У всех в детстве был страх из телевизора — причем чаще всего это логотип телекомпании «ВИD», такая коллективная травма миллениалов. У меня был другой страх — фильм «Бриллиантовая рука». Вот каждый день по НТВ крутится «Криминальная Россия», а в дачном туалете лежит подшивка журналов «СПИД-инфо», но нет, если плакать, то только от «Бриллиантовой руки». Я недавно пересмотрела и поняла, что дело в сцене со сном Миронова — там забинтованная рука отрывается от тела и душит героя, все происходит под зловещую музыку и в монохромном красном освещении, настоящий Черный вигвам.
Но почему-то только сейчас хорроры начинают оформлять этот массовый поколенческий страх в ладные сюжеты — все же на много лет телевизионный троп замкнулся в историях о потерянной пленке. Я уже много раз хвалила первый сезон сериала «Нулевой канал», основанный на старейшей крипипасте «Бухта Кэндл», а теперь посмотрела подряд два фильма, про которые вы уже наверняка слышали, но я напомню.
Первый — «Полночь с дьяволом» (Late Night with the Devil), пока лучший в жанре на этот год. Фильм имитирует ток-шоу семидесятых — вечерняя программа «Ночные совы» последнее время теряет рейтинги, но хэллоуинский спецвыпуск обязательно должен их поднять, ведь в гостях ожидаются и настоящий медиум, и одержимая девочка. До финальных сцен фильм не столько страшный, сколько завораживающий: безжизненная девочка рифмуется с таким же безжизненным ведущим, правда у одной это выражается в странной речи, а у второго — в пустом, расходящемся с бодрым актерством, взгляде. Атмосфера происходящего настолько парадоксально естественна, гораздо более естественна, чем в любом знаковом мокьюментари-хорроре, что и кровавая развязка, несмотря на китчевые спецэффекты, кажется настоящей — вторящей позабытым детским страхам.
Второй фильм — «Я видел свечение телевизора» (I Saw the TV Glow), гораздо более неровный, но богатый на интерпретации. Сюжет строится вокруг нелюдимого подростка Оуэна, который заводит подругу-старшеклассницу Мэдди и разделяет с ней фанатичный интерес — фантастический сериал «Розовое облако». Однажды Мэдди пропадает, но Оуэн многие годы не перестает думать о ней и странном сериале. Интонационно фильм близок «Нулевому каналу» — особенно близок тот самый сериал, наполненный жуткими образами и героями: злодей-луна Мистер Меланхолия, похожее на вывернутого наизнанку слизня говорящее мороженое, а в конце и вовсе анатомически подробная смерть одной из героинь. Спустя много лет Мэдди возвращается — она говорит, что все это время была внутри «Розового облака», внутри самого тв-сериала. Но у Оуэна уже своя, пусть и пустая жизнь, и когда он пересматривает сериал, обнаруживается, что «Розовое облако» лишено всякой жути, все это время это был базовое подростковое шоу. Мне показалось, что это история о взрослении и детских травмах: кто-то не справляется и застревает в них навсегда, кто-то вытесняет и живет свою худшую жизнь, а кто-то преодолевает. Ни Оуэн, ни Мэдди травму преодолеть не смогли. Потом, правда, я прочитала интерпретацию от создателей: «Я видел свечение телевизора» — это метафора гендерной дисфории, Оуэн и Мэдди репрезентируют осознание идентичности с одной стороны, и непринятие себя с другой. Я, к сожалению, не смогла углядеть подсказки к этой трактовке, зато увидела много Грегга Араки и «Загадочной кожи».
Еще вчера на «Винзаводе» у нас с коллежанками была дискуссия про страх в искусстве, и ув.подруга Света Павлова сказала, что ее гораздо больше жанрового пугает русская хтонь — вроде «Елтышевых» Сенчина, когда герои медленно, но неумолимо теряют моральный облик. И «Свечение телевизора» — фильм пусть и жанровый, но наполненной этой человеческой трагедией. Путь главного героя укладывается в час, не успеваешь отойти за попкорном — а вот и седые волосы, и жизнь, уже прожитая и лишенная всякого смысла. Думаю, мы еще увидим много миллениальских хорроров именно об этом — нет ничего страшнее, чем разочаровать того самого себя, в 90-е сидящего перед сияющим экраном.
Но почему-то только сейчас хорроры начинают оформлять этот массовый поколенческий страх в ладные сюжеты — все же на много лет телевизионный троп замкнулся в историях о потерянной пленке. Я уже много раз хвалила первый сезон сериала «Нулевой канал», основанный на старейшей крипипасте «Бухта Кэндл», а теперь посмотрела подряд два фильма, про которые вы уже наверняка слышали, но я напомню.
Первый — «Полночь с дьяволом» (Late Night with the Devil), пока лучший в жанре на этот год. Фильм имитирует ток-шоу семидесятых — вечерняя программа «Ночные совы» последнее время теряет рейтинги, но хэллоуинский спецвыпуск обязательно должен их поднять, ведь в гостях ожидаются и настоящий медиум, и одержимая девочка. До финальных сцен фильм не столько страшный, сколько завораживающий: безжизненная девочка рифмуется с таким же безжизненным ведущим, правда у одной это выражается в странной речи, а у второго — в пустом, расходящемся с бодрым актерством, взгляде. Атмосфера происходящего настолько парадоксально естественна, гораздо более естественна, чем в любом знаковом мокьюментари-хорроре, что и кровавая развязка, несмотря на китчевые спецэффекты, кажется настоящей — вторящей позабытым детским страхам.
Второй фильм — «Я видел свечение телевизора» (I Saw the TV Glow), гораздо более неровный, но богатый на интерпретации. Сюжет строится вокруг нелюдимого подростка Оуэна, который заводит подругу-старшеклассницу Мэдди и разделяет с ней фанатичный интерес — фантастический сериал «Розовое облако». Однажды Мэдди пропадает, но Оуэн многие годы не перестает думать о ней и странном сериале. Интонационно фильм близок «Нулевому каналу» — особенно близок тот самый сериал, наполненный жуткими образами и героями: злодей-луна Мистер Меланхолия, похожее на вывернутого наизнанку слизня говорящее мороженое, а в конце и вовсе анатомически подробная смерть одной из героинь. Спустя много лет Мэдди возвращается — она говорит, что все это время была внутри «Розового облака», внутри самого тв-сериала. Но у Оуэна уже своя, пусть и пустая жизнь, и когда он пересматривает сериал, обнаруживается, что «Розовое облако» лишено всякой жути, все это время это был базовое подростковое шоу. Мне показалось, что это история о взрослении и детских травмах: кто-то не справляется и застревает в них навсегда, кто-то вытесняет и живет свою худшую жизнь, а кто-то преодолевает. Ни Оуэн, ни Мэдди травму преодолеть не смогли. Потом, правда, я прочитала интерпретацию от создателей: «Я видел свечение телевизора» — это метафора гендерной дисфории, Оуэн и Мэдди репрезентируют осознание идентичности с одной стороны, и непринятие себя с другой. Я, к сожалению, не смогла углядеть подсказки к этой трактовке, зато увидела много Грегга Араки и «Загадочной кожи».
Еще вчера на «Винзаводе» у нас с коллежанками была дискуссия про страх в искусстве, и ув.подруга Света Павлова сказала, что ее гораздо больше жанрового пугает русская хтонь — вроде «Елтышевых» Сенчина, когда герои медленно, но неумолимо теряют моральный облик. И «Свечение телевизора» — фильм пусть и жанровый, но наполненной этой человеческой трагедией. Путь главного героя укладывается в час, не успеваешь отойти за попкорном — а вот и седые волосы, и жизнь, уже прожитая и лишенная всякого смысла. Думаю, мы еще увидим много миллениальских хорроров именно об этом — нет ничего страшнее, чем разочаровать того самого себя, в 90-е сидящего перед сияющим экраном.
Завтра в Переделкине приходите на книжный клуб — его буду вести я, а обсуждать будем хрестоматийный рассказ Амброза Бирса «Случай на мосту через Совиный ручей».
Поговорим о двух вещах: о хитром нарративе и о смыслах, которые через этот нарратив раскрываются. Бирс беспристрастно описывает, как несколько солдат собираются казнить заключенного, пока приговоренный обдумывает план побега. Из объективного повествование переходит в субъективное, из настоящего читателя перекидывают в прошлое и обратно к Совиному ручью, который превращается в потустороннее пространство между жизнью и смертью. С помощью экспериментальной структуры Бирс не только обманывает привычные читательские ожидания, но и говорит о зыбкости реальности, времени, бессознательном и жестокости войны. А еще мне иногда кажется, что рассказ Бирса можно читать сотню раз — и каждый раз находить что-то новое. Например, вчера я заметила, как парадоксально описан окружающий главного героя мир: жизнь — серая, статичная и неприметная, пограничье — живое и захватывающее, а смерть — умиротворенная и счастливая.
Вход свободный, но нужна регистрация.
Поговорим о двух вещах: о хитром нарративе и о смыслах, которые через этот нарратив раскрываются. Бирс беспристрастно описывает, как несколько солдат собираются казнить заключенного, пока приговоренный обдумывает план побега. Из объективного повествование переходит в субъективное, из настоящего читателя перекидывают в прошлое и обратно к Совиному ручью, который превращается в потустороннее пространство между жизнью и смертью. С помощью экспериментальной структуры Бирс не только обманывает привычные читательские ожидания, но и говорит о зыбкости реальности, времени, бессознательном и жестокости войны. А еще мне иногда кажется, что рассказ Бирса можно читать сотню раз — и каждый раз находить что-то новое. Например, вчера я заметила, как парадоксально описан окружающий главного героя мир: жизнь — серая, статичная и неприметная, пограничье — живое и захватывающее, а смерть — умиротворенная и счастливая.
Вход свободный, но нужна регистрация.
Завела новую привычку — читать медленно. Медленно читала Павезе, Лабатута, Секигути и Конакова, но медленнее всех читала «Шкуру» Курцио Малапарте — причем так медленно, что, закончив ее вчера спустя почти два месяца, уже сегодня хочу снова перечитать сначала. Такое чувство обычно вызывают разве что хорошие видеоигры.
С видеоиграми понятно — хочется подольше задержаться в чумном Лондоне из Dishonored или послушать еще баек между заказами на головы лесных чудовищ, узнали, согласны. С Малапарте совершенно непонятно — разве хочется задержаться в прокаженном послевоенном Неаполе? «Шкура» утрирована в своем мерзейшем кошмаре: Малапарте не просто описывает павшую страну побежденных, усыпанную больными и трупами, захлебнувшуюся нищетой и бесчеловечностью. Он превращает гниющую Италию в карнавал, кровавую феерию, и такое чтение похоже на пресловутый «зов бездны» — подходишь к краю балкона и почему-то думаешь: «А что если прыгнуть?».
Пару раз в неделю я делала подходы к «Шкуре» на 10-20 страниц, в паузах примиряясь с прочитанным, проглатывая, как подступающую рвоту. Уже неделю, например, пытаюсь переварить «Обед у генерала Корка». Малапарте попадает на почетный обед «в стиле Возрождения», где в меню значится блюдо «сирена под майонезом». Генерал долго объясняет, что это лишь такая рыба, особенная рыба, единственная оставшаяся в отравленном Неаполе. Однако когда блюдо подают на стол — под крышкой оказывается мертвая девочка, вареная восьмилетка, утыканная кораллами, будто фаршированая дичь. Герой Малапарте твердит: «Это просто рыба, ее выловили из аквариума, это знаменитая морская сирена», но американские гости сквозь всхлипы все же решают похоронить то ли девочку, то ли русалку.
В конце концов я поняла, почему мне так хочется вернуться к началу: потому что думать о реальности гораздо проще через такую гротескную оптику, в этой жестокости, даже в раздавленном в шкуру человеческом теле есть что-то парадоксально лечащее, как болезненная прививка. Будто иногда ужас необходимо довести до предела и даже вывести за все возможные пределы, чтобы он перестал ощущаться как настоящий.
Когда издатель Валентино Бомпьяни посоветовал Малапарте «смягчить» роман, писатель ответил:
Я не знал, что итальянская публика так слаба желудком. Она принимает столько и в жизни практической, и политической, и моральной, так что вполне может принять что-то и в литературе. <...> Но как можно представить картину гибели нашей и Европы без жестокости?
С видеоиграми понятно — хочется подольше задержаться в чумном Лондоне из Dishonored или послушать еще баек между заказами на головы лесных чудовищ, узнали, согласны. С Малапарте совершенно непонятно — разве хочется задержаться в прокаженном послевоенном Неаполе? «Шкура» утрирована в своем мерзейшем кошмаре: Малапарте не просто описывает павшую страну побежденных, усыпанную больными и трупами, захлебнувшуюся нищетой и бесчеловечностью. Он превращает гниющую Италию в карнавал, кровавую феерию, и такое чтение похоже на пресловутый «зов бездны» — подходишь к краю балкона и почему-то думаешь: «А что если прыгнуть?».
Пару раз в неделю я делала подходы к «Шкуре» на 10-20 страниц, в паузах примиряясь с прочитанным, проглатывая, как подступающую рвоту. Уже неделю, например, пытаюсь переварить «Обед у генерала Корка». Малапарте попадает на почетный обед «в стиле Возрождения», где в меню значится блюдо «сирена под майонезом». Генерал долго объясняет, что это лишь такая рыба, особенная рыба, единственная оставшаяся в отравленном Неаполе. Однако когда блюдо подают на стол — под крышкой оказывается мертвая девочка, вареная восьмилетка, утыканная кораллами, будто фаршированая дичь. Герой Малапарте твердит: «Это просто рыба, ее выловили из аквариума, это знаменитая морская сирена», но американские гости сквозь всхлипы все же решают похоронить то ли девочку, то ли русалку.
В конце концов я поняла, почему мне так хочется вернуться к началу: потому что думать о реальности гораздо проще через такую гротескную оптику, в этой жестокости, даже в раздавленном в шкуру человеческом теле есть что-то парадоксально лечащее, как болезненная прививка. Будто иногда ужас необходимо довести до предела и даже вывести за все возможные пределы, чтобы он перестал ощущаться как настоящий.
Когда издатель Валентино Бомпьяни посоветовал Малапарте «смягчить» роман, писатель ответил:
Я не знал, что итальянская публика так слаба желудком. Она принимает столько и в жизни практической, и политической, и моральной, так что вполне может принять что-то и в литературе. <...> Но как можно представить картину гибели нашей и Европы без жестокости?
Кажется, в узких кругах словосочетание «проза тридцатилетних» уже стала мемом, а я мемы люблю, поэтому когда мне предложили написать текст об этом Феномене, я, конечно же, сразу согласилась.
(И даже смирилась с отвергнутым мем-заголовком «миллениалы изобрели литературу»)
Во-первых, то, что очевидно для узкой аудитории книжных телеграм-каналов, почти никогда не очевидно для широкой аудитории — а я большой апологет идеи, что для раскачки рынка нужно в первую очередь делать литературу поп-культурным явлением. Во-вторых, чувствовала жгучее желание понять, как так получается, что вроде сами писатели себя ни к какому поколению и направлению не причисляют, а их все продолжают и продолжают объединять — и не только ради оптимизации слотов на книжных фестивалях.
Люблю нас всех, молодых и смелых.
(И даже смирилась с отвергнутым мем-заголовком «миллениалы изобрели литературу»)
Во-первых, то, что очевидно для узкой аудитории книжных телеграм-каналов, почти никогда не очевидно для широкой аудитории — а я большой апологет идеи, что для раскачки рынка нужно в первую очередь делать литературу поп-культурным явлением. Во-вторых, чувствовала жгучее желание понять, как так получается, что вроде сами писатели себя ни к какому поколению и направлению не причисляют, а их все продолжают и продолжают объединять — и не только ради оптимизации слотов на книжных фестивалях.
Люблю нас всех, молодых и смелых.
РБК Стиль
Проза тридцатилетних: почему все о ней говорят и кого читать
Литературный феномен последних лет осмысляет критик Ксения Грициенко
Смешанные чувства от «Фокуса» Марии Степановой — будто подглянула в чью-то замочную скважину, подслушала совсем личный разговор, едва ли не с терапевтом. Удивительно, потому что ничего ни исповедального, ни в привычном смысле интимного в тексте нет, разве что поход героини в туалет. Больше того, Степанова даже выстраивает дистанцию со своей героиней: в «Памяти памяти» она пишет от первого лица, в «Фокусе» же — от третьего, рассказывая о «писательнице М». Как будто сфера актуального каким-то образом стала сферой гораздо более частной и закрытой, чем все то, что мы раньше называли личным. Как будто в мире возможности мыслепреступления у мысли появилась более ощутимая и весомая цена.
И ещё такое наблюдение: Степанова и другие энтузиасты memory studies годами идентифицировали себя по Хирш поколением постпамяти — третьим поколением, тем, что следует за детьми непосредственных жертв коллективной травмы. И вот, используя метафору самой же Степановой, она долгое время была квартиранткой истории, а теперь стала фигуранткой. Оказывается не вполне понятно, как быть поколению постпамяти, которому самому приходится быть внутри длящейся травмы? Уезжать с тем самым бродячим цирком? И я думаю, в этом и «фокус» с распиливанием на два, в этом и фокус со Степановой-«Я» и Степановой-писательницей М: если на вытесненную коллективную травму наложить реальную, в одного человека это не уместить.
И ещё такое наблюдение: Степанова и другие энтузиасты memory studies годами идентифицировали себя по Хирш поколением постпамяти — третьим поколением, тем, что следует за детьми непосредственных жертв коллективной травмы. И вот, используя метафору самой же Степановой, она долгое время была квартиранткой истории, а теперь стала фигуранткой. Оказывается не вполне понятно, как быть поколению постпамяти, которому самому приходится быть внутри длящейся травмы? Уезжать с тем самым бродячим цирком? И я думаю, в этом и «фокус» с распиливанием на два, в этом и фокус со Степановой-«Я» и Степановой-писательницей М: если на вытесненную коллективную травму наложить реальную, в одного человека это не уместить.
В сентябре у ув.партнера выходит новая книга, называется «Курорт», и это большая радость для всех — у Антона каждый новый текст всегда превосходит предыдущий.
А еще Антон о любом, даже самом травматичном, событии умеет рассказывать увлекательно и смешно: как критик, я должна бы сказать «трагикомично». «Курорт» и вправду трагикомичный в большей степени благодаря его герою — полнотелому и избалованному (представляю его как персонажа ШКЯ) то ли мальчику, то ли мужу Мите. Митя в общей панике уехал из страны и поселился в небольшом прибрежном городке в Грузии, облепленный бездомными собаками и другими релокантами. Митя похож на воздушный шарик на веревочке — болтается в воздухе, поворачивает, куда дует ветер. В сущности, у него и веревочек нет: друзья приходящие, а отношения нестабильные. Митя неосознанно ищет веревочки, ищет, за что зацепиться, чтобы не улететь в атмосферу, и находит. Дело в том, что работа Мити — это вести онлифанс какой-то мифической порномодели. И вот от лица порномодели Митя познакомился с Олегом Степановичем, заядлым грибником и просто приятным мужчиной. Переписка между мужчинами такая же ненастоящая, как и все в жизни Мити: его позиция, мировоззрение, личная жизнь, социальные связи, карьера, в конце концов, чувство национальной идентичности. С другой стороны, именно в этой ненастоящести действительно запрятано что-то важное.
Это, конечно, текст о моменте, в котором мы все оказались: когда привычное рухнуло, а вместе с ним и будущее, расписанное по годам — от ипотеки до старости. Неназваный грузинский город как нельзя лучше описывает это состояние лимба. Мы прожили в Тбилиси около года, и многие люди, окружавшие нас, находились в пограничье: то ли нужно возвращаться, то ли ехать дальше, то ли интегрироваться в среду. И многие, как и мы, просто ждали чего-то, хотя ответ, в общем-то, довольно прост: события всегда будут происходить, будущее — не константа, и в такой ситуации важно просто делать свое дело, жить свою жизнь и держаться за свою веревочку.
Предзаказать книгу можно на сайте Альпины.
А еще Антон о любом, даже самом травматичном, событии умеет рассказывать увлекательно и смешно: как критик, я должна бы сказать «трагикомично». «Курорт» и вправду трагикомичный в большей степени благодаря его герою — полнотелому и избалованному (представляю его как персонажа ШКЯ) то ли мальчику, то ли мужу Мите. Митя в общей панике уехал из страны и поселился в небольшом прибрежном городке в Грузии, облепленный бездомными собаками и другими релокантами. Митя похож на воздушный шарик на веревочке — болтается в воздухе, поворачивает, куда дует ветер. В сущности, у него и веревочек нет: друзья приходящие, а отношения нестабильные. Митя неосознанно ищет веревочки, ищет, за что зацепиться, чтобы не улететь в атмосферу, и находит. Дело в том, что работа Мити — это вести онлифанс какой-то мифической порномодели. И вот от лица порномодели Митя познакомился с Олегом Степановичем, заядлым грибником и просто приятным мужчиной. Переписка между мужчинами такая же ненастоящая, как и все в жизни Мити: его позиция, мировоззрение, личная жизнь, социальные связи, карьера, в конце концов, чувство национальной идентичности. С другой стороны, именно в этой ненастоящести действительно запрятано что-то важное.
Это, конечно, текст о моменте, в котором мы все оказались: когда привычное рухнуло, а вместе с ним и будущее, расписанное по годам — от ипотеки до старости. Неназваный грузинский город как нельзя лучше описывает это состояние лимба. Мы прожили в Тбилиси около года, и многие люди, окружавшие нас, находились в пограничье: то ли нужно возвращаться, то ли ехать дальше, то ли интегрироваться в среду. И многие, как и мы, просто ждали чего-то, хотя ответ, в общем-то, довольно прост: события всегда будут происходить, будущее — не константа, и в такой ситуации важно просто делать свое дело, жить свою жизнь и держаться за свою веревочку.
Предзаказать книгу можно на сайте Альпины.
В отпуске читала в том числе «Адорно в Неаполе», попеременно испытывая классовую ненависть к отдыхающим на виллах и ко всякой богеме 20-х, которая праздно приезжала в Амальфи «поправить здоровье». Книжка очень хорошая, но (может быть, на фоне обсуждения гендерного баланса в премиальном процессе) запомнилось мне вот что. К концу 60-х у Теодора Адорно постепенно обострялся конфликт со студентами: он не просто скептически относился к расцветшим на фоне «Красного мая» леворадикальным идеям, но однажды даже натравил полицию на обосновавшихся в опечатанной аудитории студентов. С каждым месяцем конфликт углублялся, и в 1969-м прямо во время лекции на него налетели три студентки с обнаженной грудью — они осыпали Адорно лепестками и пытались поцеловать, он же в ужасе вылетел из аудитории под общий хохот. Мартин Миттельмайер пишет, что это было символическое событие — почти фарсовая версия встречи с сиренами, эпизод «Одиссеи», который Адорно любил интерпретировать. Привязанный не к мачте, но к доске пожилой и довольно злой Адорно не может противостоять их пению. На публике он больше не появлялся и совсем скоро умер от инфаркта в отпуске — говорят, его сердце так и не выдержало встречи с сиренами.
Никогда не читала Вадима Шефнера, и вот закончила «Сестру печали» — теперь хочется бегать кругами по Васильевскому острову и тыкать книжкой в лицо каждому встречному: «Очнитесь, глупцы, вот она, книга, нужная каждому!». Посоветовал мне книгу Артем Сошников, у которого как раз вчера вышел выпуск подкаста «Два авторских» с Татьяной Млынчик о Шефнере.
С описанием повести все просто: «Сестра печали» — автобиографический текст о войне, о том, как она надвигалась и как она произошла. Шефнер пишет так, как мало кто умеет: просто, емко и находя каждому слову нужное место. В его языке нет декоративных вихляний и искусственно слепленного ужаса, мир вокруг него бытовой и совсем обычный, будь он довоенный или военный, свободный или блокадный, цельный или развалившийся. Герой у него тоже совсем обычный — бывший детдомовец, учится в техникуме, живет в коммуналке, ищет и находит настоящую любовь. Простой и живой вокруг Васильевский остров — не мрачный и кладбищенский, не наполненный городскими сумасшедшими и пьяницами, а просторный и отзывчивый, с проспектом Замечательных Недоступных Девушек и Сардельской и Многособачьей линиями.
Непростое, как мне кажется, в «Сестре печали» только одно — время. Хронология текста довольно сбивчивая и не всегда последовательная, в своем рассказе Шефнер будто спотыкается, путается в своих же ногах. Особенно время ломается в последней трети, военной. И, думаю, это все же фича, а не баг: в прозе горя не должно быть времени, нет времени ни у войны, ни у потери, горе и память о нем размыты в бесконечности.
К слову, в 17 лет, когда я поступала в университет, месяц я прожила именно на Васильевском острове. Мы снимали квартиру с подругой, в типичном таком дворе-колодце, в котором я как-то пряталась от преследовавшего меня местного колдыря. Квартиру нам сдавал художник, помню только, что с масляными глазами. А еще помню, что в квартире было две комнаты: нормальная спальня и небольшая каморка с кроватью без матраса и целым шкафом икон и крестов, которую мы прозвали «комнатой смирения». Однажды, возвращаясь утром из бара, мы с подругой поругались, и я отправилась спать в эту самую комнату смирения. Комната свою функцию выполнила: в ней было так трудно, что я вернулась мириться к подруге уже спустя час. Вернись я туда сейчас, положила бы в противоположный красному угол потрепанную и тоже, наверное, смиренную «Сестру печали».
С описанием повести все просто: «Сестра печали» — автобиографический текст о войне, о том, как она надвигалась и как она произошла. Шефнер пишет так, как мало кто умеет: просто, емко и находя каждому слову нужное место. В его языке нет декоративных вихляний и искусственно слепленного ужаса, мир вокруг него бытовой и совсем обычный, будь он довоенный или военный, свободный или блокадный, цельный или развалившийся. Герой у него тоже совсем обычный — бывший детдомовец, учится в техникуме, живет в коммуналке, ищет и находит настоящую любовь. Простой и живой вокруг Васильевский остров — не мрачный и кладбищенский, не наполненный городскими сумасшедшими и пьяницами, а просторный и отзывчивый, с проспектом Замечательных Недоступных Девушек и Сардельской и Многособачьей линиями.
Непростое, как мне кажется, в «Сестре печали» только одно — время. Хронология текста довольно сбивчивая и не всегда последовательная, в своем рассказе Шефнер будто спотыкается, путается в своих же ногах. Особенно время ломается в последней трети, военной. И, думаю, это все же фича, а не баг: в прозе горя не должно быть времени, нет времени ни у войны, ни у потери, горе и память о нем размыты в бесконечности.
К слову, в 17 лет, когда я поступала в университет, месяц я прожила именно на Васильевском острове. Мы снимали квартиру с подругой, в типичном таком дворе-колодце, в котором я как-то пряталась от преследовавшего меня местного колдыря. Квартиру нам сдавал художник, помню только, что с масляными глазами. А еще помню, что в квартире было две комнаты: нормальная спальня и небольшая каморка с кроватью без матраса и целым шкафом икон и крестов, которую мы прозвали «комнатой смирения». Однажды, возвращаясь утром из бара, мы с подругой поругались, и я отправилась спать в эту самую комнату смирения. Комната свою функцию выполнила: в ней было так трудно, что я вернулась мириться к подруге уже спустя час. Вернись я туда сейчас, положила бы в противоположный красному угол потрепанную и тоже, наверное, смиренную «Сестру печали».
Запустили «Дело Достоевского», к которому испытываю исключительно нежные чувства — люблю проекты, которые родились из воздуха (ну а точнее, в наших головах).
И как классно, что под эту идею собралась отличная команда: Настя Першкина собрала материал, Олеся Остапчук и Семен Шешенин оформили его в настоящий триллер, а Иван Прокофьев написал музыку. Будет выходить по эпизоду в неделю, озвучивают Леонид Каневский (!) и Саша Сулим (!).
И как классно, что под эту идею собралась отличная команда: Настя Першкина собрала материал, Олеся Остапчук и Семен Шешенин оформили его в настоящий триллер, а Иван Прокофьев написал музыку. Будет выходить по эпизоду в неделю, озвучивают Леонид Каневский (!) и Саша Сулим (!).
Telegram
Яндекс Книги
Бу, испугался?
Не бойся, это просто тру-крайм по делам XIX века 🪓
В Москве зарезали двух старух. В Тульской губернии произошла серия поджогов деревенской усадьбы. Убили ростовщика — вновь в Москве. Обычная криминальная хроника середины позапрошлого века.…
Не бойся, это просто тру-крайм по делам XIX века 🪓
В Москве зарезали двух старух. В Тульской губернии произошла серия поджогов деревенской усадьбы. Убили ростовщика — вновь в Москве. Обычная криминальная хроника середины позапрошлого века.…
С каждой новой современной антиутопией все больше кажется, что ничто не красит жанр больше, чем стилистическая скромность. Напиши Поляринов «Кадавров» не с отсылкой к миру Маккарти, а его зачастую избыточным языком — и текст потеряет всякое очарование. Или вот выбери Конаков языковым ориентиром не школьный русский роман, а, допустим, французский модернистский — читать это было бы совершенно невозможно. Или если представить, что Птицева наградит свою героиню в «Двести третьем дне зимы» особой речевой характеристикой или нейроотличным мышлением — ценность сеттинга потеряется, просто померкнет на фоне языка. «Пути сообщения» Буржской, «Девочка со спичками» Тюхай — все эти тексты сильны благодаря смысловому, а не декоративному каркасу.
Это хорошо видно на примере «Говори» Татьяны Богатыревой. У Богатыревой намеренно усложненный текст — здесь и тяжеловесный понятийный аппарат, и замысловатые диалоги, и греческие префиксы, и даже самоцитирование (так еще и научных работ). Все это могло бы работать по отдельности, вместе же — совсем никак, перенасыщенность превращает приемы и инструменты в мешанину, расплывшуюся и потерявшую форму. А хочется, наоборот, чтобы текст был как дженга на последнем раунде: добавь или убери еще деревяшку — и все развалится.
Исключение, которое сходу приходит в голову, — разве что «Ваша жестянка сломалась», сложная, намеренно растекающаяся и почти неподъемная к концу. Но Горбунова великая, что уж тут поделаешь.
Это хорошо видно на примере «Говори» Татьяны Богатыревой. У Богатыревой намеренно усложненный текст — здесь и тяжеловесный понятийный аппарат, и замысловатые диалоги, и греческие префиксы, и даже самоцитирование (так еще и научных работ). Все это могло бы работать по отдельности, вместе же — совсем никак, перенасыщенность превращает приемы и инструменты в мешанину, расплывшуюся и потерявшую форму. А хочется, наоборот, чтобы текст был как дженга на последнем раунде: добавь или убери еще деревяшку — и все развалится.
Исключение, которое сходу приходит в голову, — разве что «Ваша жестянка сломалась», сложная, намеренно растекающаяся и почти неподъемная к концу. Но Горбунова великая, что уж тут поделаешь.
«Развод» Сьюзен Таубес с самого начала следует идее деконструкции и распада: главная героиня, Софи Блайнд, не в переносном, а прямом смысле теряет голову под колесами такси, переживает развод и пытается собрать себя воедино (уже не буквально). Растекается и время (роман перескакивает из прошлого в настоящее, из жизни в посмертие), и место действия (Нью-Йорк, Париж, Венгрия, итальянское побережье — весь текст формально держится на каркасе долгого путешествия).
Очарование этой книги состоит в том, что она гибка для интерпретаций — это вообще редкое и хорошее свойство для любого романа. «Развод» можно прочитать как модернистское путешествие или же как роман о внутреннем религиозном разломе — и это будет правильное прочтение (об этом в том числе в прекрасной рецензии пишет Арен Ванян, и, надо признаться, после он меня все же убедил в значимости, прислав интервью сына Таубес). Можно — как роман социальный, о женщине, находящейся под гнетом деспотичного мужа, и эти части романа получились наиболее невротичными, склоняющимися если не к комедии, то точно к драмеди. К тому же, Таубес полемизирует со второй волной феминизма — вряд ли транслируя однозначную позицию, но явно иронизируя над собой и другими.
И все же мне (не столько рационально, сколько эмоционально) ближе два других прочтения: психоаналитическое и историческое. Психоаналитическое, казалось бы, лежит на поверхности: отец главной героини психоаналитик (тут можно поставить точку), который пытается навязать дочери комплекс Электры. Личность Софи Блайнд скроена из травм: между распадом семьи в детстве и распадом семьи сейчас — война, эмиграция и долгая невозможность найти свое место в жизни. Психическая конституция Софи изломана, она находится в постоянной тревоге, балансируя на гранях своего эго, будто на гимнастическом шаре. Другое прочтение — историческое — конечно, представляет текст как военную хронику, историю о потерянной Европе, которая никогда уже не станет прежней. Возвращаясь в Будапешт, Софи испытывает к городу отторжение и любовь одновременно — потому что в узнавании привычного она видит то, что с этим привычным ассоциировать совсем не хочется: разрушенные дома, затопленный мост и улицы, с которых, по словам матери, еще совсем недавно соскабливали примерзших трупов.
Как известно, Сьюзен Таубес покончила с собой спустя неделю после публикации романа. На всех этих дрожжах, конечно, растет совершенно демоническая метафора: о тексте, который, как отрубленная голова, продолжил свое путешествие уже без хозяйки — ультимативная смерть автора.
Очарование этой книги состоит в том, что она гибка для интерпретаций — это вообще редкое и хорошее свойство для любого романа. «Развод» можно прочитать как модернистское путешествие или же как роман о внутреннем религиозном разломе — и это будет правильное прочтение (об этом в том числе в прекрасной рецензии пишет Арен Ванян, и, надо признаться, после он меня все же убедил в значимости, прислав интервью сына Таубес). Можно — как роман социальный, о женщине, находящейся под гнетом деспотичного мужа, и эти части романа получились наиболее невротичными, склоняющимися если не к комедии, то точно к драмеди. К тому же, Таубес полемизирует со второй волной феминизма — вряд ли транслируя однозначную позицию, но явно иронизируя над собой и другими.
И все же мне (не столько рационально, сколько эмоционально) ближе два других прочтения: психоаналитическое и историческое. Психоаналитическое, казалось бы, лежит на поверхности: отец главной героини психоаналитик (тут можно поставить точку), который пытается навязать дочери комплекс Электры. Личность Софи Блайнд скроена из травм: между распадом семьи в детстве и распадом семьи сейчас — война, эмиграция и долгая невозможность найти свое место в жизни. Психическая конституция Софи изломана, она находится в постоянной тревоге, балансируя на гранях своего эго, будто на гимнастическом шаре. Другое прочтение — историческое — конечно, представляет текст как военную хронику, историю о потерянной Европе, которая никогда уже не станет прежней. Возвращаясь в Будапешт, Софи испытывает к городу отторжение и любовь одновременно — потому что в узнавании привычного она видит то, что с этим привычным ассоциировать совсем не хочется: разрушенные дома, затопленный мост и улицы, с которых, по словам матери, еще совсем недавно соскабливали примерзших трупов.
Как известно, Сьюзен Таубес покончила с собой спустя неделю после публикации романа. На всех этих дрожжах, конечно, растет совершенно демоническая метафора: о тексте, который, как отрубленная голова, продолжил свое путешествие уже без хозяйки — ультимативная смерть автора.
Обсессия последней недели — книга «Мясорубка» Алексея Алехина и весь новый мир, который эта книга открывает. Предлагаю пройти протоптанным мной маршрутом: сначала прочитать интервью автора Юрию Сапрыкину, потом посмотреть два с половиной видео из рекомендаций в начале — и наконец включить аудиокнигу, отлетев из реальности дня на три.
Последний раз, кажется, испытывала подобное разве что с «Формейшеном» — почти детскую увлеченность чуждой вселенной и чужими людьми, будто фандомом. Главное, наверное, что в «Мясорубке» очень органично переплетается личное (Данила Регбист — готовый герой байопика), индустриальное (как, например, клиповое мышление изменило характер боев) и социальное (абсолютно невыносимо читать, как небогатые бойцы принимают мефедрон). Жалею, что почти дослушала, завидую всем, кому это только предстоит.
Последний раз, кажется, испытывала подобное разве что с «Формейшеном» — почти детскую увлеченность чуждой вселенной и чужими людьми, будто фандомом. Главное, наверное, что в «Мясорубке» очень органично переплетается личное (Данила Регбист — готовый герой байопика), индустриальное (как, например, клиповое мышление изменило характер боев) и социальное (абсолютно невыносимо читать, как небогатые бойцы принимают мефедрон). Жалею, что почти дослушала, завидую всем, кому это только предстоит.
Кинопоиск
«Следишь за бойцами как за героями сериалов». Автор «Мясорубки» Алексей Алёхин — о том, почему всех снова заводят единоборства…
Интервью с автором книги «Мясорубка. Как Россия полюбила кровавый спорт» Алексеем Алёхиным про актуальность голых кулаков и пощечин, Коннора и Хабиба, Тайсона и Холифилда.
Наконец иду с большой сумкой на нонфик и планирую унести вот что:
1. «Гомер навсегда», Ласло Краснахоркаи (Polyandria NoAge)
Краснахоркаи — один из моих любимых писателей, поэтому не могу и на секунду представить, что его книга может не понравиться, даже несмотря на то, что на старости лет он решил снабдить ее неведомыми музыкальными кюарами.
2. «Дом голода», Дамбудзо Маречера (Common place, где-то на стенде Альянса)
Ничего не знаю о зимбабвийской литературе, собираюсь узнавать через этот сборник рассказов — говорят, по-хорошему битнический настрой.
3. «Заново рожденная. Дневники и записные книжки: 1947–1963, Сьюзан Сонтаг (Ad Marginem)
Последние месяцы переживаю острый кризис ориентиров и нехватки современных интеллектуалок, на которых можно было бы опираться. Так что придется делать шаг назад.
4. «Выбор воды», Гала Узрютова (РЕШ)
Читала когда-то другой роман — «Страна Саша», крепкий, не слезовыжимательно трогательный и честный. Теперь у Галы появился взрослый автофикшн — о побеге и воде, всем том, что меня всегда волновало.
5. «Средняя продолжительность жизни», Максим Семеляк (Альпина.Проза)
Уже довольно долго читаю верстку и, кажется, то ли Семеляк со мной, то ли я с ним играю в «тепло-холодно» — сначала случается лавбомбинг из запойного чтения 100-150 страниц, а потом гостинг еще на две недели. Подойдем друг к другу с новой стороны.
6. «Детство: биография места», Харри Крюз (Kongress W, стенд магазина «Все свободны»)
Нет, о горе американских мужчин читать тоже совсем не надоело.
7. «Убить в себе государство. Как бунтари, философы и мечтатели придумали русский анархизм», Николай Герасимов (Individuum)
Во-первых, нет ничего лучше популяризированного издательством Individuum жанра «об истории через вещи, явления и людей», во-вторых, страшно хочется почитать о биокосмистах.
8. «Женщина, голод», Клэр Кода (Дом историй)
Мечтаю, что когда-нибудь начнут переводить Элизу Кларк, а пока делаю ставку на Клэр Кода и ее ангстовый роман о вампирке.
9. «Торговец дурманом», Джон Барт (Выргород)
Ну, это Джон Барт.
10. «Упражнение на доверие», Сьюзен Чой (Дом историй)
И у меня есть свои слабости — например, имя Сергея Карпова на обложке.
Больше не унесу, а уж тем более не прочитаю.
Что еще важного:
1) К этому нонфику у нашей команды (оригинальные проекты Яндекс Книг) вышло сразу шесть книг в партнерстве с разными издательствами, и я рекомендую купить каждую из них, разных и прекрасных:
— «„Спартак“: один за всех», Александр Горбачев (иноагент), Сергей Бондаренко и Иван Калашников (Individuum)
— «Дочь самурая, Эцу Инагаки Сугимото (Подписные издания)
— «Когната», Алексей Сальников (РЕШ)
— «Свидетели Игр», Станислав Гридасов, Марина Крылова, Юрий Сапрыкин (Бомбора)
— «Башня тишины», Рагим Джафаров (Альпина.Проза)
— «Край чудес», Ольга Птицева (Альпина.Проза)
2) В воскресенье жду вас в 13:15 в амфитеатре — будет мероприятие, приуроченное к моему любимому проекту «Дело Достоевского», на котором мы с Сашей Сулим и Настей Першкиной обсудим, как мы и русская литература полюбили тру-крайм.
1. «Гомер навсегда», Ласло Краснахоркаи (Polyandria NoAge)
Краснахоркаи — один из моих любимых писателей, поэтому не могу и на секунду представить, что его книга может не понравиться, даже несмотря на то, что на старости лет он решил снабдить ее неведомыми музыкальными кюарами.
2. «Дом голода», Дамбудзо Маречера (Common place, где-то на стенде Альянса)
Ничего не знаю о зимбабвийской литературе, собираюсь узнавать через этот сборник рассказов — говорят, по-хорошему битнический настрой.
3. «Заново рожденная. Дневники и записные книжки: 1947–1963, Сьюзан Сонтаг (Ad Marginem)
Последние месяцы переживаю острый кризис ориентиров и нехватки современных интеллектуалок, на которых можно было бы опираться. Так что придется делать шаг назад.
4. «Выбор воды», Гала Узрютова (РЕШ)
Читала когда-то другой роман — «Страна Саша», крепкий, не слезовыжимательно трогательный и честный. Теперь у Галы появился взрослый автофикшн — о побеге и воде, всем том, что меня всегда волновало.
5. «Средняя продолжительность жизни», Максим Семеляк (Альпина.Проза)
Уже довольно долго читаю верстку и, кажется, то ли Семеляк со мной, то ли я с ним играю в «тепло-холодно» — сначала случается лавбомбинг из запойного чтения 100-150 страниц, а потом гостинг еще на две недели. Подойдем друг к другу с новой стороны.
6. «Детство: биография места», Харри Крюз (Kongress W, стенд магазина «Все свободны»)
Нет, о горе американских мужчин читать тоже совсем не надоело.
7. «Убить в себе государство. Как бунтари, философы и мечтатели придумали русский анархизм», Николай Герасимов (Individuum)
Во-первых, нет ничего лучше популяризированного издательством Individuum жанра «об истории через вещи, явления и людей», во-вторых, страшно хочется почитать о биокосмистах.
8. «Женщина, голод», Клэр Кода (Дом историй)
Мечтаю, что когда-нибудь начнут переводить Элизу Кларк, а пока делаю ставку на Клэр Кода и ее ангстовый роман о вампирке.
9. «Торговец дурманом», Джон Барт (Выргород)
Ну, это Джон Барт.
10. «Упражнение на доверие», Сьюзен Чой (Дом историй)
И у меня есть свои слабости — например, имя Сергея Карпова на обложке.
Больше не унесу, а уж тем более не прочитаю.
Что еще важного:
1) К этому нонфику у нашей команды (оригинальные проекты Яндекс Книг) вышло сразу шесть книг в партнерстве с разными издательствами, и я рекомендую купить каждую из них, разных и прекрасных:
— «„Спартак“: один за всех», Александр Горбачев (иноагент), Сергей Бондаренко и Иван Калашников (Individuum)
— «Дочь самурая, Эцу Инагаки Сугимото (Подписные издания)
— «Когната», Алексей Сальников (РЕШ)
— «Свидетели Игр», Станислав Гридасов, Марина Крылова, Юрий Сапрыкин (Бомбора)
— «Башня тишины», Рагим Джафаров (Альпина.Проза)
— «Край чудес», Ольга Птицева (Альпина.Проза)
2) В воскресенье жду вас в 13:15 в амфитеатре — будет мероприятие, приуроченное к моему любимому проекту «Дело Достоевского», на котором мы с Сашей Сулим и Настей Першкиной обсудим, как мы и русская литература полюбили тру-крайм.
Завтра буду обсуждать с Максимом Семеляком (уверяют, придет совсем живой и настоящий) его новый роман «Средняя продолжительность жизни». Нахожусь с этим текстом все в таких же сложных отношениях с динамикой эмоциональных качелей — от злоупотребления к похмелью, — оттого интереснее будет говорить. Добирайтесь обязательно.
13 декабря, 19:00, магазин «Республика» (1-я Тверская-Ямская, 10).
Вход свободный, но нужна регистрация.
13 декабря, 19:00, магазин «Республика» (1-я Тверская-Ямская, 10).
Вход свободный, но нужна регистрация.
Последний предрабочий вагон, в который можно запрыгнуть за неприторно сентиментальным вечером, — ромком с элементами хоррора «Your monster». Лора с трудом поборола онкологию (это, кстати, автофикциональная линия создательницы, Кэролайн Линди), однако в конце и без того сложного пути ее после пяти лет отношений бросил бойфренд — бросил, откатил назад предложение сыграть главную роль в его мюзикле и вынудил уехать в родительский дом. Впрочем, в родительском доме обнаружился сосед — в лучших (ну а кто был вашим крашем в детстве) проявлениях напоминающий чудовище из «Beauty and the Beast» монстр из шкафа, не только любитель есть детей, но еще и обаятельный поклонник Шекспира.
Энергичный, намеренно эксцентричный, ироничный — как и большинство заметных хорроров последних лет, это фильм про женскую ярость (не зря его, к слову, вчера рекомендовала Кармен Мария Мачадо). Хорошее размышление и на тему: раз уж мужчины чудовища, почему не выбрать взаправдашнее — но смелое и смешное? В конце концов, с такой опорой можно выпустить, а потом и попробовать побороть внутренних монстров.
Энергичный, намеренно эксцентричный, ироничный — как и большинство заметных хорроров последних лет, это фильм про женскую ярость (не зря его, к слову, вчера рекомендовала Кармен Мария Мачадо). Хорошее размышление и на тему: раз уж мужчины чудовища, почему не выбрать взаправдашнее — но смелое и смешное? В конце концов, с такой опорой можно выпустить, а потом и попробовать побороть внутренних монстров.
Оливия Лэнг написала квир-триллер «The Silver Book», который выйдет на английском и итальянском в ноябре. Главный герой — художник по костюмам и сценограф Данило Донати, а примерное облако тэгов такое: Италия 70-х (нет, не надоело), мир большого кинематографа, неровная любовь на фоне карнавального «Казановы» Феллини и гротескного «Сало» Пазолини, смешение реального и фиктивного. Манноподобное, хайсмитовское? Хотелось бы.
The Bookseller
Hamish Hamilton secures Olivia Laing's 'queer love story'
Hamish Hamilton has signed the new novel by Olivia Laing, The Silver Book, tipped as "queer love story and a noirish thriller".