу время как позерка: лежу на песке, читаю «Камеру обскура», пить начинаю с утра, но не пьянею. На третий день наконец решаюсь посмотреть хваленый-захваленный «Рипли» по книге Патриции Хайсмит — и в первом же эпизоде обнаруживаю, что основной сюжет начинается (а потом и строится вокруг) в Атрани. Я вижу собор на экране ноутбука и в окне, вижу лестницу, по которой ежедневно прохожу около пятидесяти пролетов, вижу знакомые арки, пляж и даже вывеску «frutta e verdura» — не зная ничего о «Рипли», я поселилась именно там.
Сериал потрясающе снят почти от первого лица — мы наблюдаем за Рипли, а не его прямую оптику. Но вопреки мы быстро в эту оптику погружаемся, прощупываем чудовищную логику социопата и почему-то сопереживаем каждый раз, когда его вечно изменяющаяся под внешним давлением система грозит рухнуть. Надо признаться, я бы подсматривала за этим Рипли еще пару сезонов.
После первых двух-трех эпизодов в Атрани я смотрела «Рипли» совсем неторопливо — не потому, что не затянуло, а потому что хотелось растянуть. Страшно понравилось, что в сериале много цитируется биография Караваджо — даже переодеваясь, Том Рипли копирует образ художника с его бородой и кудрявой головой. В пару к сериалу хочется советовать не Хайсмит, ее вы и так почитаете, а вот, например, «Мгновенную смерть» Альваро Энриго — роман частично о Караваджо, который то ли деконструирует старую историю, то ли конструирует новый миф. Писала о романе тут, собираюсь перечитать.
А вот вчера, уже дома, мистика продолжилась: досматривала наконец сериал и в предпоследней серии смутилась — почему герой находится в Палермо, если он стоит в едва ли не соседнем дворе от нашей эйрбнб квартиры в Неаполе?
И вот я провожу время как позерка: лежу на песке, читаю «Камеру обскура», пить начинаю с утра, но не пьянею. На третий день наконец решаюсь посмотреть хваленый-захваленный «Рипли» по книге Патриции Хайсмит — и в первом же эпизоде обнаруживаю, что основной сюжет начинается (а потом и строится вокруг) в Атрани. Я вижу собор на экране ноутбука и в окне, вижу лестницу, по которой ежедневно прохожу около пятидесяти пролетов, вижу знакомые арки, пляж и даже вывеску «frutta e verdura» — не зная ничего о «Рипли», я поселилась именно там.
Сериал потрясающе снят почти от первого лица — мы наблюдаем за Рипли, а не его прямую оптику. Но вопреки мы быстро в эту оптику погружаемся, прощупываем чудовищную логику социопата и почему-то сопереживаем каждый раз, когда его вечно изменяющаяся под внешним давлением система грозит рухнуть. Надо признаться, я бы подсматривала за этим Рипли еще пару сезонов.
После первых двух-трех эпизодов в Атрани я смотрела «Рипли» совсем неторопливо — не потому, что не затянуло, а потому что хотелось растянуть. Страшно понравилось, что в сериале много цитируется биография Караваджо — даже переодеваясь, Том Рипли копирует образ художника с его бородой и кудрявой головой. В пару к сериалу хочется советовать не Хайсмит, ее вы и так почитаете, а вот, например, «Мгновенную смерть» Альваро Энриго — роман частично о Караваджо, который то ли деконструирует старую историю, то ли конструирует новый миф. Писала о романе тут, собираюсь перечитать.
А вот вчера, уже дома, мистика продолжилась: досматривала наконец сериал и в предпоследней серии смутилась — почему герой находится в Палермо, если он стоит в едва ли не соседнем дворе от нашей эйрбнб квартиры в Неаполе?
Сегодня не только день, когда нужно помнить о невыносимости войны.
Ровно 33 года назад ушла и не вернулась Янка Дягилева, мой большой кумир, вдохновение и любимая поэтесса. Всегда вспоминаю о ней эту историю: однажды Гузель Немирова заметила, что Янка украдкой оборачивает ногу в целлофановый пакет и сверху надевает сапог. Подошва треснула, и Дягилевой даже не пришло в голову попросить у кого-то помощи. Такой была Янка. Когда-то я писала биографический текст о ней — в Bookmate Journal. Этого медиа больше нет, почти год назад не стало и Сережи Казакова, дорогого друга, долгие разговоры с которым спасали меня в феврале и марте 2022, и главного редактора Bookmate Journal.
Но не так давно Кристина Ятковская собрала тексты, выходившие под руководством Сережи, в почти необъятную книгу — почитать ее можно в Букмейте. Там есть и текст про Янку, хотя с тех пор вышло несколько более основательных книг о ней — чужой и своей, колдунье и заклинательнице, пропавшей в сибирских лесах.
Последней песней Янки считается «Придет вода», и когда я слушала ее, изучая воспоминания, она казалась пророческой и страшной, а теперь, в 2024, совсем наоборот:
А по весне, на стене вырастут волосы!
Да как же так? Все книжки без корешков;
Вся рыба без костей...
Придет вода; придет вода...
Чего б не жить?
Ровно 33 года назад ушла и не вернулась Янка Дягилева, мой большой кумир, вдохновение и любимая поэтесса. Всегда вспоминаю о ней эту историю: однажды Гузель Немирова заметила, что Янка украдкой оборачивает ногу в целлофановый пакет и сверху надевает сапог. Подошва треснула, и Дягилевой даже не пришло в голову попросить у кого-то помощи. Такой была Янка. Когда-то я писала биографический текст о ней — в Bookmate Journal. Этого медиа больше нет, почти год назад не стало и Сережи Казакова, дорогого друга, долгие разговоры с которым спасали меня в феврале и марте 2022, и главного редактора Bookmate Journal.
Но не так давно Кристина Ятковская собрала тексты, выходившие под руководством Сережи, в почти необъятную книгу — почитать ее можно в Букмейте. Там есть и текст про Янку, хотя с тех пор вышло несколько более основательных книг о ней — чужой и своей, колдунье и заклинательнице, пропавшей в сибирских лесах.
Последней песней Янки считается «Придет вода», и когда я слушала ее, изучая воспоминания, она казалась пророческой и страшной, а теперь, в 2024, совсем наоборот:
А по весне, на стене вырастут волосы!
Да как же так? Все книжки без корешков;
Вся рыба без костей...
Придет вода; придет вода...
Чего б не жить?
Удивительно, как Донна Тартт закрепила за собой вполне конкретный сеттинг (загадочное убийство в закрытой школе) и вполне конкретный жанр (dark academy), хотя, казалось бы, эстетика лежит на поверхности как минимум со времен «Общества мертвых поэтов» и Стивена Фрая, как максимум — «Портрета Дориана Грея» Уайльда и «Возвращения в Брайдсхед» Ивлина Во. И вот теперь всем талантливым писательницам — будь то Тана Френч или М.Л.Рио — остается только с надеждой выглядывать из-под тени главной мастодонтки направления. С другой стороны, Донна Тартт задала тренд — а значит, все то, что попадает под определение dark academy автоматически получает +10 очков к популярности. Роман Ребекки Маккай «У меня к вам несколько вопросов», который мы командой оригинальных проектов Букмейта подготовили совместно с Лайвбуком, тоже легко сравнить с Донной Тартт — и это будет правильное сравнение, но надо отметить, что это точно не очередное подражание, а скорее уважительный реверанс. Все же Маккай — финалистка Пулитцера, так что она написала не только роман, читающийся на одном дыхании, но и высказалась сразу на несколько острых тем.
Главная героиня «У меня к вам несколько вопросов», подкастерка Боди, возвращается в родной город — ей нужно провести интенсивный курс по подкастингу. Одна из ее учениц, Бритт, питчит идею трукрайм-подкаста, которая сразу отзывается у Боди: речь идет об убийстве ее соседки, Талии, произошедшем 22 года назад. Убийство было раскрыто — тогда посадили темнокожего физрука. Хотя доказательства были убедительные, и у Бритт, и у Боди есть сомнения в официальной версии — и чем больше Боди погружается в свои воспоминания, тем более неожиданные версии обретают право на существование.
Текст Маккай так гармонично выстроен, что иногда кажется слишком хитро декорированным: в нем и социальная актуальность, и исповедальная форма, и изучение подкастерского дела, и что только не. При этом никакой перегруженности не чувствуется, роман объемный, вдумчивый и подробный — и за сюжетом следишь не с меньшей прытью и вовлеченностью, чем за часовым трукрайм-видео. Но лучше всего Маккай работает с темой памяти. Все расследование строится на ненадежных воспоминаниях — Боди постоянно пытается реконструировать собственные воспоминания четвертьвековой давности, и, ясное дело, это задачка со звездочкой. Более того, Боди вынуждает и других копаться в прошлом, на что один из героев справедливо отвечает ей, что едва ли помнит меню вчерашнего ужина. Память поддерживает и композицию романа — помимо того, что весь нарратив строится на желании вспомнить, Маккай добавляет «ненадежные» вставки. Каждая из них — описание очевидной или самой немыслимой версии убийства с меняющимися виновниками. В конце концов, память часто подводит.
«У меня к вам несколько вопросов» вписан и в другой контекст: в последние годы в среде трукраймеров все чаще возникают этические вопросы относительно их контента. Часто рассказы о серийных маньяках или громких убийствах — это в большей или меньше степени эксплуатация чужого горя и фетишизация жертв, а ко всему прочему — еще и повышение медийности людей, совершивших чудовищные преступления. Случается, вместо того, чтобы рассматривать системные проблемы и контекст (например, мы знаем, что темнокожую жертву могут не искать несколько дней), блогеры смакуют, в какие отверстия и что было засунуто. Моральные рамки, к счастью, стали давить — дегуманизирующий тренд немного пошел на спад, и об этом тоже косвенно говорит Маккай. Бритт, ученица Боди и представительница другого поколения, прекрасно понимает, к каким тредам в твиттере приводят неосторожные решения, и говорит: «Я просто… вижу столько фетишизации и мне не хочется быть очередной белой девушкой, хихикающей про убийство». На попытке балансировать между старой и новой этикой в том числе строится роман.
Ну и личная гордость — это идея позвать величайшую Лику Кремер прочитать аудиоверсию. Во-первых, это абсолютный персонажный мэтч, во-вторых, слушать Лику несколько вечеров подряд — одно из лучших аудио-впечатлений моей жизни.
Главная героиня «У меня к вам несколько вопросов», подкастерка Боди, возвращается в родной город — ей нужно провести интенсивный курс по подкастингу. Одна из ее учениц, Бритт, питчит идею трукрайм-подкаста, которая сразу отзывается у Боди: речь идет об убийстве ее соседки, Талии, произошедшем 22 года назад. Убийство было раскрыто — тогда посадили темнокожего физрука. Хотя доказательства были убедительные, и у Бритт, и у Боди есть сомнения в официальной версии — и чем больше Боди погружается в свои воспоминания, тем более неожиданные версии обретают право на существование.
Текст Маккай так гармонично выстроен, что иногда кажется слишком хитро декорированным: в нем и социальная актуальность, и исповедальная форма, и изучение подкастерского дела, и что только не. При этом никакой перегруженности не чувствуется, роман объемный, вдумчивый и подробный — и за сюжетом следишь не с меньшей прытью и вовлеченностью, чем за часовым трукрайм-видео. Но лучше всего Маккай работает с темой памяти. Все расследование строится на ненадежных воспоминаниях — Боди постоянно пытается реконструировать собственные воспоминания четвертьвековой давности, и, ясное дело, это задачка со звездочкой. Более того, Боди вынуждает и других копаться в прошлом, на что один из героев справедливо отвечает ей, что едва ли помнит меню вчерашнего ужина. Память поддерживает и композицию романа — помимо того, что весь нарратив строится на желании вспомнить, Маккай добавляет «ненадежные» вставки. Каждая из них — описание очевидной или самой немыслимой версии убийства с меняющимися виновниками. В конце концов, память часто подводит.
«У меня к вам несколько вопросов» вписан и в другой контекст: в последние годы в среде трукраймеров все чаще возникают этические вопросы относительно их контента. Часто рассказы о серийных маньяках или громких убийствах — это в большей или меньше степени эксплуатация чужого горя и фетишизация жертв, а ко всему прочему — еще и повышение медийности людей, совершивших чудовищные преступления. Случается, вместо того, чтобы рассматривать системные проблемы и контекст (например, мы знаем, что темнокожую жертву могут не искать несколько дней), блогеры смакуют, в какие отверстия и что было засунуто. Моральные рамки, к счастью, стали давить — дегуманизирующий тренд немного пошел на спад, и об этом тоже косвенно говорит Маккай. Бритт, ученица Боди и представительница другого поколения, прекрасно понимает, к каким тредам в твиттере приводят неосторожные решения, и говорит: «Я просто… вижу столько фетишизации и мне не хочется быть очередной белой девушкой, хихикающей про убийство». На попытке балансировать между старой и новой этикой в том числе строится роман.
Ну и личная гордость — это идея позвать величайшую Лику Кремер прочитать аудиоверсию. Во-первых, это абсолютный персонажный мэтч, во-вторых, слушать Лику несколько вечеров подряд — одно из лучших аудио-впечатлений моей жизни.
Весь май неторопливо читала Чезаре Павезе — совершенно ничего (если честно, даже имени) о нем не знала, и докопалась только тогда, когда решила все же потихоньку восполнять пробелы в итальянской литературе, особенно литературе времен тоталитаризма. В Иркутск и Петербург возила с собой потрепанный томик 70-х. Потом я увлеклась сильнее, и заказала еще один сборник, но уже 2018 года — он почти повторяет первый, но дополнен рассказами и стихотворениями. Сборник называется «Самоубийцы», и, наверное, поэтому книга пришла в пункт выдачи Озона как яйцо кощея: замотанная в несколько десятков слоев пленки трех видов, видимо чтобы работник склада ненароком не захотел убить себя, увидев обложку.
Павезе — чудовищно мрачный персонаж, больше похожий на героя Серебряного века, нежели на уроженца плодовитого Пьемонта. Он родился в провинции, но всю жизнь прожил в городе и вечно тянулся обратно — поэтому и проза его почти всегда посвящена деревенской жизни. Он пробыл 10 месяцев в заключении за антифашистскую деятельность, а после примкнул к компартии, хотя никогда не был активистом. Несчастливо складывались и его отношения с женщинами — его любовь почти всегда оставалась безответной. Жизнь Павезе оборвалась в гостиничном номере, он выпил горсть таблеток и лег рядом со сборником своих стихотворений.
Хотя проза Павезе считается одним из образцов неореализма, в ней много поэтических мест. Например, не могу забыать, как в La Bella Estate герой говорит, что лето — сплошь похоть и смерть. Все эти сочащиеся вывернутые плоды, падающие с деревьев, и жужжащие пьяные осы на мертвой, выжженной траве. Другое дело — зима, единственное время года, когда природа наконец «погребена». Павезе мифологичен — причем его мифологичность считывается не только напрямую (у него есть целая книга «Диалоги с Леуко», представляющая собой разговоры античных героев), в каждом из его произведений скрыта знаковая мифологема вроде ритуальной жертвы или возвращения героя.
Как раз о возвращении повествует главный и последний текст Павезе — роман «Луна и костры», история героя, вернувшегося из Америки в Италию после войны. И пусть там течет та же река и зреют те же инжиры, деревня и люди живут (если живы) другой жизнью, изломанной и нищей. День ото дня в оврагах находят новые трупы — военных и мирных, а каждое приятное воспоминание разрушается реальностью: дом стал чужим, а ангелоподобная соседка убита как доносчица.
«Луна и костры» вдруг срифмовались с новинкой «Подписных изданий», которую мне посоветовал Арсений Гаврицков: автофикшн Натальи Гинзбург «Семейный лексикон». Гинзбург близко общалась с Павезе и к тому же работала вместе с ним в издательстве «Эйнауди» — ей же принадлежат обрывочные, но ценные воспоминания. К примеру, когда муж Натальи, Леоне Гинзбург, умер под пытками в фашистской тюрьме, Павезе сказал о смерти лучшего друга так:
Когда кто-нибудь уезжает или умирает, я стараюсь о нем не думать, потому что не люблю страдать.
«Луна и костры» и «Семейный лексикон» — это взгляд на фашистскую Италию двух совершенно разных людей: городской Гинзбург, жизнь любившей, и деревенского Павезе, жизнь презиравшего. Семья Гинзбург, вывороченная режимом и войной, до последнего шутит и придумывает нелепые стихи. Герои Павезе же, вернувшие себе свою же землю, тотально опустошены и деморализованы. Гинзбург и самого Павезе описывает не через мучительное отсутствие витальности, а через мелкие, но такие трогательные детали — например, как он любил черешню.
Сьюзен Сонтаг в эссе «Художник как пример мученика» говорит, что особенность героев Павезе — неспособность и нежелание преодолеть кризис сознания. Сам Павезе, по утверждению Сонтаг, на самом деле жил творчеством и любовью, а значит осознанно искал страдание, пусть и говорил обратное. Думаю, в этом есть толика правды, но главное — это все же трагическая история человека, которого перемолола война и несвобода.
Павезе — чудовищно мрачный персонаж, больше похожий на героя Серебряного века, нежели на уроженца плодовитого Пьемонта. Он родился в провинции, но всю жизнь прожил в городе и вечно тянулся обратно — поэтому и проза его почти всегда посвящена деревенской жизни. Он пробыл 10 месяцев в заключении за антифашистскую деятельность, а после примкнул к компартии, хотя никогда не был активистом. Несчастливо складывались и его отношения с женщинами — его любовь почти всегда оставалась безответной. Жизнь Павезе оборвалась в гостиничном номере, он выпил горсть таблеток и лег рядом со сборником своих стихотворений.
Хотя проза Павезе считается одним из образцов неореализма, в ней много поэтических мест. Например, не могу забыать, как в La Bella Estate герой говорит, что лето — сплошь похоть и смерть. Все эти сочащиеся вывернутые плоды, падающие с деревьев, и жужжащие пьяные осы на мертвой, выжженной траве. Другое дело — зима, единственное время года, когда природа наконец «погребена». Павезе мифологичен — причем его мифологичность считывается не только напрямую (у него есть целая книга «Диалоги с Леуко», представляющая собой разговоры античных героев), в каждом из его произведений скрыта знаковая мифологема вроде ритуальной жертвы или возвращения героя.
Как раз о возвращении повествует главный и последний текст Павезе — роман «Луна и костры», история героя, вернувшегося из Америки в Италию после войны. И пусть там течет та же река и зреют те же инжиры, деревня и люди живут (если живы) другой жизнью, изломанной и нищей. День ото дня в оврагах находят новые трупы — военных и мирных, а каждое приятное воспоминание разрушается реальностью: дом стал чужим, а ангелоподобная соседка убита как доносчица.
«Луна и костры» вдруг срифмовались с новинкой «Подписных изданий», которую мне посоветовал Арсений Гаврицков: автофикшн Натальи Гинзбург «Семейный лексикон». Гинзбург близко общалась с Павезе и к тому же работала вместе с ним в издательстве «Эйнауди» — ей же принадлежат обрывочные, но ценные воспоминания. К примеру, когда муж Натальи, Леоне Гинзбург, умер под пытками в фашистской тюрьме, Павезе сказал о смерти лучшего друга так:
Когда кто-нибудь уезжает или умирает, я стараюсь о нем не думать, потому что не люблю страдать.
«Луна и костры» и «Семейный лексикон» — это взгляд на фашистскую Италию двух совершенно разных людей: городской Гинзбург, жизнь любившей, и деревенского Павезе, жизнь презиравшего. Семья Гинзбург, вывороченная режимом и войной, до последнего шутит и придумывает нелепые стихи. Герои Павезе же, вернувшие себе свою же землю, тотально опустошены и деморализованы. Гинзбург и самого Павезе описывает не через мучительное отсутствие витальности, а через мелкие, но такие трогательные детали — например, как он любил черешню.
Сьюзен Сонтаг в эссе «Художник как пример мученика» говорит, что особенность героев Павезе — неспособность и нежелание преодолеть кризис сознания. Сам Павезе, по утверждению Сонтаг, на самом деле жил творчеством и любовью, а значит осознанно искал страдание, пусть и говорил обратное. Думаю, в этом есть толика правды, но главное — это все же трагическая история человека, которого перемолола война и несвобода.
Давно не писала про хорроры, поэтому напишу про новый «Омен» (лонг стори шорт — обязательно посмотрите, только не перепутайте с отстойным двойником), начав с истории о Виктории Дайнеко. Однажды в детском лагере у нас был вечер программы «Большая стирка»: формат скорее имитировал Опру, нам раздали роли разных селебрити, которые должны были по возможности смешно отвечать на вопросы ведущих. Моей подруге досталась роль Бритни Спирс, а мне (проверка на возраст) — Виктории Дайнеко. Подруга произвела фурор, изображая Бритни как глупую блондинку, я же максимально, подбирая цензурный синоним, опростоволосилась. Да и кто вообще такая Виктория Дайнеко? Что в ней может быть смешного? Она даже не героиня пьяных плейлистов. Я, конечно, страшно расстроилась — ну как эта маленькая клоунесса могла потерпеть фиаско. Поэтому я не придумала ничего лучше, чем токсично обвинить подругу в успехе — мол, тебе досталось легкое задание. На что она сказала: «У тебя просто нет таланта, ведь всегда можно придумать что-то оригинальное». Эта фраза надолго засела у меня в голове, и даже сейчас, когда у меня что-то не получается (текст художественный или текст критический, подкаст или выступление), я в первую очередь думаю: «Ну, тут все просто, у меня всего лишь нет таланта».
Поэтому объяснять чужую халтуру отсутствием таланта мне никогда не хотелось — ровно до этих выходных, когда из одного и того же теста получилось два фильма: потрясающий и невыносимый. Так сложилось, что российские локализаторы хорроров строят названия по одной и той же схеме: Проклятье/Заклятье/Паранормальное явление/Омен + рандомное слово по настроению. И вот под названием «Омен» вышло сразу два религиозных хоррора: один — жульнический (Immaculate/Омен. Непорочная), другой — имеющий прямое отношение к прародителю (The First Omen/Омен. Первое знамение). «Непорочная» хайпилась в твиттере уже давно — в главной роли Сидни Суини, и этого, казалось бы, достаточно, а приквел настоящего «Омена» заметили только после выхода. Фильмы действительно похожи: и там и там — римско-католические монастыри, подозрительные монашки, беременность неизвестного происхождения и вайб «Ребенка Розмари». В конце концов, и там и там монашки падают из окон, а некоторые даже горят заживо.
Первой я посмотрела «Непорочную» и страшно разочаровалась: клишированный сторителлинг, непонятная мотивация героев и посредственная картинка, которую не спасает ни Суини, ни даже Альваро Морте в робе.
Вторым стал «Омен. Первое знамение» — приквел к одноименной франшизе от Аркаши Стивенсон, режиссерки очаровательного «Нового вишневого вкуса» и близкого к гениальному третьего сезона «Нулевого канала». По сюжету молодая послушница приезжает в Рим, чтобы служить в католическом приюте, в котором намешаны доживающие свой век монашки и совсем юные послушницы. Сама Маргарет преподает у последних, и среди учениц она замечает нелюдимую Карлиту — ту самую со знаком 666, которой суждено стать матерью Антихриста. «Первое знамение» нельзя назвать новаторским, он скорее почтительно работает по классическим лекалам, чуть разбавляя старое и вечное актуальным боди-хоррором. Стивенсон взяла понятную рамку и декорировала ее по-своему: к католической Италии добавилась ночная Италия 70-х, к демоническому зачатию — ужас деторождения, а к и без того гармоничному кадру — новые визуальные находки, зловеще завораживающие. И это показывает, что для успеха совсем необязательно браться за необычную и перспективную историю — с большим талантом или большой вовлеченностью даже самую истрепанную тему можно превратить в качественный хоррор об утрате связи с реальностью, конспирологии и телесности.
В итоге «Непорочная» — совершенно проходной набор штампов, а «Первое знамение» — органично дополняющий одноименную вселенную хоррор, показывающий, как нужно работать с уже известными инструментами. Так вот мы с Сидни Суини и Викторией Дайнеко оказались в одной лодке — побежденных жертв чужого таланта.
Поэтому объяснять чужую халтуру отсутствием таланта мне никогда не хотелось — ровно до этих выходных, когда из одного и того же теста получилось два фильма: потрясающий и невыносимый. Так сложилось, что российские локализаторы хорроров строят названия по одной и той же схеме: Проклятье/Заклятье/Паранормальное явление/Омен + рандомное слово по настроению. И вот под названием «Омен» вышло сразу два религиозных хоррора: один — жульнический (Immaculate/Омен. Непорочная), другой — имеющий прямое отношение к прародителю (The First Omen/Омен. Первое знамение). «Непорочная» хайпилась в твиттере уже давно — в главной роли Сидни Суини, и этого, казалось бы, достаточно, а приквел настоящего «Омена» заметили только после выхода. Фильмы действительно похожи: и там и там — римско-католические монастыри, подозрительные монашки, беременность неизвестного происхождения и вайб «Ребенка Розмари». В конце концов, и там и там монашки падают из окон, а некоторые даже горят заживо.
Первой я посмотрела «Непорочную» и страшно разочаровалась: клишированный сторителлинг, непонятная мотивация героев и посредственная картинка, которую не спасает ни Суини, ни даже Альваро Морте в робе.
Вторым стал «Омен. Первое знамение» — приквел к одноименной франшизе от Аркаши Стивенсон, режиссерки очаровательного «Нового вишневого вкуса» и близкого к гениальному третьего сезона «Нулевого канала». По сюжету молодая послушница приезжает в Рим, чтобы служить в католическом приюте, в котором намешаны доживающие свой век монашки и совсем юные послушницы. Сама Маргарет преподает у последних, и среди учениц она замечает нелюдимую Карлиту — ту самую со знаком 666, которой суждено стать матерью Антихриста. «Первое знамение» нельзя назвать новаторским, он скорее почтительно работает по классическим лекалам, чуть разбавляя старое и вечное актуальным боди-хоррором. Стивенсон взяла понятную рамку и декорировала ее по-своему: к католической Италии добавилась ночная Италия 70-х, к демоническому зачатию — ужас деторождения, а к и без того гармоничному кадру — новые визуальные находки, зловеще завораживающие. И это показывает, что для успеха совсем необязательно браться за необычную и перспективную историю — с большим талантом или большой вовлеченностью даже самую истрепанную тему можно превратить в качественный хоррор об утрате связи с реальностью, конспирологии и телесности.
В итоге «Непорочная» — совершенно проходной набор штампов, а «Первое знамение» — органично дополняющий одноименную вселенную хоррор, показывающий, как нужно работать с уже известными инструментами. Так вот мы с Сидни Суини и Викторией Дайнеко оказались в одной лодке — побежденных жертв чужого таланта.
У нас вышел первый эпизод сериала Веры Богдановой «Семь способов засолки душ» — триллера о сектах, насилии и социальных стигмах. Эпизоды будут выходить раз в неделю, всего их семь — ровно как душ.
В основе книжного сериала — реально существовавшая секта Ашрам Шамбалы и другие похожие околорелигиозные объединения, расцвет которых пришелся на 90-е. Практики этих сект настолько абсурдны и нелепы, что хорошо укладываются в юмористические обзоры и напоминают пранк, вышедший из-под контроля, — и это в общем-то и вправду смешно, пока не думать, сколько реальных сломленных жизней стоит за всратыми фильмами и кринжовыми песнопениями на фоне ковров. В «Семи способах» секта, послушницы которой последовательно пропадали, называется «Сиянием» и практикует все те же безумные ритуалы — со все теми же трагическими последствиями.
Главная героиня Ника — дочь лидера секты. Она нейроотлична, и долгое время Ника провела в психиатрической больнице. Вера в тексте потрясающе балансирует между реальностью и галлюцинацией, потому что не только читатель, но и сама главная героиня не вполне способна отличить действительность от издевок сознания.
Вернувшись в родной город, Ника представляется разными именами — это ее способ и отстроиться от связи с отцом, и нащупать собственную идентичность. От этого кажется, что в героине Ники объединяются голоса всех пострадавших от «Сияния» девушек, и только она способна смотреть на череду исчезновений как есть, а не сквозь пальцы. И это тоже сильная сторона текста — когда культура все еще циклично ходит вокруг фетишизации мертвых девушек, Вера парадигму меняет. Вместо томного горячего детектива — потерявшаяся, выпотрошенная девушка, которая не хочет, но все же сталкивается со своим прошлым лицом к лицу. Думаю как раз, что «Семь способов» — это история о том, как невозможно убежать от травмы. Найти силы встретиться с ужасами прошлого — это единственный способ вернуть себе себя. Если не пытаться самостоятельно справиться со страхом, страх нагонит снаружи, и зачастую в момент глубочайшей уязвимости.
Еще это история о незащищенности общественно порицаемых категорий населения — и наркозависимых, и причастных к культам, и самоубийц. И конечно же, это и история о насилии, насилии множащемся и насилии изощренном, от того и особенно жестоком. Насилие было внутри секты, насилие окружало секты, насилие стало главным наследием «Сияния». Насилие — это всегда система или ее часть.
В основе книжного сериала — реально существовавшая секта Ашрам Шамбалы и другие похожие околорелигиозные объединения, расцвет которых пришелся на 90-е. Практики этих сект настолько абсурдны и нелепы, что хорошо укладываются в юмористические обзоры и напоминают пранк, вышедший из-под контроля, — и это в общем-то и вправду смешно, пока не думать, сколько реальных сломленных жизней стоит за всратыми фильмами и кринжовыми песнопениями на фоне ковров. В «Семи способах» секта, послушницы которой последовательно пропадали, называется «Сиянием» и практикует все те же безумные ритуалы — со все теми же трагическими последствиями.
Главная героиня Ника — дочь лидера секты. Она нейроотлична, и долгое время Ника провела в психиатрической больнице. Вера в тексте потрясающе балансирует между реальностью и галлюцинацией, потому что не только читатель, но и сама главная героиня не вполне способна отличить действительность от издевок сознания.
Вернувшись в родной город, Ника представляется разными именами — это ее способ и отстроиться от связи с отцом, и нащупать собственную идентичность. От этого кажется, что в героине Ники объединяются голоса всех пострадавших от «Сияния» девушек, и только она способна смотреть на череду исчезновений как есть, а не сквозь пальцы. И это тоже сильная сторона текста — когда культура все еще циклично ходит вокруг фетишизации мертвых девушек, Вера парадигму меняет. Вместо томного горячего детектива — потерявшаяся, выпотрошенная девушка, которая не хочет, но все же сталкивается со своим прошлым лицом к лицу. Думаю как раз, что «Семь способов» — это история о том, как невозможно убежать от травмы. Найти силы встретиться с ужасами прошлого — это единственный способ вернуть себе себя. Если не пытаться самостоятельно справиться со страхом, страх нагонит снаружи, и зачастую в момент глубочайшей уязвимости.
Еще это история о незащищенности общественно порицаемых категорий населения — и наркозависимых, и причастных к культам, и самоубийц. И конечно же, это и история о насилии, насилии множащемся и насилии изощренном, от того и особенно жестоком. Насилие было внутри секты, насилие окружало секты, насилие стало главным наследием «Сияния». Насилие — это всегда система или ее часть.
Осталась в невыразимом восторге от «Табии тридцать два» Алексея Конакова — одного из самых ладно скроенных романов последнего года. Коротко рассказала о нем здесь, но нужно повторить: совершенно удивительно, как Конаков написал классикоподобный русский роман о мире, в котором русская литература отменена. И помимо стилистической тщательности, «Табия тридцать два», конечно, по слоям работает со смыслами: метафора шахмат сначала кажется симпатичной оберткой, но по ходу повествования разворачивается — стратегия переходит в конспирологию, а стремление к новой национальной идее превращает страну в failed state. В общем, умная, страшно увлекательная и даже часто смешная книга — ну а как еще говорить о хорошей антиутопии.
Кинопоиск
13 лучших книг 2024 года: итоги первого полугодия — Статьи на Кинопоиске
Список лучших книг первой половины 2024-го по версии редакций Кинопоиска и Букмейта, а также литературных критиков и обозревателей: фэнтези «Когната» Сальникова и «Король утра, королева дня» Макдональда, биография Пратчетта, триллер «Лес» Тюльбашевой, антиутопия…
У всех в детстве был страх из телевизора — причем чаще всего это логотип телекомпании «ВИD», такая коллективная травма миллениалов. У меня был другой страх — фильм «Бриллиантовая рука». Вот каждый день по НТВ крутится «Криминальная Россия», а в дачном туалете лежит подшивка журналов «СПИД-инфо», но нет, если плакать, то только от «Бриллиантовой руки». Я недавно пересмотрела и поняла, что дело в сцене со сном Миронова — там забинтованная рука отрывается от тела и душит героя, все происходит под зловещую музыку и в монохромном красном освещении, настоящий Черный вигвам.
Но почему-то только сейчас хорроры начинают оформлять этот массовый поколенческий страх в ладные сюжеты — все же на много лет телевизионный троп замкнулся в историях о потерянной пленке. Я уже много раз хвалила первый сезон сериала «Нулевой канал», основанный на старейшей крипипасте «Бухта Кэндл», а теперь посмотрела подряд два фильма, про которые вы уже наверняка слышали, но я напомню.
Первый — «Полночь с дьяволом» (Late Night with the Devil), пока лучший в жанре на этот год. Фильм имитирует ток-шоу семидесятых — вечерняя программа «Ночные совы» последнее время теряет рейтинги, но хэллоуинский спецвыпуск обязательно должен их поднять, ведь в гостях ожидаются и настоящий медиум, и одержимая девочка. До финальных сцен фильм не столько страшный, сколько завораживающий: безжизненная девочка рифмуется с таким же безжизненным ведущим, правда у одной это выражается в странной речи, а у второго — в пустом, расходящемся с бодрым актерством, взгляде. Атмосфера происходящего настолько парадоксально естественна, гораздо более естественна, чем в любом знаковом мокьюментари-хорроре, что и кровавая развязка, несмотря на китчевые спецэффекты, кажется настоящей — вторящей позабытым детским страхам.
Второй фильм — «Я видел свечение телевизора» (I Saw the TV Glow), гораздо более неровный, но богатый на интерпретации. Сюжет строится вокруг нелюдимого подростка Оуэна, который заводит подругу-старшеклассницу Мэдди и разделяет с ней фанатичный интерес — фантастический сериал «Розовое облако». Однажды Мэдди пропадает, но Оуэн многие годы не перестает думать о ней и странном сериале. Интонационно фильм близок «Нулевому каналу» — особенно близок тот самый сериал, наполненный жуткими образами и героями: злодей-луна Мистер Меланхолия, похожее на вывернутого наизнанку слизня говорящее мороженое, а в конце и вовсе анатомически подробная смерть одной из героинь. Спустя много лет Мэдди возвращается — она говорит, что все это время была внутри «Розового облака», внутри самого тв-сериала. Но у Оуэна уже своя, пусть и пустая жизнь, и когда он пересматривает сериал, обнаруживается, что «Розовое облако» лишено всякой жути, все это время это был базовое подростковое шоу. Мне показалось, что это история о взрослении и детских травмах: кто-то не справляется и застревает в них навсегда, кто-то вытесняет и живет свою худшую жизнь, а кто-то преодолевает. Ни Оуэн, ни Мэдди травму преодолеть не смогли. Потом, правда, я прочитала интерпретацию от создателей: «Я видел свечение телевизора» — это метафора гендерной дисфории, Оуэн и Мэдди репрезентируют осознание идентичности с одной стороны, и непринятие себя с другой. Я, к сожалению, не смогла углядеть подсказки к этой трактовке, зато увидела много Грегга Араки и «Загадочной кожи».
Еще вчера на «Винзаводе» у нас с коллежанками была дискуссия про страх в искусстве, и ув.подруга Света Павлова сказала, что ее гораздо больше жанрового пугает русская хтонь — вроде «Елтышевых» Сенчина, когда герои медленно, но неумолимо теряют моральный облик. И «Свечение телевизора» — фильм пусть и жанровый, но наполненной этой человеческой трагедией. Путь главного героя укладывается в час, не успеваешь отойти за попкорном — а вот и седые волосы, и жизнь, уже прожитая и лишенная всякого смысла. Думаю, мы еще увидим много миллениальских хорроров именно об этом — нет ничего страшнее, чем разочаровать того самого себя, в 90-е сидящего перед сияющим экраном.
Но почему-то только сейчас хорроры начинают оформлять этот массовый поколенческий страх в ладные сюжеты — все же на много лет телевизионный троп замкнулся в историях о потерянной пленке. Я уже много раз хвалила первый сезон сериала «Нулевой канал», основанный на старейшей крипипасте «Бухта Кэндл», а теперь посмотрела подряд два фильма, про которые вы уже наверняка слышали, но я напомню.
Первый — «Полночь с дьяволом» (Late Night with the Devil), пока лучший в жанре на этот год. Фильм имитирует ток-шоу семидесятых — вечерняя программа «Ночные совы» последнее время теряет рейтинги, но хэллоуинский спецвыпуск обязательно должен их поднять, ведь в гостях ожидаются и настоящий медиум, и одержимая девочка. До финальных сцен фильм не столько страшный, сколько завораживающий: безжизненная девочка рифмуется с таким же безжизненным ведущим, правда у одной это выражается в странной речи, а у второго — в пустом, расходящемся с бодрым актерством, взгляде. Атмосфера происходящего настолько парадоксально естественна, гораздо более естественна, чем в любом знаковом мокьюментари-хорроре, что и кровавая развязка, несмотря на китчевые спецэффекты, кажется настоящей — вторящей позабытым детским страхам.
Второй фильм — «Я видел свечение телевизора» (I Saw the TV Glow), гораздо более неровный, но богатый на интерпретации. Сюжет строится вокруг нелюдимого подростка Оуэна, который заводит подругу-старшеклассницу Мэдди и разделяет с ней фанатичный интерес — фантастический сериал «Розовое облако». Однажды Мэдди пропадает, но Оуэн многие годы не перестает думать о ней и странном сериале. Интонационно фильм близок «Нулевому каналу» — особенно близок тот самый сериал, наполненный жуткими образами и героями: злодей-луна Мистер Меланхолия, похожее на вывернутого наизнанку слизня говорящее мороженое, а в конце и вовсе анатомически подробная смерть одной из героинь. Спустя много лет Мэдди возвращается — она говорит, что все это время была внутри «Розового облака», внутри самого тв-сериала. Но у Оуэна уже своя, пусть и пустая жизнь, и когда он пересматривает сериал, обнаруживается, что «Розовое облако» лишено всякой жути, все это время это был базовое подростковое шоу. Мне показалось, что это история о взрослении и детских травмах: кто-то не справляется и застревает в них навсегда, кто-то вытесняет и живет свою худшую жизнь, а кто-то преодолевает. Ни Оуэн, ни Мэдди травму преодолеть не смогли. Потом, правда, я прочитала интерпретацию от создателей: «Я видел свечение телевизора» — это метафора гендерной дисфории, Оуэн и Мэдди репрезентируют осознание идентичности с одной стороны, и непринятие себя с другой. Я, к сожалению, не смогла углядеть подсказки к этой трактовке, зато увидела много Грегга Араки и «Загадочной кожи».
Еще вчера на «Винзаводе» у нас с коллежанками была дискуссия про страх в искусстве, и ув.подруга Света Павлова сказала, что ее гораздо больше жанрового пугает русская хтонь — вроде «Елтышевых» Сенчина, когда герои медленно, но неумолимо теряют моральный облик. И «Свечение телевизора» — фильм пусть и жанровый, но наполненной этой человеческой трагедией. Путь главного героя укладывается в час, не успеваешь отойти за попкорном — а вот и седые волосы, и жизнь, уже прожитая и лишенная всякого смысла. Думаю, мы еще увидим много миллениальских хорроров именно об этом — нет ничего страшнее, чем разочаровать того самого себя, в 90-е сидящего перед сияющим экраном.
Завтра в Переделкине приходите на книжный клуб — его буду вести я, а обсуждать будем хрестоматийный рассказ Амброза Бирса «Случай на мосту через Совиный ручей».
Поговорим о двух вещах: о хитром нарративе и о смыслах, которые через этот нарратив раскрываются. Бирс беспристрастно описывает, как несколько солдат собираются казнить заключенного, пока приговоренный обдумывает план побега. Из объективного повествование переходит в субъективное, из настоящего читателя перекидывают в прошлое и обратно к Совиному ручью, который превращается в потустороннее пространство между жизнью и смертью. С помощью экспериментальной структуры Бирс не только обманывает привычные читательские ожидания, но и говорит о зыбкости реальности, времени, бессознательном и жестокости войны. А еще мне иногда кажется, что рассказ Бирса можно читать сотню раз — и каждый раз находить что-то новое. Например, вчера я заметила, как парадоксально описан окружающий главного героя мир: жизнь — серая, статичная и неприметная, пограничье — живое и захватывающее, а смерть — умиротворенная и счастливая.
Вход свободный, но нужна регистрация.
Поговорим о двух вещах: о хитром нарративе и о смыслах, которые через этот нарратив раскрываются. Бирс беспристрастно описывает, как несколько солдат собираются казнить заключенного, пока приговоренный обдумывает план побега. Из объективного повествование переходит в субъективное, из настоящего читателя перекидывают в прошлое и обратно к Совиному ручью, который превращается в потустороннее пространство между жизнью и смертью. С помощью экспериментальной структуры Бирс не только обманывает привычные читательские ожидания, но и говорит о зыбкости реальности, времени, бессознательном и жестокости войны. А еще мне иногда кажется, что рассказ Бирса можно читать сотню раз — и каждый раз находить что-то новое. Например, вчера я заметила, как парадоксально описан окружающий главного героя мир: жизнь — серая, статичная и неприметная, пограничье — живое и захватывающее, а смерть — умиротворенная и счастливая.
Вход свободный, но нужна регистрация.
Завела новую привычку — читать медленно. Медленно читала Павезе, Лабатута, Секигути и Конакова, но медленнее всех читала «Шкуру» Курцио Малапарте — причем так медленно, что, закончив ее вчера спустя почти два месяца, уже сегодня хочу снова перечитать сначала. Такое чувство обычно вызывают разве что хорошие видеоигры.
С видеоиграми понятно — хочется подольше задержаться в чумном Лондоне из Dishonored или послушать еще баек между заказами на головы лесных чудовищ, узнали, согласны. С Малапарте совершенно непонятно — разве хочется задержаться в прокаженном послевоенном Неаполе? «Шкура» утрирована в своем мерзейшем кошмаре: Малапарте не просто описывает павшую страну побежденных, усыпанную больными и трупами, захлебнувшуюся нищетой и бесчеловечностью. Он превращает гниющую Италию в карнавал, кровавую феерию, и такое чтение похоже на пресловутый «зов бездны» — подходишь к краю балкона и почему-то думаешь: «А что если прыгнуть?».
Пару раз в неделю я делала подходы к «Шкуре» на 10-20 страниц, в паузах примиряясь с прочитанным, проглатывая, как подступающую рвоту. Уже неделю, например, пытаюсь переварить «Обед у генерала Корка». Малапарте попадает на почетный обед «в стиле Возрождения», где в меню значится блюдо «сирена под майонезом». Генерал долго объясняет, что это лишь такая рыба, особенная рыба, единственная оставшаяся в отравленном Неаполе. Однако когда блюдо подают на стол — под крышкой оказывается мертвая девочка, вареная восьмилетка, утыканная кораллами, будто фаршированая дичь. Герой Малапарте твердит: «Это просто рыба, ее выловили из аквариума, это знаменитая морская сирена», но американские гости сквозь всхлипы все же решают похоронить то ли девочку, то ли русалку.
В конце концов я поняла, почему мне так хочется вернуться к началу: потому что думать о реальности гораздо проще через такую гротескную оптику, в этой жестокости, даже в раздавленном в шкуру человеческом теле есть что-то парадоксально лечащее, как болезненная прививка. Будто иногда ужас необходимо довести до предела и даже вывести за все возможные пределы, чтобы он перестал ощущаться как настоящий.
Когда издатель Валентино Бомпьяни посоветовал Малапарте «смягчить» роман, писатель ответил:
Я не знал, что итальянская публика так слаба желудком. Она принимает столько и в жизни практической, и политической, и моральной, так что вполне может принять что-то и в литературе. <...> Но как можно представить картину гибели нашей и Европы без жестокости?
С видеоиграми понятно — хочется подольше задержаться в чумном Лондоне из Dishonored или послушать еще баек между заказами на головы лесных чудовищ, узнали, согласны. С Малапарте совершенно непонятно — разве хочется задержаться в прокаженном послевоенном Неаполе? «Шкура» утрирована в своем мерзейшем кошмаре: Малапарте не просто описывает павшую страну побежденных, усыпанную больными и трупами, захлебнувшуюся нищетой и бесчеловечностью. Он превращает гниющую Италию в карнавал, кровавую феерию, и такое чтение похоже на пресловутый «зов бездны» — подходишь к краю балкона и почему-то думаешь: «А что если прыгнуть?».
Пару раз в неделю я делала подходы к «Шкуре» на 10-20 страниц, в паузах примиряясь с прочитанным, проглатывая, как подступающую рвоту. Уже неделю, например, пытаюсь переварить «Обед у генерала Корка». Малапарте попадает на почетный обед «в стиле Возрождения», где в меню значится блюдо «сирена под майонезом». Генерал долго объясняет, что это лишь такая рыба, особенная рыба, единственная оставшаяся в отравленном Неаполе. Однако когда блюдо подают на стол — под крышкой оказывается мертвая девочка, вареная восьмилетка, утыканная кораллами, будто фаршированая дичь. Герой Малапарте твердит: «Это просто рыба, ее выловили из аквариума, это знаменитая морская сирена», но американские гости сквозь всхлипы все же решают похоронить то ли девочку, то ли русалку.
В конце концов я поняла, почему мне так хочется вернуться к началу: потому что думать о реальности гораздо проще через такую гротескную оптику, в этой жестокости, даже в раздавленном в шкуру человеческом теле есть что-то парадоксально лечащее, как болезненная прививка. Будто иногда ужас необходимо довести до предела и даже вывести за все возможные пределы, чтобы он перестал ощущаться как настоящий.
Когда издатель Валентино Бомпьяни посоветовал Малапарте «смягчить» роман, писатель ответил:
Я не знал, что итальянская публика так слаба желудком. Она принимает столько и в жизни практической, и политической, и моральной, так что вполне может принять что-то и в литературе. <...> Но как можно представить картину гибели нашей и Европы без жестокости?