Различения №3: интуиция и дискурс (1)
Поговорим о двух видах познания, различенных еще в досократическую эпоху. Я обещал, что тексты этой серии будут лаконичны, легки и остроумны, но соврал. Будет громоздко, избыточно и скучно.
Известна фраза Гераклита о том, что «многознание уму не научает». По сути, в ней содержится все, о чем мы будем говорить ниже.
Различение двух типов познания является общим местом во всей истории философии. В частности, у Платона мы находим иерархию между рассудочным (διά-νόησις) и умны́м (νόησις) познанием, а у Канта эти же понятия обозначаются как соответственно Verstand и Vernunft (чистый разум – это как раз последний). Мы будем использовать латинские эквиваленты этих понятий – дискурс и интуиция. Чтобы не сдаваться в этимологию, скажем лишь, что разница между ними – это разница между рассуждением и умозрением.
Различение №3-1: индукция и дедукция
Дискурсивное познание осуществляется методами индукции и дедукции. Несмотря на то, что эти два метода умозаключений противоположны друг другу, между ними имеется нечто общее – движение мысли в обоих случаях поступательно.
Пример индукции: мы опрашиваем людей и выясняем, любят ли они авокадо, – и подбиваем статистику. Здесь мы накапливаем ответы, двигаясь от единичного к общему (выводу). В результате мы узнаём, что большинство людей почему-то любят этот странный фрукт, который нельзя тупо купить и съесть – он все время либо недозревший, либо перезревший, что бесит.
Пример дедукции: мы знаем, что большинство людей любят авокадо. Вечером придут гости. Значит, если мы сделаем салат с авокадо, большинству людей он понравится. Здесь мы выводим единичное (визит конкретных людей к конкретным нам) из общего положения.
Заметим, что ходы умозаключений противоположны, но в обоих случаях мы именно что делаем заключения, выводы – то есть буквально выводим одно из другого посредством размышления. Так работает рассудок, так действует дискурсивное мышление: через посредство или, иначе, опосредованно.
В дальнейшем мы уже не будем каждый раз оговаривать, индуктивно или дедуктивно некоторое умозаключение, поскольку важнее отличие их обоих от интуитивного познания.
Поговорим о двух видах познания, различенных еще в досократическую эпоху. Я обещал, что тексты этой серии будут лаконичны, легки и остроумны, но соврал. Будет громоздко, избыточно и скучно.
Известна фраза Гераклита о том, что «многознание уму не научает». По сути, в ней содержится все, о чем мы будем говорить ниже.
Различение двух типов познания является общим местом во всей истории философии. В частности, у Платона мы находим иерархию между рассудочным (διά-νόησις) и умны́м (νόησις) познанием, а у Канта эти же понятия обозначаются как соответственно Verstand и Vernunft (чистый разум – это как раз последний). Мы будем использовать латинские эквиваленты этих понятий – дискурс и интуиция. Чтобы не сдаваться в этимологию, скажем лишь, что разница между ними – это разница между рассуждением и умозрением.
Различение №3-1: индукция и дедукция
Дискурсивное познание осуществляется методами индукции и дедукции. Несмотря на то, что эти два метода умозаключений противоположны друг другу, между ними имеется нечто общее – движение мысли в обоих случаях поступательно.
Пример индукции: мы опрашиваем людей и выясняем, любят ли они авокадо, – и подбиваем статистику. Здесь мы накапливаем ответы, двигаясь от единичного к общему (выводу). В результате мы узнаём, что большинство людей почему-то любят этот странный фрукт, который нельзя тупо купить и съесть – он все время либо недозревший, либо перезревший, что бесит.
Пример дедукции: мы знаем, что большинство людей любят авокадо. Вечером придут гости. Значит, если мы сделаем салат с авокадо, большинству людей он понравится. Здесь мы выводим единичное (визит конкретных людей к конкретным нам) из общего положения.
Заметим, что ходы умозаключений противоположны, но в обоих случаях мы именно что делаем заключения, выводы – то есть буквально выводим одно из другого посредством размышления. Так работает рассудок, так действует дискурсивное мышление: через посредство или, иначе, опосредованно.
В дальнейшем мы уже не будем каждый раз оговаривать, индуктивно или дедуктивно некоторое умозаключение, поскольку важнее отличие их обоих от интуитивного познания.
Интуиция и дискурс (2)
Сепуление
Итак, дискурсивное познание основано на накоплении фактов и/или на выведении одних фактов из других. Проблема такого познания в том, что знание фактов и умение делать выводы не означает понимание сущности фактов и уверенности в полученных выводах.
Хрестоматийным (а потому пошловатым) примером являются сепульки Станислава Лема. В нескольких произведениях польский фантаст упоминает сей предмет, сообщая о нем несколько любопытных фактов, а именно что сепульки:
1) похожи на муркви; 2) цветом напоминают пчмы; 3) являются важным элементом цивилизации ардритов; 4) используются с помощью сепулькария для сепуления; 5) бывают разных размеров; 6) не продаются холостякам; 7) бывают с подсвистом.
Итак, у нас имеется семь фактов о сепульках, но не складывается никакого понимания сущности оных. Важнейший вопрос: возможен ли такой вариант, при котором мы узнаем тысячу фактов про сепульки и не поймем, что они суть такое? А почему, собственно, нет. Понятно, что наши шансы повысятся, но множество фактов еще не дает нам гарантии понимания сути. И даже если мы выучим все эти факты и насобачимся ловко их использовать, такое многознание не превратится в гераклитовский ум, то есть, опять же, в понимание.
Но заметим, что даже эти семь фактов дают нам возможность сделать определенные умозаключения о сепульках – и не только о них. Например, из фактов очевидно, что сепульки бывают без подсвиста. Или что они продаются женатым. Или что пчмы обладают цветом. Эти выводы дискурсивны, то есть делаются с помощью рассудочных операций. Проблема в том, что перебирание этих формальных операций не суммируются в понимание их содержания.
У меня всегда были проблемы с точными науками – одной из причин была принятая в школе дискурсивная методика преподавания. «Вот тебе формула, подставь значения и вычисляй» - «А что я вычисляю?» - «Да не пофиг тебе?». Мне было не пофиг, я хотел понять смысл. Я, помню, просил учительницу объяснить, что такое тангенс. «Это синус делить на косинус». «То есть соотношение поделить на соотношение? И что получится?». Ответ был прекрасен: «Получится тангенс». Сепульки как они есть.
Ухватить суть
Ну а теперь про интуицию. Единственная формула, которую я понял (интуитивно) – это определение плотности: масса, деленная на объем, то есть объем обратно пропорционален плотности. Я представил себе кубометр пенопласта и мелкую гирьку равной массы. И сразу схватил смысл.
Уже после я проверил схваченный смысл дискурсивным рассуждением: гирька меньше, но весит столько же, потому она очевидно плотнее – ведь чем меньше объем, тем выше плотность. Но в моменте мне не потребовалось делать вычисления – я понял смысл формулы, поскольку она была проста и наглядна. То есть я, пардон за пафос, узрел смысл без посредства рассудочных операций. Наглядность, видимость – это синонимы созерцания, то есть акта непосредственного схватывания предмета. К слову, когда про кого-то говорят «схватывает налету», то имеется ввиду, разумеется, нечто большее, чем навык запоминания инфы или умение ее применить.
Соответствующая мыслительная операция в философии называется умозрением сущности, и именно такое познание является интуитивным. Потому интуицию называют еще и озарением – состоянием, когда сущность моментально открывается в своей полноте. Интуиция – это когда до нас «дошло». Например, мы читаем абсурдистский роман – но не в курсе, что написан он по приколу. На каждой странице нестыковки, непонятные действия, неизвестные слова, нарушение орфографии. И в какой-то момент становится ясно: это сделано нарочно. Читатель понимает это не по сумме странностей (то есть не индуктивно) – а по какому-то щелчку. «А, вот оно что – до меня дошло».
Сепуление
Итак, дискурсивное познание основано на накоплении фактов и/или на выведении одних фактов из других. Проблема такого познания в том, что знание фактов и умение делать выводы не означает понимание сущности фактов и уверенности в полученных выводах.
Хрестоматийным (а потому пошловатым) примером являются сепульки Станислава Лема. В нескольких произведениях польский фантаст упоминает сей предмет, сообщая о нем несколько любопытных фактов, а именно что сепульки:
1) похожи на муркви; 2) цветом напоминают пчмы; 3) являются важным элементом цивилизации ардритов; 4) используются с помощью сепулькария для сепуления; 5) бывают разных размеров; 6) не продаются холостякам; 7) бывают с подсвистом.
Итак, у нас имеется семь фактов о сепульках, но не складывается никакого понимания сущности оных. Важнейший вопрос: возможен ли такой вариант, при котором мы узнаем тысячу фактов про сепульки и не поймем, что они суть такое? А почему, собственно, нет. Понятно, что наши шансы повысятся, но множество фактов еще не дает нам гарантии понимания сути. И даже если мы выучим все эти факты и насобачимся ловко их использовать, такое многознание не превратится в гераклитовский ум, то есть, опять же, в понимание.
Но заметим, что даже эти семь фактов дают нам возможность сделать определенные умозаключения о сепульках – и не только о них. Например, из фактов очевидно, что сепульки бывают без подсвиста. Или что они продаются женатым. Или что пчмы обладают цветом. Эти выводы дискурсивны, то есть делаются с помощью рассудочных операций. Проблема в том, что перебирание этих формальных операций не суммируются в понимание их содержания.
У меня всегда были проблемы с точными науками – одной из причин была принятая в школе дискурсивная методика преподавания. «Вот тебе формула, подставь значения и вычисляй» - «А что я вычисляю?» - «Да не пофиг тебе?». Мне было не пофиг, я хотел понять смысл. Я, помню, просил учительницу объяснить, что такое тангенс. «Это синус делить на косинус». «То есть соотношение поделить на соотношение? И что получится?». Ответ был прекрасен: «Получится тангенс». Сепульки как они есть.
Ухватить суть
Ну а теперь про интуицию. Единственная формула, которую я понял (интуитивно) – это определение плотности: масса, деленная на объем, то есть объем обратно пропорционален плотности. Я представил себе кубометр пенопласта и мелкую гирьку равной массы. И сразу схватил смысл.
Уже после я проверил схваченный смысл дискурсивным рассуждением: гирька меньше, но весит столько же, потому она очевидно плотнее – ведь чем меньше объем, тем выше плотность. Но в моменте мне не потребовалось делать вычисления – я понял смысл формулы, поскольку она была проста и наглядна. То есть я, пардон за пафос, узрел смысл без посредства рассудочных операций. Наглядность, видимость – это синонимы созерцания, то есть акта непосредственного схватывания предмета. К слову, когда про кого-то говорят «схватывает налету», то имеется ввиду, разумеется, нечто большее, чем навык запоминания инфы или умение ее применить.
Соответствующая мыслительная операция в философии называется умозрением сущности, и именно такое познание является интуитивным. Потому интуицию называют еще и озарением – состоянием, когда сущность моментально открывается в своей полноте. Интуиция – это когда до нас «дошло». Например, мы читаем абсурдистский роман – но не в курсе, что написан он по приколу. На каждой странице нестыковки, непонятные действия, неизвестные слова, нарушение орфографии. И в какой-то момент становится ясно: это сделано нарочно. Читатель понимает это не по сумме странностей (то есть не индуктивно) – а по какому-то щелчку. «А, вот оно что – до меня дошло».
Интуиция и дискурс (3)
Владение, пользование, распоряжение
Если брать экономические термины, то результаты дискурсивного познания можно сравнить с пользованием, а интуитивного – и с пользованием, и с владением, и с распоряжением. Допустим, я прочел какого-то философа – тщательно вычитал и вызубрил, но, в целом, не понял, не проник в суть (у меня таких философов с десяток, увы). Я могу использовать его лексику, цитировать его по памяти и приводить вычитанные в текстах факты и примеры.
Но более я ничего сделать не могу. В том числе главного: я не могу сказать, где он прав, а где нет, поскольку у меня не сложилось никакого собственного понимания. Отсюда выражение «овладеть материалом» - то есть присвоить его, сделаться его хозяином и распорядителем. Если мы овладели им через умозрение сущности в акте интуитивного познания, то мы можем (по крайней мере, в своих мыслях) распорядиться им по собственному усмотрению. Например, переделать его или преумножить или помножить на ноль.
Именно поэтому я не раз говорил о необходимости читать первоисточники – в любом предмете. Долгое время я побаивался подступаться к некоторым вопросам, а потому читал только вспомогательную литературу. Выходило так себе: один именитый исследователь противоречил другому – а я понятия не имел, кто из них прав. Или даже на страницах одной книги можно было найти противоречащие друг другу выводы: факт противоречия выявлялся дискурсивно, но сделать умозаключение о том, какой именно тезис неверен было невозможно, если только не ухватить общий смысл.
В обоих подобных случаях мы можем только пользоваться информацией, но реально овладеть предметом возможно только через непосредственное знакомство и понимание. Только тогда знание становиться нашим знанием.
Владение, пользование, распоряжение
Если брать экономические термины, то результаты дискурсивного познания можно сравнить с пользованием, а интуитивного – и с пользованием, и с владением, и с распоряжением. Допустим, я прочел какого-то философа – тщательно вычитал и вызубрил, но, в целом, не понял, не проник в суть (у меня таких философов с десяток, увы). Я могу использовать его лексику, цитировать его по памяти и приводить вычитанные в текстах факты и примеры.
Но более я ничего сделать не могу. В том числе главного: я не могу сказать, где он прав, а где нет, поскольку у меня не сложилось никакого собственного понимания. Отсюда выражение «овладеть материалом» - то есть присвоить его, сделаться его хозяином и распорядителем. Если мы овладели им через умозрение сущности в акте интуитивного познания, то мы можем (по крайней мере, в своих мыслях) распорядиться им по собственному усмотрению. Например, переделать его или преумножить или помножить на ноль.
Именно поэтому я не раз говорил о необходимости читать первоисточники – в любом предмете. Долгое время я побаивался подступаться к некоторым вопросам, а потому читал только вспомогательную литературу. Выходило так себе: один именитый исследователь противоречил другому – а я понятия не имел, кто из них прав. Или даже на страницах одной книги можно было найти противоречащие друг другу выводы: факт противоречия выявлялся дискурсивно, но сделать умозаключение о том, какой именно тезис неверен было невозможно, если только не ухватить общий смысл.
В обоих подобных случаях мы можем только пользоваться информацией, но реально овладеть предметом возможно только через непосредственное знакомство и понимание. Только тогда знание становиться нашим знанием.
Интуиция и дискурс (4)
Научный талант
Научное познание обязательно оперирует обоими видами мышления. Но ученым в подлинном смысле человека делает именно развитая интуиция. Более того – именно качество интуиции является главным атрибутом таланта ученого.
Возьмем два любых учебника – допустим, по психологии или физиологии – конца 19го века и современный. Конечно, имеются исключения, но обычно старый учебник кроет новый как бык овцу. Ну казалось бы: между ними больше ста лет, за которые были открыты десятки тысяч новых фактов, разработано сотни новых методов на новой технике, обследованы миллионы новых людей – а кроме того, отвергнуты многие старые факты, методы и технические средства. То есть старый автор учебника не просто меньше знал, но и неправильно думал.
Но вот парадокс: старый учебник все равно и лучше читается, и, главное, точнее схватывает суть предмета. Особенно видна разница между старым и новым, когда читаешь основателя какого-то научного направления. А потом читаешь его последователя, жившего лет этак через двести (или даже две тысячи) после него. Этот второй знает гораздо больше первого – он имеет возможность и отсеять заблуждения основателя, и обогатить текст неизвестным тому материалом.
Но. Сравните тексты Платона и какого-нибудь платоника нашей эры – что 3го века, что 20го. Сравните тексты Гегеля и современных гегельянцев. Сравните тексты Ницше и специалистов по Ницше. Да Бог с ней, с философией. Сравните «Рефлексы головного мозга» (1866) И.М. Сеченова с современным учебником физиологии центральной нервной деятельности. Сравните «Психологию народов и масс» (1895) Лебона и современные учебники по политической и этнической психологии. Во всех случаях поздние работы всегда будут превосходить тексты основателей в объеме информации, но неизбежно (за редким исключением действительно выдающихся учебников) будут уступать им в ясности, цельности и убедительности.
Получается странное уравнение: хороший учебник минус 100 неверных фактов плюс 10000 новых фактов равно плохой (или посредственный) учебник. Почему? Потому основатель науки хуже знал свой предмет – но гораздо лучше его понимал. А его последователь обычно является компилятором и, в лучшем случае, хорошим конферансье, который организует уже имеющееся знание и качественно преподносит уже сложившееся понимание предмета. Я ни в коем случае не хочу принизить таких конферансье, ибо сам занимаюсь историей философии и стараюсь организовать уже имеющийся материал. Но когда я пишу о тех же Платоне, Гегеле или Ницше, я понимаю, что делаю нечто вторичное, поскольку работаю с уже готовым материалом.
К.А. Крылов в своих лекциях по философии говорил о том, что философ – это тот, кто создает понятия. Он приводил прекрасный пример: мы видим тумбочку, на которой стоит кофеварка. Мы можем назвать эту конструкцию «тумбокофией» и даже запустить подобный агрегат в производство. Но сие сочетание ничего не добавляет к уже имеющимся у нас понятиям, а просто является компиляцией. Чаще всего, авторы учебников создают именно что тумбокофии – то есть компиляции парадигм, методов и фактов. Но это еще хорошо: хуже, когда они создают новые сепулькарии.
Такая работа с научным знанием необходима – но следует помнить, что она дискурсивна. Организовать знание – это огромный труд, безусловно заслуживающий уважения. Но великими учеными становятся те, кто обладает интуицией, то есть имеет научный талант, кто не боится выходить за рамки и созерцать истину там, где другие видят лишь совокупность знаний.
Научный талант
Научное познание обязательно оперирует обоими видами мышления. Но ученым в подлинном смысле человека делает именно развитая интуиция. Более того – именно качество интуиции является главным атрибутом таланта ученого.
Возьмем два любых учебника – допустим, по психологии или физиологии – конца 19го века и современный. Конечно, имеются исключения, но обычно старый учебник кроет новый как бык овцу. Ну казалось бы: между ними больше ста лет, за которые были открыты десятки тысяч новых фактов, разработано сотни новых методов на новой технике, обследованы миллионы новых людей – а кроме того, отвергнуты многие старые факты, методы и технические средства. То есть старый автор учебника не просто меньше знал, но и неправильно думал.
Но вот парадокс: старый учебник все равно и лучше читается, и, главное, точнее схватывает суть предмета. Особенно видна разница между старым и новым, когда читаешь основателя какого-то научного направления. А потом читаешь его последователя, жившего лет этак через двести (или даже две тысячи) после него. Этот второй знает гораздо больше первого – он имеет возможность и отсеять заблуждения основателя, и обогатить текст неизвестным тому материалом.
Но. Сравните тексты Платона и какого-нибудь платоника нашей эры – что 3го века, что 20го. Сравните тексты Гегеля и современных гегельянцев. Сравните тексты Ницше и специалистов по Ницше. Да Бог с ней, с философией. Сравните «Рефлексы головного мозга» (1866) И.М. Сеченова с современным учебником физиологии центральной нервной деятельности. Сравните «Психологию народов и масс» (1895) Лебона и современные учебники по политической и этнической психологии. Во всех случаях поздние работы всегда будут превосходить тексты основателей в объеме информации, но неизбежно (за редким исключением действительно выдающихся учебников) будут уступать им в ясности, цельности и убедительности.
Получается странное уравнение: хороший учебник минус 100 неверных фактов плюс 10000 новых фактов равно плохой (или посредственный) учебник. Почему? Потому основатель науки хуже знал свой предмет – но гораздо лучше его понимал. А его последователь обычно является компилятором и, в лучшем случае, хорошим конферансье, который организует уже имеющееся знание и качественно преподносит уже сложившееся понимание предмета. Я ни в коем случае не хочу принизить таких конферансье, ибо сам занимаюсь историей философии и стараюсь организовать уже имеющийся материал. Но когда я пишу о тех же Платоне, Гегеле или Ницше, я понимаю, что делаю нечто вторичное, поскольку работаю с уже готовым материалом.
К.А. Крылов в своих лекциях по философии говорил о том, что философ – это тот, кто создает понятия. Он приводил прекрасный пример: мы видим тумбочку, на которой стоит кофеварка. Мы можем назвать эту конструкцию «тумбокофией» и даже запустить подобный агрегат в производство. Но сие сочетание ничего не добавляет к уже имеющимся у нас понятиям, а просто является компиляцией. Чаще всего, авторы учебников создают именно что тумбокофии – то есть компиляции парадигм, методов и фактов. Но это еще хорошо: хуже, когда они создают новые сепулькарии.
Такая работа с научным знанием необходима – но следует помнить, что она дискурсивна. Организовать знание – это огромный труд, безусловно заслуживающий уважения. Но великими учеными становятся те, кто обладает интуицией, то есть имеет научный талант, кто не боится выходить за рамки и созерцать истину там, где другие видят лишь совокупность знаний.
Интуиция и дискурс (5)
Интуиция и впечатления
Философская традиция ставит интуицию выше рассуждения. Но в бытовом языке под ней обычно понимается не интеллектуальное, а напротив, дорациональное познание, подобное инстинкту или чутью. «Интуиция мне подсказала, что нельзя садиться на этот рейс – у меня было плохое предчувствие» или «даже маленькие дети интуитивно чувствуют проблемы в семье».
Объяснений такому толкованию может быть несколько. Во-первых, иногда имеет место элементарная путаница в понятиях, ведь и эмоция, и интуиция, и инстинкт являются немного созвучными словами латинского происхождения. Это заимствованная лексика, значение которой ширнармассам не объясняется.
Возможно и иное объяснение. Озарение, являющееся следствием интуитивного познания, порождает у познающего сильные эмоции. А поскольку эмоциональная часть нашей души гораздо древнее разумной, то и влияние она оказывает куда более значительное. То есть в акте постижения сущности эмоциональное переживание заслоняет действия ума, и создается иллюзия чувственной, дорассудочной природы интуиции.
Эмоции могут присутствовать и в дискурсивных практиках, но, во-первых, они по определению переживаются слабее (ибо размышление длится), а во-вторых, мы «успеваем заметить» свои умозаключения, отчего нам сложнее отнести их результаты к сфере эмоций.
И все же было бы неверно трактовать интуицию исключительно как над-дискурсивное познание. Это важно отметить, поскольку до этого мы говорили о ней лишь как о более совершенной форме мышления.
Пример. Мы приехали на два дня в незнакомый город в незнакомой стране. Увидели аэропорт, окрестности трассы, отель, городскую площадь, главный музей, питейное заведение и чресла незнакомой аборигенки. За это непродолжительное время мы схватили множество ощущений и составили общее представление о городе и народе (а может, и о стране). И это познание вполне возможно охарактеризовать как набор озарений. Казалось бы, это и есть интуиция – когда сущность нам явилась максимально наглядно – мы поняли этот город куда лучше, чем если бы прочли о нем горы материала и сделали бы о нем блеклые умозаключения.
Итак, мы поняли сущность чужого города и способны ее кратко описать. А теперь попробуем также кратко описать сущность города, в котором сейчас живем (при условии, что находимся в нем хотя бы несколько лет). Какой он, наш город? Мы должны были давно схватить его сущность. Но подозреваю, что о своем нам будет гораздо сложное сказать что-то определенное – разве что мы повторим расхожие штампы. Это про чужой мы легко можем сказать, что он веселый, сонный, скромный, дружелюбный, умиротворенный или романтичный. А про свой как-то нет.
Причина наших затруднений кроется в том, что о своем мы знаем слишком много фактов – не в смысле исторических (хотя и их тоже), но вообще всяких единичностей: мест, людей, впечатлений, политических особенностей и так далее. Получается, что стихийно-индуктивное накопление знаний о нем мешает интуитивному познанию.
То есть ранее мы превознесли интуицию, а теперь должны ее раскритиковать: пусть дискурсивное мышление само по себе не дает нам понимания сути, но – внимание – оно препятствует неверному ее пониманию, подмене умозрения впечатлениями. Сильные впечатления, порожденные ощущением, трудноотличимы от интуитивного знания – ведь оба являются непосредственными и целостными.
Другой пример важности дискурсивного. Мы интуитивно понимаем, что такое Средневековье. Но когда мы ближе знакомимся с этим явлением, оно оказывается куда менее схватываемым, чем в первом приближении (ведь оно насчитывает много веков, много стран и много-много парадоксальных частностей). За счет накопления информации мы перестаем видеть прежнюю сущность – поскольку она являлась не продуктом интуитивного мышления, а простым стереотипом. Куцый набор слайдов (монастыри, инквизиция, крестовые походы, рыцари, вассалы-феодалы, готика) сменяется полноценной галереей. В этом и состоит великая ценность рассудочного мышления: оно предохраняет разумение от смешения с недо-разумением.
Интуиция и впечатления
Философская традиция ставит интуицию выше рассуждения. Но в бытовом языке под ней обычно понимается не интеллектуальное, а напротив, дорациональное познание, подобное инстинкту или чутью. «Интуиция мне подсказала, что нельзя садиться на этот рейс – у меня было плохое предчувствие» или «даже маленькие дети интуитивно чувствуют проблемы в семье».
Объяснений такому толкованию может быть несколько. Во-первых, иногда имеет место элементарная путаница в понятиях, ведь и эмоция, и интуиция, и инстинкт являются немного созвучными словами латинского происхождения. Это заимствованная лексика, значение которой ширнармассам не объясняется.
Возможно и иное объяснение. Озарение, являющееся следствием интуитивного познания, порождает у познающего сильные эмоции. А поскольку эмоциональная часть нашей души гораздо древнее разумной, то и влияние она оказывает куда более значительное. То есть в акте постижения сущности эмоциональное переживание заслоняет действия ума, и создается иллюзия чувственной, дорассудочной природы интуиции.
Эмоции могут присутствовать и в дискурсивных практиках, но, во-первых, они по определению переживаются слабее (ибо размышление длится), а во-вторых, мы «успеваем заметить» свои умозаключения, отчего нам сложнее отнести их результаты к сфере эмоций.
И все же было бы неверно трактовать интуицию исключительно как над-дискурсивное познание. Это важно отметить, поскольку до этого мы говорили о ней лишь как о более совершенной форме мышления.
Пример. Мы приехали на два дня в незнакомый город в незнакомой стране. Увидели аэропорт, окрестности трассы, отель, городскую площадь, главный музей, питейное заведение и чресла незнакомой аборигенки. За это непродолжительное время мы схватили множество ощущений и составили общее представление о городе и народе (а может, и о стране). И это познание вполне возможно охарактеризовать как набор озарений. Казалось бы, это и есть интуиция – когда сущность нам явилась максимально наглядно – мы поняли этот город куда лучше, чем если бы прочли о нем горы материала и сделали бы о нем блеклые умозаключения.
Итак, мы поняли сущность чужого города и способны ее кратко описать. А теперь попробуем также кратко описать сущность города, в котором сейчас живем (при условии, что находимся в нем хотя бы несколько лет). Какой он, наш город? Мы должны были давно схватить его сущность. Но подозреваю, что о своем нам будет гораздо сложное сказать что-то определенное – разве что мы повторим расхожие штампы. Это про чужой мы легко можем сказать, что он веселый, сонный, скромный, дружелюбный, умиротворенный или романтичный. А про свой как-то нет.
Причина наших затруднений кроется в том, что о своем мы знаем слишком много фактов – не в смысле исторических (хотя и их тоже), но вообще всяких единичностей: мест, людей, впечатлений, политических особенностей и так далее. Получается, что стихийно-индуктивное накопление знаний о нем мешает интуитивному познанию.
То есть ранее мы превознесли интуицию, а теперь должны ее раскритиковать: пусть дискурсивное мышление само по себе не дает нам понимания сути, но – внимание – оно препятствует неверному ее пониманию, подмене умозрения впечатлениями. Сильные впечатления, порожденные ощущением, трудноотличимы от интуитивного знания – ведь оба являются непосредственными и целостными.
Другой пример важности дискурсивного. Мы интуитивно понимаем, что такое Средневековье. Но когда мы ближе знакомимся с этим явлением, оно оказывается куда менее схватываемым, чем в первом приближении (ведь оно насчитывает много веков, много стран и много-много парадоксальных частностей). За счет накопления информации мы перестаем видеть прежнюю сущность – поскольку она являлась не продуктом интуитивного мышления, а простым стереотипом. Куцый набор слайдов (монастыри, инквизиция, крестовые походы, рыцари, вассалы-феодалы, готика) сменяется полноценной галереей. В этом и состоит великая ценность рассудочного мышления: оно предохраняет разумение от смешения с недо-разумением.
Интуиция и дискурс (6)
Принцип дешевого динамика
Из вышесказанного можно сделать однозначный вывод: для научного мировоззрения необходимы как дискурсивные, так и интуитивные способы мышления – между которыми существует диалектическая связь. Первичные впечатления дополняются единичными фактами. Из фактов делаются обобщения. Обобщения способствуют выявлению новых фактов. В совокупности они дают новые схватывания, которые проверяются в дискурсивном размышлении. Тем самым противоречия между размышлением и умозрением двигают познание вперед.
И, раз уж мы обратили внимание на диалектику, рассмотрим важную категорию, имеющую непосредственное отношение к теме: особенное. Особенное – это такое единичное, через которое постигается общее, то есть это как бы образцовое единичное. В научной литературе в роли особенного выступают примеры, которые разбавляют скучноватое монографическое повествование. Хороший автор отличается именно тем, что не забывает давать примеры – и, желательно, удачные примеры.
Я слышал, что у профессиональных звукорежиссеров имеется такой метод проверки (даже если это не так – не страшно: принцип важнее факта): после того, как музыкальная композиция сведена на прекрасном дорогом оборудовании, она обязательно прослушивается на самой дешевой колонке. Копеечные динамики имеются в каждой аудиостудии. Дело в том, что трэк, прекрасно звучащий в каком-нибудь долби-сурраунде, может в дешевом звучании не только потерять в качестве, но и вообще воспроизводиться по-другому. Например, звуки, создающие ритм, при неправильной балансировке вообще потеряются – что будет слышно (то есть не слышно) именно на плохой технике.
Тот же принцип «дешевого динамика» применяется и в научной литературе. Да, для опытного читателя смысл любого текста будет более-менее понятен, но без наглядных примеров он будет недоступен для массы интересующихся. К таковым я могу отнести и себя – я всегда стараюсь проверять тяжеловесные философские конструкции на бытовых примерах, то есть на «самых дешевых динамиках». Те примеры, которые я ранее приводил, обыкновенно я сначала придумывал для себя – то есть чтобы лично разобраться в вопросе.
К слову, главным минусом не раз критиковавшегося мной немецкого научного стиля является пренебрежение к примерам. «И так поймете». В результате читатель тратит на изучение работ великих немцев гораздо больше времени, чем они того заслуживают. В частности, у меня до сих пор заочный конфликт с Гуссерлем, тексты которого я вообще не понимаю – бесконечные пассажи без каких-либо примеров. Вообще, философы, не любящие примеры, мне кажутся сомнительными личностями – снобами и хамами. Вопрос не только в том, что они не хотят облегчать чтение нам –еще более странно то, что они сами не хотят себя проверить, протестить свои великие открытия на любимых философских объектах – чашках, столах и стульях.
И вообще, плоха та теория, которую невозможна применить к бытовым предметам и явлениям – поскольку именно через наглядность размышление может стать созерцанием. Чем точнее пример – тем проще и автору, и читателю.
А вот как эта же фраза звучала бы на несносном языке немецких идеалистов: они бы обязательно написали, что переход из дискурсивного в интуитивное через прехождение с сохранением возможен через непосредственную данность единичного как наличного бытия, становящимся особенным через единство с общим и постигаемого как тождество бытия, становящегося понятием, и понятия, обретающего тождество с бытием в акте созерцания. Тьфу. Нельзя так писать. Вот пример того, зачем нужны примеры – чтобы дискурс перешел в интуицию, а не затерялся сам в себе.
Принцип дешевого динамика
Из вышесказанного можно сделать однозначный вывод: для научного мировоззрения необходимы как дискурсивные, так и интуитивные способы мышления – между которыми существует диалектическая связь. Первичные впечатления дополняются единичными фактами. Из фактов делаются обобщения. Обобщения способствуют выявлению новых фактов. В совокупности они дают новые схватывания, которые проверяются в дискурсивном размышлении. Тем самым противоречия между размышлением и умозрением двигают познание вперед.
И, раз уж мы обратили внимание на диалектику, рассмотрим важную категорию, имеющую непосредственное отношение к теме: особенное. Особенное – это такое единичное, через которое постигается общее, то есть это как бы образцовое единичное. В научной литературе в роли особенного выступают примеры, которые разбавляют скучноватое монографическое повествование. Хороший автор отличается именно тем, что не забывает давать примеры – и, желательно, удачные примеры.
Я слышал, что у профессиональных звукорежиссеров имеется такой метод проверки (даже если это не так – не страшно: принцип важнее факта): после того, как музыкальная композиция сведена на прекрасном дорогом оборудовании, она обязательно прослушивается на самой дешевой колонке. Копеечные динамики имеются в каждой аудиостудии. Дело в том, что трэк, прекрасно звучащий в каком-нибудь долби-сурраунде, может в дешевом звучании не только потерять в качестве, но и вообще воспроизводиться по-другому. Например, звуки, создающие ритм, при неправильной балансировке вообще потеряются – что будет слышно (то есть не слышно) именно на плохой технике.
Тот же принцип «дешевого динамика» применяется и в научной литературе. Да, для опытного читателя смысл любого текста будет более-менее понятен, но без наглядных примеров он будет недоступен для массы интересующихся. К таковым я могу отнести и себя – я всегда стараюсь проверять тяжеловесные философские конструкции на бытовых примерах, то есть на «самых дешевых динамиках». Те примеры, которые я ранее приводил, обыкновенно я сначала придумывал для себя – то есть чтобы лично разобраться в вопросе.
К слову, главным минусом не раз критиковавшегося мной немецкого научного стиля является пренебрежение к примерам. «И так поймете». В результате читатель тратит на изучение работ великих немцев гораздо больше времени, чем они того заслуживают. В частности, у меня до сих пор заочный конфликт с Гуссерлем, тексты которого я вообще не понимаю – бесконечные пассажи без каких-либо примеров. Вообще, философы, не любящие примеры, мне кажутся сомнительными личностями – снобами и хамами. Вопрос не только в том, что они не хотят облегчать чтение нам –еще более странно то, что они сами не хотят себя проверить, протестить свои великие открытия на любимых философских объектах – чашках, столах и стульях.
И вообще, плоха та теория, которую невозможна применить к бытовым предметам и явлениям – поскольку именно через наглядность размышление может стать созерцанием. Чем точнее пример – тем проще и автору, и читателю.
А вот как эта же фраза звучала бы на несносном языке немецких идеалистов: они бы обязательно написали, что переход из дискурсивного в интуитивное через прехождение с сохранением возможен через непосредственную данность единичного как наличного бытия, становящимся особенным через единство с общим и постигаемого как тождество бытия, становящегося понятием, и понятия, обретающего тождество с бытием в акте созерцания. Тьфу. Нельзя так писать. Вот пример того, зачем нужны примеры – чтобы дискурс перешел в интуицию, а не затерялся сам в себе.
Интуиция и дискурс (7) (окончание)
Современная ситуация
Гераклит не ошибся: многознание само по себе уму не научает. Но сейчас ситуация куда сложнее, чем в его времена. Науки установили миллионы фактов, из которых сложили тысячи теорий и десятки общих теорий всего. Что нам делать с этим разнообразием? Информация стала доступной – но каждый знает, сколь непросто бывает разобраться в самом несложном вопросе, когда на тебя падает лавина ссылок. То есть дискурсивные практики отточены до блеска – но, с другой стороны, именно вследствие этого мышлению все труднее прорваться к своему предмету и охватить его умны́м взором.
На мой взгляд, сейчас еще более, чем раньше востребован именно тип философа, обладающего интуицией. А главный навык, которым он должен обладать – это умение читать между строк, умение понимать смысл, умение отсеивать лишнее, умение давать экспертные оценки – то есть, в конечном счете, способность брать на себя ответственность и не прятаться за спины предшественников («а у Платона», «тут нужно читать Аристотеля», «как говорит святоотеческое предание» и прочее). Способность быть субъективным, но честным – и, кроме того, стремится хорошо писать, чтобы не умножать многознание. Именно эти два навыка – трезво созерцать и хорошо размышлять – сейчас и впредь будут являться самыми востребованными и служить критериями профпригодности философа.
Бывало у вас такое, что вы решали написать серьезную работу (научную или около того), ясно видя ее цели и задачи – а потом останавливались, чтобы «еще немного почитать на эту тему»? Ведь это ж логично – я, мол, и так хорошо представляю тему – почему бы не обогатиться полезной информацией? Тем, кто это делал, хорошо известен итог – ничего не пишется, ничего не читается, ничего не думается. А потому важно не зацикливаться на том, что какая-то непрочитанная книга и непродуманные факты разрушат наши гипотезы: «надо бы еще поизучать». Иначе мы утопаем в многознании, утрачиваем понимание и уверенность в возможности понимания. Знаю нескольких коллег, которые загубили себя таким макаром.
Потому стеллажи в книжных уставлены поп-психологией, псевдо-философией и эзотерикой – ведь их авторы в многознании не нуждаются. И это еще одна причина яснее видеть, быстрее думать, избирательнее читать и доступнее излагать.
Современная ситуация
Гераклит не ошибся: многознание само по себе уму не научает. Но сейчас ситуация куда сложнее, чем в его времена. Науки установили миллионы фактов, из которых сложили тысячи теорий и десятки общих теорий всего. Что нам делать с этим разнообразием? Информация стала доступной – но каждый знает, сколь непросто бывает разобраться в самом несложном вопросе, когда на тебя падает лавина ссылок. То есть дискурсивные практики отточены до блеска – но, с другой стороны, именно вследствие этого мышлению все труднее прорваться к своему предмету и охватить его умны́м взором.
На мой взгляд, сейчас еще более, чем раньше востребован именно тип философа, обладающего интуицией. А главный навык, которым он должен обладать – это умение читать между строк, умение понимать смысл, умение отсеивать лишнее, умение давать экспертные оценки – то есть, в конечном счете, способность брать на себя ответственность и не прятаться за спины предшественников («а у Платона», «тут нужно читать Аристотеля», «как говорит святоотеческое предание» и прочее). Способность быть субъективным, но честным – и, кроме того, стремится хорошо писать, чтобы не умножать многознание. Именно эти два навыка – трезво созерцать и хорошо размышлять – сейчас и впредь будут являться самыми востребованными и служить критериями профпригодности философа.
Бывало у вас такое, что вы решали написать серьезную работу (научную или около того), ясно видя ее цели и задачи – а потом останавливались, чтобы «еще немного почитать на эту тему»? Ведь это ж логично – я, мол, и так хорошо представляю тему – почему бы не обогатиться полезной информацией? Тем, кто это делал, хорошо известен итог – ничего не пишется, ничего не читается, ничего не думается. А потому важно не зацикливаться на том, что какая-то непрочитанная книга и непродуманные факты разрушат наши гипотезы: «надо бы еще поизучать». Иначе мы утопаем в многознании, утрачиваем понимание и уверенность в возможности понимания. Знаю нескольких коллег, которые загубили себя таким макаром.
Потому стеллажи в книжных уставлены поп-психологией, псевдо-философией и эзотерикой – ведь их авторы в многознании не нуждаются. И это еще одна причина яснее видеть, быстрее думать, избирательнее читать и доступнее излагать.
Прошла половина года – отличный повод сообщить о проделанной работе. Вот путеводитель (предыдущий – за 2019й – здесь) по избранным публикациям последних шести месяцев:
Объемные тексты:
Крайне полезные советы по самостоятельному изучению философии (9 [заметок – далее в круглых скобках будет только число заметок])
Ключи к Ницше – что нужно держать в голове при чтении: субъективизм, германофобия и показной витализм (7)
Онтология Плотина и ее влияние на учение о Троице (5)
О гностических основаниях американской культуры (5)
Большая рецензия на «Антихрупкость» Нассима Талеба. Первая (4) и вторая (7) части с важной интермедией
Свежий материал об интуитивном и дискурсивном познании (7)
О пользе изучения истории (4)
Небольшие тексты:
О греческой религии: патриархате, матриархате и воскресшем спасителе (3)
О минусах «нестандартного» мышления» и «борьбы со стереотипами» (2)
«Скучная истина» (2): о том, почему наука не смогла заменить религию и эзотерику
О дебатах Дугина и Анри-Леви: как либералы и охранители разводят русский народ. К этой же теме текст о Гольбахе
Некролог Лимонову (3): без славословия, как делал он сам в «Книгах мертвых»
О совершенстве современной культуры перед древней (2)
О литературном стиле А.Ф. Лосева (2): почему не стоит воспринимать его тексты за абсолютную истину
О «Письмах сестры» Д.Е. Галковского
О том, как мы путаем переживание с реальностью (2) – и примыкающий текст об объективности красоты
Странности ницшеанской критики морали (2)
О несовпадении истории философии с политической историей
Напоминание о том, кем был Ленин: к юбилею красного палача
О левой пропаганде, американских бунтах и человечьей внушаемости
О различии ксенофобии и национализма
Ответы на вопросы о:
Расселе, метамодернизме, смене научных парадигм, современных задачах философии, значении метафизики и марксистах в вузах.
Буду крайне признателен за перепосты. А втройне – за донаты, которых пока приходит сильно меньше, чем хотелось бы: https://money.yandex.ru/to/41001828212537
Объемные тексты:
Крайне полезные советы по самостоятельному изучению философии (9 [заметок – далее в круглых скобках будет только число заметок])
Ключи к Ницше – что нужно держать в голове при чтении: субъективизм, германофобия и показной витализм (7)
Онтология Плотина и ее влияние на учение о Троице (5)
О гностических основаниях американской культуры (5)
Большая рецензия на «Антихрупкость» Нассима Талеба. Первая (4) и вторая (7) части с важной интермедией
Свежий материал об интуитивном и дискурсивном познании (7)
О пользе изучения истории (4)
Небольшие тексты:
О греческой религии: патриархате, матриархате и воскресшем спасителе (3)
О минусах «нестандартного» мышления» и «борьбы со стереотипами» (2)
«Скучная истина» (2): о том, почему наука не смогла заменить религию и эзотерику
О дебатах Дугина и Анри-Леви: как либералы и охранители разводят русский народ. К этой же теме текст о Гольбахе
Некролог Лимонову (3): без славословия, как делал он сам в «Книгах мертвых»
О совершенстве современной культуры перед древней (2)
О литературном стиле А.Ф. Лосева (2): почему не стоит воспринимать его тексты за абсолютную истину
О «Письмах сестры» Д.Е. Галковского
О том, как мы путаем переживание с реальностью (2) – и примыкающий текст об объективности красоты
Странности ницшеанской критики морали (2)
О несовпадении истории философии с политической историей
Напоминание о том, кем был Ленин: к юбилею красного палача
О левой пропаганде, американских бунтах и человечьей внушаемости
О различии ксенофобии и национализма
Ответы на вопросы о:
Расселе, метамодернизме, смене научных парадигм, современных задачах философии, значении метафизики и марксистах в вузах.
Буду крайне признателен за перепосты. А втройне – за донаты, которых пока приходит сильно меньше, чем хотелось бы: https://money.yandex.ru/to/41001828212537
Рождение Греции из духа поэзии (1)
Мы привыкли выводить понятие национальной культуры из политической истории. Действительно, обычно появлению большой культуры предшествует политическое единство, становящееся нациеобразующим мифом, – государство как бы фиксирует общность территории, распространяет единую религию и способствует унификации «культурных кодов» для различных племен. Так, например, кривичи, вятичи, поляне, древляне и прочие дреговичи становятся русскими – а потом помнят о своем единстве даже в ситуации феодальной раздробленности и азиатской оккупации. Чувство русского единства сформировалось из памяти об общей политической истории – ну и, вдобавок, из единства веры.
В общем, вследствие политического целого рождается соответствующая национальная культура. То есть политическое единство порождает национальное единство, а потом оно цементируется искусством – прежде всего, словесным. Символом единства нации обычно является конкретный исторический деятель – легендарный или реальный.
В Древней Греции было не совсем так. С одной стороны, Греция была обязана своим культурным единством памятью о Троянской войне – о том, что когда-то каждая община поставила Агамемнону на службу свои корабли. «Когда-то мы были вместе». Но греки были объединены не памятью об Агамемноне – а памятью о Гомере, который привел этот самый список кораблей во второй песне «Илиады».
То есть: греки помнили о том, что они греки (а не ионийцы и дорийцы или аркадийцы и беотийцы) благодаря поэту – хотя обычно народы возводят себя к политическому деятелю (например, Ромулу, Карлу Великому, Рюрику или Осману), а никак не слепому стихоплету. В крайнем случае, основателем нации становится религиозный лидер (Моисей или Лютер).
Античным грекам не было суждено обрести политическое единство – да и средневековым тоже (ведь тогда они даже не хотели считать себя эллинами – вместо этого самоназывались ромеями, римлянами). Религиозный диктат также обошел их стороной – эллинский дух всегда был чужд религиозности (за что им особый респект), а иначе никакой философии там бы не родилось. То есть, в отличие от подавляющего большинства наций, основой которых служили бюрократические (как светские, так и религиозные) и военные структуры, греческая нация всегда цементировались интеллигенцией.
Очень удачно выражение «очаги греческой цивилизации»: речь идет об раскиданных на трех континентах и десятках островов общинах – которые являются Грецией не с политической точки зрения, а с ментальной. То, что мы называем Древней Грецией – это сеть колоний без метрополии: обитатели этих колоний относились (за исключением афинян и спартанцев, да и то) к своим малым родинам с той же лояльностью, с которой русские спецы советского времени относились к регионам с северными надбавками. «Тут хлебно – живем пока живется».
Мы привыкли выводить понятие национальной культуры из политической истории. Действительно, обычно появлению большой культуры предшествует политическое единство, становящееся нациеобразующим мифом, – государство как бы фиксирует общность территории, распространяет единую религию и способствует унификации «культурных кодов» для различных племен. Так, например, кривичи, вятичи, поляне, древляне и прочие дреговичи становятся русскими – а потом помнят о своем единстве даже в ситуации феодальной раздробленности и азиатской оккупации. Чувство русского единства сформировалось из памяти об общей политической истории – ну и, вдобавок, из единства веры.
В общем, вследствие политического целого рождается соответствующая национальная культура. То есть политическое единство порождает национальное единство, а потом оно цементируется искусством – прежде всего, словесным. Символом единства нации обычно является конкретный исторический деятель – легендарный или реальный.
В Древней Греции было не совсем так. С одной стороны, Греция была обязана своим культурным единством памятью о Троянской войне – о том, что когда-то каждая община поставила Агамемнону на службу свои корабли. «Когда-то мы были вместе». Но греки были объединены не памятью об Агамемноне – а памятью о Гомере, который привел этот самый список кораблей во второй песне «Илиады».
То есть: греки помнили о том, что они греки (а не ионийцы и дорийцы или аркадийцы и беотийцы) благодаря поэту – хотя обычно народы возводят себя к политическому деятелю (например, Ромулу, Карлу Великому, Рюрику или Осману), а никак не слепому стихоплету. В крайнем случае, основателем нации становится религиозный лидер (Моисей или Лютер).
Античным грекам не было суждено обрести политическое единство – да и средневековым тоже (ведь тогда они даже не хотели считать себя эллинами – вместо этого самоназывались ромеями, римлянами). Религиозный диктат также обошел их стороной – эллинский дух всегда был чужд религиозности (за что им особый респект), а иначе никакой философии там бы не родилось. То есть, в отличие от подавляющего большинства наций, основой которых служили бюрократические (как светские, так и религиозные) и военные структуры, греческая нация всегда цементировались интеллигенцией.
Очень удачно выражение «очаги греческой цивилизации»: речь идет об раскиданных на трех континентах и десятках островов общинах – которые являются Грецией не с политической точки зрения, а с ментальной. То, что мы называем Древней Грецией – это сеть колоний без метрополии: обитатели этих колоний относились (за исключением афинян и спартанцев, да и то) к своим малым родинам с той же лояльностью, с которой русские спецы советского времени относились к регионам с северными надбавками. «Тут хлебно – живем пока живется».
Рождение Греции из духа поэзии (2)
Уточнение: употребление термина «нация» в отношении древних греков может показаться абсурдным тем, кто убежден, что о нациях можно говорить только начиная с эпохи Нового времени. Это неверно – точнее, это верно в отношении Западной Европы, но причиной появления новоевропейских наций являлся не переход от феодализма к капитализму, а последовавшая за ним секуляризация, ибо национальное сознание противоположно религиозному.
Древние греки уже были секуляризированы – потому прекрасно понимали, что они нация, подтверждения чему мы видим в тогдашней философии: в «Менексене» Платон идеологически обосновывает ирреденту и подчеркивает чистокровность афинян, а Аристотель в начале «Политики» говорит о рабской сущности всех негреков. Важно подчеркнуть, что в обоих случаях мы имеем дело не с государственным патриотизмом (например, афинским или македонским), а именно с греческим национализмом.
Показательно то, что нельзя сказать, что греческие политики были также и поэтами и философами – то есть что политики были интеллигентами (в современном смысле слова). Нет, это интеллигенты участвовали в политике. Философ Мелисс даже разбил на море самого Перикла – а Перикл был учеником философа Зенона и другом философа Анаксагора, за которого даже вступался перед народом (Анаксагора афиняне обвинили в нечестии – как и Сократа).
Также и Пифагор был не только философом, но и основателем политической секты, ураганившей в Италии на протяжении десятилетий – но сначала все-таки философом. Солон хоть и был одним из величайших афинских политиков, все же остался в истории прежде всего как мудрец (попал в шорт-лист из семи финалистов) и поэт (поэтом он и в самом деле был отличным).
Все эти примеры сами по себе мало что доказывают – в любой великой культуре можно найти пересечения политики, искусства и науки. Дело в другом: политики шли к философам (и софистам) и считались с ними – а не наоборот. Ни в одной культуре невозможно представить ситуацию, чтобы вождь оккупантов в покоренном городе шел знакомится со скандальным бездомным моралистом и восхищенно терпел его (мягко выражаясь) подколы – но воспитанный философом Македонский все же сам шел к Диогену и сам предлагал ему любые плюшки. Представим себе, чтобы также поступил Иисус Навин, Октавиан, Чингисхан или Барбаросса – нет, не представим.
Но и слава философов выглядит блекло в сравнении с поэтами – причем, что особенно важно, светскими поэтами. Поэзия и философия были для греков тем же, чем для евреев была Тора и книги пророков, а для римлян – законы и формальные религиозные процедуры.
То есть над умами главенствовало человеческое слово, а не божественное откровение или оставленный великим предком политический закон – греческая нация не верила ни жрецам, ни авторам богооткровенных книг. Она верила человеческой мысли, выраженной в слове. Верила логосу, и только уже в новую эру уверовала в него, начав ассоцировать его с конкретной личностью. Но эта вера сложилась уже после – когда греки уступили место грекоязычным сирийцам, египтянам и прочим любителям сверхчеловеческого откровения. Классические греки в нем не нуждались.
Уточнение: употребление термина «нация» в отношении древних греков может показаться абсурдным тем, кто убежден, что о нациях можно говорить только начиная с эпохи Нового времени. Это неверно – точнее, это верно в отношении Западной Европы, но причиной появления новоевропейских наций являлся не переход от феодализма к капитализму, а последовавшая за ним секуляризация, ибо национальное сознание противоположно религиозному.
Древние греки уже были секуляризированы – потому прекрасно понимали, что они нация, подтверждения чему мы видим в тогдашней философии: в «Менексене» Платон идеологически обосновывает ирреденту и подчеркивает чистокровность афинян, а Аристотель в начале «Политики» говорит о рабской сущности всех негреков. Важно подчеркнуть, что в обоих случаях мы имеем дело не с государственным патриотизмом (например, афинским или македонским), а именно с греческим национализмом.
Показательно то, что нельзя сказать, что греческие политики были также и поэтами и философами – то есть что политики были интеллигентами (в современном смысле слова). Нет, это интеллигенты участвовали в политике. Философ Мелисс даже разбил на море самого Перикла – а Перикл был учеником философа Зенона и другом философа Анаксагора, за которого даже вступался перед народом (Анаксагора афиняне обвинили в нечестии – как и Сократа).
Также и Пифагор был не только философом, но и основателем политической секты, ураганившей в Италии на протяжении десятилетий – но сначала все-таки философом. Солон хоть и был одним из величайших афинских политиков, все же остался в истории прежде всего как мудрец (попал в шорт-лист из семи финалистов) и поэт (поэтом он и в самом деле был отличным).
Все эти примеры сами по себе мало что доказывают – в любой великой культуре можно найти пересечения политики, искусства и науки. Дело в другом: политики шли к философам (и софистам) и считались с ними – а не наоборот. Ни в одной культуре невозможно представить ситуацию, чтобы вождь оккупантов в покоренном городе шел знакомится со скандальным бездомным моралистом и восхищенно терпел его (мягко выражаясь) подколы – но воспитанный философом Македонский все же сам шел к Диогену и сам предлагал ему любые плюшки. Представим себе, чтобы также поступил Иисус Навин, Октавиан, Чингисхан или Барбаросса – нет, не представим.
Но и слава философов выглядит блекло в сравнении с поэтами – причем, что особенно важно, светскими поэтами. Поэзия и философия были для греков тем же, чем для евреев была Тора и книги пророков, а для римлян – законы и формальные религиозные процедуры.
То есть над умами главенствовало человеческое слово, а не божественное откровение или оставленный великим предком политический закон – греческая нация не верила ни жрецам, ни авторам богооткровенных книг. Она верила человеческой мысли, выраженной в слове. Верила логосу, и только уже в новую эру уверовала в него, начав ассоцировать его с конкретной личностью. Но эта вера сложилась уже после – когда греки уступили место грекоязычным сирийцам, египтянам и прочим любителям сверхчеловеческого откровения. Классические греки в нем не нуждались.
Велецкие тетради pinned «Прошла половина года – отличный повод сообщить о проделанной работе. Вот путеводитель (предыдущий – за 2019й – здесь) по избранным публикациям последних шести месяцев: Объемные тексты: Крайне полезные советы по самостоятельному изучению философии (9 [заметок…»
Когда я учился во втором (кажется) классе, то увидел в тетради у приятеля на год старше неизвестные мне тогда иксы и игреки. Я спросил, чем отличается иск от игрека. Ответ был великолепен по степени точности и лаконичности: «Произношением и написанием» (не знаю, сам ли он это придумал или где-то услышал).
Подобные объяснения используют, увы, многие религиоведы. Очень редко можно встретить качественный текст о различиях между формально близкими друг другу религиозными течениями. Часто об этом пишут люди, совершенно равнодушные к религии – не в смысле неверия, а в смысле полного непонимания самого феномена религиозности и его важности для прошедших эпох. Но еще хуже об этом пишут представители церкви – эти всегда излагают причины по принципу «в Библии же есть намек, а Иустин развил, а Златоуст подтвердил – а у этих еретиков не там запятая, вот и раскололась единая церковь после долгой войны со схизматиками».
Выходит, что разница между кафоликами, монофизитами, несторианами и арианами заключалась в «произношении и написании», то есть в каких-то богословских деталях. Эти детали имели, наверно, значение – но также очевидно, что между раскольниками имелась какая-то иная, более важная, более сущностная разница, а взаимная анафема происходила не из-за букв. «Ну у ариан получился субординатизм, а кафолики считали, что лица Троицы единосущны – отсюда холивар». Да?
Также крайне трудно выяснить, что послужило причиной (реальной, а не формальной) иконоборчества – типа какие-то люди вдруг прочли вторую заповедь очень буквально, и смекнули, что в церквях изображения не нужны. Логично…
Все это чушь. Вероисповедание никогда не базируется на теологии. Последняя – лишь документ, оформляемый постфактум.
Получше обстоит дело с описанием великой схизмы, когда единая церковь раскололась на православных и католиков. Там, по крайней мере, не пишут, что все различия состоят в догмате о филиокве.
Недавно послушал программу о молоканах. И там все то же – их отличие в том, что они вегетарианцы и пацифисты. Суть явления вообще не раскрыта – и даже не было попыток объяснить духовные причины, заставившие тысячи людей отколоться от официоза и отгородиться от мира, разбредясь по Грузиям и Канадам.
Чтобы понять, насколько все эти внешние описания примитивны, представим, что через пару сотен лет историки станут писать, что разница между русскими и поляками заключалась в том, что первые водили хороводы, а вторые плясали краковяк. А между американскими демократами и республиканцами – в том, что первые были за высокие налоги, а вторые – наоборот. А между Ирландией и Северной Ирландией – в том, что у них были флаги разные. Вот из-за этого они и конфликтовали. «Дикари какие-то жили в этом 21м – бодаться из-за таких мелочей».
Подобные объяснения используют, увы, многие религиоведы. Очень редко можно встретить качественный текст о различиях между формально близкими друг другу религиозными течениями. Часто об этом пишут люди, совершенно равнодушные к религии – не в смысле неверия, а в смысле полного непонимания самого феномена религиозности и его важности для прошедших эпох. Но еще хуже об этом пишут представители церкви – эти всегда излагают причины по принципу «в Библии же есть намек, а Иустин развил, а Златоуст подтвердил – а у этих еретиков не там запятая, вот и раскололась единая церковь после долгой войны со схизматиками».
Выходит, что разница между кафоликами, монофизитами, несторианами и арианами заключалась в «произношении и написании», то есть в каких-то богословских деталях. Эти детали имели, наверно, значение – но также очевидно, что между раскольниками имелась какая-то иная, более важная, более сущностная разница, а взаимная анафема происходила не из-за букв. «Ну у ариан получился субординатизм, а кафолики считали, что лица Троицы единосущны – отсюда холивар». Да?
Также крайне трудно выяснить, что послужило причиной (реальной, а не формальной) иконоборчества – типа какие-то люди вдруг прочли вторую заповедь очень буквально, и смекнули, что в церквях изображения не нужны. Логично…
Все это чушь. Вероисповедание никогда не базируется на теологии. Последняя – лишь документ, оформляемый постфактум.
Получше обстоит дело с описанием великой схизмы, когда единая церковь раскололась на православных и католиков. Там, по крайней мере, не пишут, что все различия состоят в догмате о филиокве.
Недавно послушал программу о молоканах. И там все то же – их отличие в том, что они вегетарианцы и пацифисты. Суть явления вообще не раскрыта – и даже не было попыток объяснить духовные причины, заставившие тысячи людей отколоться от официоза и отгородиться от мира, разбредясь по Грузиям и Канадам.
Чтобы понять, насколько все эти внешние описания примитивны, представим, что через пару сотен лет историки станут писать, что разница между русскими и поляками заключалась в том, что первые водили хороводы, а вторые плясали краковяк. А между американскими демократами и республиканцами – в том, что первые были за высокие налоги, а вторые – наоборот. А между Ирландией и Северной Ирландией – в том, что у них были флаги разные. Вот из-за этого они и конфликтовали. «Дикари какие-то жили в этом 21м – бодаться из-за таких мелочей».
Почти не пишу о психологии, но появился повод.
Дмитрий Бастраков цитирует тезку Ольшанского, осуждающего психотерапию: «Не ходите к психотерапевтам. Они - все равно что наркоторговцы, им нужно, чтобы клиент подсел на долгие годы, и был годами несчастен, а если он сделается ироничным и боевым, так что же будет с их заработками?».
Суть остального текста в следующем: в результате царящего нонче благополучия (в сравнении с предыдущими временами) у нас сформировалось слишком щепетильное отношение к себе – и «трехкопеечные драмы» заслонили жизнь. И вместо полнокровной и осмысленной жизни люди мельчают в пережевывании пережитых переживаний. Для автора это всё лишь «серьезное отношение к несерьезным проблемам» и «нарциссизм».
Уважаемый Ольшанский прав в самом диагнозе – плюс он дает неплохие советы о том, что читать для прочищения мозгов (читать хорошие тексты обязательно нужно – это помогает, а точнее может помочь). Но осуждение психотерапии и называние этих специалистов наркоторговцами – ужасающе несправедливо.
Во-первых, видно, что автор совсем не разбирается в теме – не обязан, конечно, но все-таки. Психотерапевты спутаны с психологами: первые суть врачи, а вторые – нет. К первым попадают люди, у которых уже все нехорошо, и им реально нужна помощь. Можно к ним не ходить – но если туда направляют (не к психологу, а к врачу) – нужно не идти, а бежать, роняя.
Во-вторых, если человек любит говорить о своих проблемах, неврозах, травмах и переживашках – это не нарцисс, а истероид. И то лишь в (редком) случае, если они надуманы – а если реальны, то это не истероид, а просто человек с затруднениями. Нарцисс никогда не будет выставлять себя в дурном свете. Истероиду, напротив, все равно, «страдать иль наслаждаться» - главное, чтобы его заметили другие. Но это уже совсем придирка – суть не в этом.
Суть в том, высказывание «религия психотерапии отучает людей от легкого, ироничного, боевого отношения к жизни» является противоречием в определении. Именно травмы и развившиеся на их фоне неврозы и не позволяют людям относиться к жизни легко и иронично. Нельзя просто махнуть рукой на эти неврозы – они догонят и пропишут такой пиздюль, что уже можно не оправиться. И в том возрасте, когда корректировать невроз будет уже поздно. А потом лет в 40-50 люди попадают уже не к психологу, а как раз к психотерапевту. Или психиатру.
Он пишет про «несерьезные проблемы», но любая проблема серьезна при одном условии – если мешает работе и отношениям. Человек не умеет реагировать на критику, а потому педантичен до одури – мелочь, да. Или боится публично выступать, а потому не мечтает о повышении – совсем несерьезно. Но из-за этого у него развивается ВСД, СРК, а потом мигрени и язва. Вояжи по врачам, больнички, проблемы в семье, трындец карьере. Несерьезно, наверно, но серьезно.
Люди чаще всего живут как раз «по Ольшанскому»: махну, мол, рукой, не буду циклиться на себе, буду жизнь жить. И живут эту жизнь лет на двадцать меньше и процентов на восемьдесят хуже, чем если бы обратились к психологу.
Наши люди почему-то до сих пор думают, что психолог – это такой приятный чел, с которым клиентам просто интересно общаться: он кивает, вздыхает, сочувствует и вообще трындит задушевно. Нет, нет и нет. Нормальный психолог действует как хирург – разрезает, вычищает, прижигает, пришивает и прочее. И работа с психологом – это крайне болезненный процесс, потому что из уже взрослого человека в результате должен родится другой, новый. Это почти что майевтика Сократа – «роды души». Со слезами, трясущимися руками и тахикардией у всех – от молоденьких девушек до солидных мужиков.
И еще. Есть заблуждение, что люди знают свои проблемы – и их раздувают. «У меня травма, я иду к психологу». Нет. Так не бывает никогда. Психологическая травма – это то, о чем человек не знает и никогда не узнает сам от себя. А от психолога узнает. Вот потому нужно к нему идти – или не идти и страдать до гроба вместо того, чтобы обрести шанс реализоваться и стать счастливым.
Короче, не прав Ольшанский, я вот к чему.
Дмитрий Бастраков цитирует тезку Ольшанского, осуждающего психотерапию: «Не ходите к психотерапевтам. Они - все равно что наркоторговцы, им нужно, чтобы клиент подсел на долгие годы, и был годами несчастен, а если он сделается ироничным и боевым, так что же будет с их заработками?».
Суть остального текста в следующем: в результате царящего нонче благополучия (в сравнении с предыдущими временами) у нас сформировалось слишком щепетильное отношение к себе – и «трехкопеечные драмы» заслонили жизнь. И вместо полнокровной и осмысленной жизни люди мельчают в пережевывании пережитых переживаний. Для автора это всё лишь «серьезное отношение к несерьезным проблемам» и «нарциссизм».
Уважаемый Ольшанский прав в самом диагнозе – плюс он дает неплохие советы о том, что читать для прочищения мозгов (читать хорошие тексты обязательно нужно – это помогает, а точнее может помочь). Но осуждение психотерапии и называние этих специалистов наркоторговцами – ужасающе несправедливо.
Во-первых, видно, что автор совсем не разбирается в теме – не обязан, конечно, но все-таки. Психотерапевты спутаны с психологами: первые суть врачи, а вторые – нет. К первым попадают люди, у которых уже все нехорошо, и им реально нужна помощь. Можно к ним не ходить – но если туда направляют (не к психологу, а к врачу) – нужно не идти, а бежать, роняя.
Во-вторых, если человек любит говорить о своих проблемах, неврозах, травмах и переживашках – это не нарцисс, а истероид. И то лишь в (редком) случае, если они надуманы – а если реальны, то это не истероид, а просто человек с затруднениями. Нарцисс никогда не будет выставлять себя в дурном свете. Истероиду, напротив, все равно, «страдать иль наслаждаться» - главное, чтобы его заметили другие. Но это уже совсем придирка – суть не в этом.
Суть в том, высказывание «религия психотерапии отучает людей от легкого, ироничного, боевого отношения к жизни» является противоречием в определении. Именно травмы и развившиеся на их фоне неврозы и не позволяют людям относиться к жизни легко и иронично. Нельзя просто махнуть рукой на эти неврозы – они догонят и пропишут такой пиздюль, что уже можно не оправиться. И в том возрасте, когда корректировать невроз будет уже поздно. А потом лет в 40-50 люди попадают уже не к психологу, а как раз к психотерапевту. Или психиатру.
Он пишет про «несерьезные проблемы», но любая проблема серьезна при одном условии – если мешает работе и отношениям. Человек не умеет реагировать на критику, а потому педантичен до одури – мелочь, да. Или боится публично выступать, а потому не мечтает о повышении – совсем несерьезно. Но из-за этого у него развивается ВСД, СРК, а потом мигрени и язва. Вояжи по врачам, больнички, проблемы в семье, трындец карьере. Несерьезно, наверно, но серьезно.
Люди чаще всего живут как раз «по Ольшанскому»: махну, мол, рукой, не буду циклиться на себе, буду жизнь жить. И живут эту жизнь лет на двадцать меньше и процентов на восемьдесят хуже, чем если бы обратились к психологу.
Наши люди почему-то до сих пор думают, что психолог – это такой приятный чел, с которым клиентам просто интересно общаться: он кивает, вздыхает, сочувствует и вообще трындит задушевно. Нет, нет и нет. Нормальный психолог действует как хирург – разрезает, вычищает, прижигает, пришивает и прочее. И работа с психологом – это крайне болезненный процесс, потому что из уже взрослого человека в результате должен родится другой, новый. Это почти что майевтика Сократа – «роды души». Со слезами, трясущимися руками и тахикардией у всех – от молоденьких девушек до солидных мужиков.
И еще. Есть заблуждение, что люди знают свои проблемы – и их раздувают. «У меня травма, я иду к психологу». Нет. Так не бывает никогда. Психологическая травма – это то, о чем человек не знает и никогда не узнает сам от себя. А от психолога узнает. Вот потому нужно к нему идти – или не идти и страдать до гроба вместо того, чтобы обрести шанс реализоваться и стать счастливым.
Короче, не прав Ольшанский, я вот к чему.
Религиозные апории
Против любой религии есть два возражения, преодолеть которые она не в состоянии – и никогда не будет в состоянии. Потенциального неофита можно обратить в веру убеждением, внушением или еще чем, но если он достаточно последователен в своем скепсисе, преодолеть эти возражения невозможно.
1. Первая заключается в том, что в мире нет чудес. Адепты религии могут сколько угодно рассказывать про то, что чудеса были или даже что они знают тех, с кем они происходили. Но предъявить чудеса никто не может – даже если взовет ко всевышнему всей силой своего благочестия. Получается, что мир подчиняется только естественным законам, которые бог если и создал, то во всяком случае уже явно не способен их нарушить или отменить.
То есть. Если в открытом споре скептик потребует продемонстрировать силу бога здесь и сейчас, адепт автоматически проигрывает. Точнее, он может уйти в витиеватости насчет того, что «бог не фокусник, он не проявляет себя по заказу» или что «имеющий глаза да увидит» или еще чего. Но буквальное требование предъявить доказательство божественной силы – совершенно неотразимо.
Чудо – это нарушение естественных законов посредством волевого акта, а бог, который не может показать, что сильнее этих законов, чисто логически не является богом. И куда бы далее не заводил теологический разговор (в вопросы морали, истории или политики), базовое требование все равно будет ставить скептика в выигрышное положение. Опять же – можно объяснить отсутствие чудес десятками способов, но все они будут лишь вуалировать бессилие высшего существа.
«Я сам был свидетелем чуда, поверь» – «Не верю, пусть он сделает свидетелем меня» – «Сделает, если захочет» – «Ну, тогда и поговорим». И крыть нечем.
2. Вторая религиозная апория – это существование зла. На этот счет у разных религий имеется множество логических ходов, но не один из них не удовлетворителен. Любая теодицея уязвима. Зла не существует, поскольку невозможно представить себе идею зла как такового. Зло существует для того, чтобы было добро. Зло существует для того, чтобы отличить подлинного праведника от фальшивого. Бог допускает зло, чтобы через него явить благо или уберечь от еще большего зла. Зло не зависит от бога, а является проявлением человеческой свободы. Зло творит противник бога через человеческое несовершенство. И так далее.
Все это логично – более или менее. Но когда человек видит реальные проявления зла, то сакраментальное «как же всемогущий и милостивый все это попускает» никак не поддается объяснению. Не потому что рассуждения адептов слабые, а потому что никакое рассуждение не способно побороть нравственное чувство. А оно подсказывает, что зло не только могущественно, но и не ненаказуемо – и, главное, что оно не может быть оправдано.
В мире много зла и нет чудес. И с этим невозможно всерьез спорить – можно только забалтывать тему с целью ее поменять. Данные физики, химии и биологии можно встроить в теологию – или, наоборот, внедрить теологию в науку. Но эти два проклятых принципиально неразрешимы. Первый опровергает божественную онтологию, второй – этику.
Против любой религии есть два возражения, преодолеть которые она не в состоянии – и никогда не будет в состоянии. Потенциального неофита можно обратить в веру убеждением, внушением или еще чем, но если он достаточно последователен в своем скепсисе, преодолеть эти возражения невозможно.
1. Первая заключается в том, что в мире нет чудес. Адепты религии могут сколько угодно рассказывать про то, что чудеса были или даже что они знают тех, с кем они происходили. Но предъявить чудеса никто не может – даже если взовет ко всевышнему всей силой своего благочестия. Получается, что мир подчиняется только естественным законам, которые бог если и создал, то во всяком случае уже явно не способен их нарушить или отменить.
То есть. Если в открытом споре скептик потребует продемонстрировать силу бога здесь и сейчас, адепт автоматически проигрывает. Точнее, он может уйти в витиеватости насчет того, что «бог не фокусник, он не проявляет себя по заказу» или что «имеющий глаза да увидит» или еще чего. Но буквальное требование предъявить доказательство божественной силы – совершенно неотразимо.
Чудо – это нарушение естественных законов посредством волевого акта, а бог, который не может показать, что сильнее этих законов, чисто логически не является богом. И куда бы далее не заводил теологический разговор (в вопросы морали, истории или политики), базовое требование все равно будет ставить скептика в выигрышное положение. Опять же – можно объяснить отсутствие чудес десятками способов, но все они будут лишь вуалировать бессилие высшего существа.
«Я сам был свидетелем чуда, поверь» – «Не верю, пусть он сделает свидетелем меня» – «Сделает, если захочет» – «Ну, тогда и поговорим». И крыть нечем.
2. Вторая религиозная апория – это существование зла. На этот счет у разных религий имеется множество логических ходов, но не один из них не удовлетворителен. Любая теодицея уязвима. Зла не существует, поскольку невозможно представить себе идею зла как такового. Зло существует для того, чтобы было добро. Зло существует для того, чтобы отличить подлинного праведника от фальшивого. Бог допускает зло, чтобы через него явить благо или уберечь от еще большего зла. Зло не зависит от бога, а является проявлением человеческой свободы. Зло творит противник бога через человеческое несовершенство. И так далее.
Все это логично – более или менее. Но когда человек видит реальные проявления зла, то сакраментальное «как же всемогущий и милостивый все это попускает» никак не поддается объяснению. Не потому что рассуждения адептов слабые, а потому что никакое рассуждение не способно побороть нравственное чувство. А оно подсказывает, что зло не только могущественно, но и не ненаказуемо – и, главное, что оно не может быть оправдано.
В мире много зла и нет чудес. И с этим невозможно всерьез спорить – можно только забалтывать тему с целью ее поменять. Данные физики, химии и биологии можно встроить в теологию – или, наоборот, внедрить теологию в науку. Но эти два проклятых принципиально неразрешимы. Первый опровергает божественную онтологию, второй – этику.
Главный минус античной этики (1)
Сколь бы прекрасна не была античная этика – аристотелевская, стоическая или эпикурейская – у нее имеется один общий изъян с точки зрения духа современности. Пусть мы и являемся наследниками Античности, все же между древним и современным мироощущением имеются существенные различия, а потому и тогдашняя этика годится для настоящего времени только с ограничениями.
О различиях между эпохами в целом любопытно писал Освальд Шпенглер в «Закате Европы». При всех минусах этой работы, некоторые важные моменты автор отметил очень точно. Напомню основную суть его концепции. Он был убежден, что всякая великая культура базируется на собственном уникальном мироощущении – и ошибка позднейших исследователей заключается в том, что они воспринимает предшествующие культурные типы по образу и подобию своего – проще говоря, судят по себе.
Шпенглер подробно разбирает лишь три культуры – античную, арабскую (не слишком удачный термин – куда лучше выразился Е.С. Холмогоров, назвавший ее сирийской) и западноевропейскую.
Античная (или аполлоновская) душа видит мир телесным и статичным, а потому не знает ни восхождений к трансцендентному богу, ни устремлений в бесконечность. Центральное понятие античного мировоззрения – космос, понимаемый как гармонический, упорядоченный, незыблемый строй. Ее наука основана на евклидовой геометрии, то есть работает с фиксированными с пространстве объектами. Ее искусство – это строгие неподвижные формы с выраженной реалистичностью: статуи лишены намека на движение, а в литературе характер героев не меняется в течение сюжета.
Арабская (или магическая) душа, свойственная иудеям-фарисеям, христианам, мусульманам, гностикам, герметикам, неоплатоникам и прочим системам рубежа донашенской и нашенской эр дуалистична, а потому предпочитает занебесное земному. Ее наука столь же трансцендентна: оперирует абстрактными категориями (арабские числа) и состоит в толковании божественного откровения. Ее искусство умозрительно, чуждо чувственных форм и лишено мимезиса.
Западная (или фаустовская) душа заточена на длительность, процессуальность, нескончаемое становление. Ее наука сосредоточена на раскрытии причинно-следственных связей (эволюционная теория, система Гегеля), а математический аппарат работает уже не с величинами, а с функциями – отсюда всякие там интегральные исчисления и прочая аналитическая геометрия. Ее искусство акцентировано на развитие, на каузальность, на динамизм: литературные герои под воздействием обстоятельств внутренне трансформируются, живопись обретает перспективу.
Эти тенденции проявляются решительно во всем: не только в науке и искусстве, но и в практической деятельности: политике, экономике, юриспруденции и прочем.
Так вот. Для нас, людей западноевропейского типа (пусть он и считал русских отдельной культурой) этика связана не столько с состояниями души, сколько с внешней деятельностью, а античная – наоборот.
Сколь бы прекрасна не была античная этика – аристотелевская, стоическая или эпикурейская – у нее имеется один общий изъян с точки зрения духа современности. Пусть мы и являемся наследниками Античности, все же между древним и современным мироощущением имеются существенные различия, а потому и тогдашняя этика годится для настоящего времени только с ограничениями.
О различиях между эпохами в целом любопытно писал Освальд Шпенглер в «Закате Европы». При всех минусах этой работы, некоторые важные моменты автор отметил очень точно. Напомню основную суть его концепции. Он был убежден, что всякая великая культура базируется на собственном уникальном мироощущении – и ошибка позднейших исследователей заключается в том, что они воспринимает предшествующие культурные типы по образу и подобию своего – проще говоря, судят по себе.
Шпенглер подробно разбирает лишь три культуры – античную, арабскую (не слишком удачный термин – куда лучше выразился Е.С. Холмогоров, назвавший ее сирийской) и западноевропейскую.
Античная (или аполлоновская) душа видит мир телесным и статичным, а потому не знает ни восхождений к трансцендентному богу, ни устремлений в бесконечность. Центральное понятие античного мировоззрения – космос, понимаемый как гармонический, упорядоченный, незыблемый строй. Ее наука основана на евклидовой геометрии, то есть работает с фиксированными с пространстве объектами. Ее искусство – это строгие неподвижные формы с выраженной реалистичностью: статуи лишены намека на движение, а в литературе характер героев не меняется в течение сюжета.
Арабская (или магическая) душа, свойственная иудеям-фарисеям, христианам, мусульманам, гностикам, герметикам, неоплатоникам и прочим системам рубежа донашенской и нашенской эр дуалистична, а потому предпочитает занебесное земному. Ее наука столь же трансцендентна: оперирует абстрактными категориями (арабские числа) и состоит в толковании божественного откровения. Ее искусство умозрительно, чуждо чувственных форм и лишено мимезиса.
Западная (или фаустовская) душа заточена на длительность, процессуальность, нескончаемое становление. Ее наука сосредоточена на раскрытии причинно-следственных связей (эволюционная теория, система Гегеля), а математический аппарат работает уже не с величинами, а с функциями – отсюда всякие там интегральные исчисления и прочая аналитическая геометрия. Ее искусство акцентировано на развитие, на каузальность, на динамизм: литературные герои под воздействием обстоятельств внутренне трансформируются, живопись обретает перспективу.
Эти тенденции проявляются решительно во всем: не только в науке и искусстве, но и в практической деятельности: политике, экономике, юриспруденции и прочем.
Так вот. Для нас, людей западноевропейского типа (пусть он и считал русских отдельной культурой) этика связана не столько с состояниями души, сколько с внешней деятельностью, а античная – наоборот.
Главный минус античной этики (2)
Шпенглер прав в том, что «любая античная этика есть этика осанки, любая западная – этика действия». Под осанкой здесь имеется ввиду нравственное состояние – так, Аристотель говорит об необходимости формировании моральных устоев (того, что устойчиво, статично) как о цели, а о поступках как о средствах.
То есть цель поступков в том, чтобы достичь стабильности, обрести характер. Заметим, не характер нужен для совершения поступков. Точнее, он нужен, но поступки являются лишь эманациями характера: добродетельный человек совершает их потому же, почему комнатные батареи нагревают стены – это побочный эффект, а не цель.
В развитие своей мысли о разнице в мировоззрениях Шпенглер пишет: «Каждая вообще мыслимая античная этика созидает отдельного покоящегося человека как тело среди тел. Все оценки Запада относятся к человеку, поскольку он представляет собой центр приложения силы некой бесконечной всеобщности.»
Проще говоря, для нас оценка человека – это оценка его деятельности, его поступков и достижений, успехов и неудач. «А чего добился ты?» – вполне законный вопрос. Но только для Нового времени – не для греков.
Для античного человека был важен вопрос о том, как достичь устойчивости, как удерживать себя, как уравновесить крайности характера. И в этом ее главный минус с точки зрения современных ценностей.
В последние века жизненная стратегия видится не в обретении характера, а в противоположном: нас интересует вопрос о том, как и что делать, чтобы достичь внешних целей, как реализовать себя и поменять реальность. Пусть даже весьма скромно – но при этом принести пользу и избежать вреда другим людям (если мы, конечно, хотим соответствовать этическим стандартам). Иначе говоря, главный вопрос и главный запрос этических систем последних веков – как распорядиться своей свободой воли в соответствии с разумом, совестью и соображениями пользы.
Речь здесь идет не столько о частных поступках, сколько о миссии, успешность которой первична в сравнении с частными действиями. По сути, речь идет о согласовании целей и средств – какие цели благи, и какие средства допустимы. Оправдывает ли цель средства и все такое.
Но сам этот ход мыслей во многом противоречит духу античной этики, поскольку вопрос о целях для нее неактуален. Ее цель – достичь нужного состояния и из этого состояния не выпадать. Иначе говоря, цель в том, чтобы перестать ставить цели. Но какие цели у современных людей? Построить, распространить, утвердить, начать, продолжить, закончить – словом, делать дела. Полезные, благие, разумные (в идеале, конечно) – но дела, последствия которых могут что-то изменить. То есть характер нужен для дел – он не самоценен, он служит опорой поступкам – а не наоборот.
Если бы стоика или эпикурейца спросили, для чего тебе, мил человек, нравственное совершенство, он бы не понял вопроса. Это все равно, как если бы современного человека спросили, зачем ему добиваться в жизни успеха, когда можно беззаботно бомжевать. Так, к слову, и поступали киники – предшественники стоиков. Состояние свободы от внешних привязанностей для них и было смыслом жизни – их свобода не была свободой воли (чего-то делать). Наоборот, она состояла в сохранении самодостаточности и независимости от любой внешней инстанции (богов, людей, общественных интересов и даже собственных амбиций). Мы же мыслим свободу именно как волю, как возможность распоряжаться собой, а они – как независимость, невозмутимость и безразличие. То есть как состояние, а не действие.
Античный человек никогда бы не сказал, что он «работает над проектом», даже если реально занимается чем-то общественно значимым. Его этика – этика пребывания в состоянии обладания добродетелями. Эпикуреец или стоик (а тем более аристотелик) не действует, а реагирует на чужие действия.
И в этом огромный разрыв между тогда и теперь (и я не уверен, что в пользу древних, как бы их не любил).
Шпенглер прав в том, что «любая античная этика есть этика осанки, любая западная – этика действия». Под осанкой здесь имеется ввиду нравственное состояние – так, Аристотель говорит об необходимости формировании моральных устоев (того, что устойчиво, статично) как о цели, а о поступках как о средствах.
То есть цель поступков в том, чтобы достичь стабильности, обрести характер. Заметим, не характер нужен для совершения поступков. Точнее, он нужен, но поступки являются лишь эманациями характера: добродетельный человек совершает их потому же, почему комнатные батареи нагревают стены – это побочный эффект, а не цель.
В развитие своей мысли о разнице в мировоззрениях Шпенглер пишет: «Каждая вообще мыслимая античная этика созидает отдельного покоящегося человека как тело среди тел. Все оценки Запада относятся к человеку, поскольку он представляет собой центр приложения силы некой бесконечной всеобщности.»
Проще говоря, для нас оценка человека – это оценка его деятельности, его поступков и достижений, успехов и неудач. «А чего добился ты?» – вполне законный вопрос. Но только для Нового времени – не для греков.
Для античного человека был важен вопрос о том, как достичь устойчивости, как удерживать себя, как уравновесить крайности характера. И в этом ее главный минус с точки зрения современных ценностей.
В последние века жизненная стратегия видится не в обретении характера, а в противоположном: нас интересует вопрос о том, как и что делать, чтобы достичь внешних целей, как реализовать себя и поменять реальность. Пусть даже весьма скромно – но при этом принести пользу и избежать вреда другим людям (если мы, конечно, хотим соответствовать этическим стандартам). Иначе говоря, главный вопрос и главный запрос этических систем последних веков – как распорядиться своей свободой воли в соответствии с разумом, совестью и соображениями пользы.
Речь здесь идет не столько о частных поступках, сколько о миссии, успешность которой первична в сравнении с частными действиями. По сути, речь идет о согласовании целей и средств – какие цели благи, и какие средства допустимы. Оправдывает ли цель средства и все такое.
Но сам этот ход мыслей во многом противоречит духу античной этики, поскольку вопрос о целях для нее неактуален. Ее цель – достичь нужного состояния и из этого состояния не выпадать. Иначе говоря, цель в том, чтобы перестать ставить цели. Но какие цели у современных людей? Построить, распространить, утвердить, начать, продолжить, закончить – словом, делать дела. Полезные, благие, разумные (в идеале, конечно) – но дела, последствия которых могут что-то изменить. То есть характер нужен для дел – он не самоценен, он служит опорой поступкам – а не наоборот.
Если бы стоика или эпикурейца спросили, для чего тебе, мил человек, нравственное совершенство, он бы не понял вопроса. Это все равно, как если бы современного человека спросили, зачем ему добиваться в жизни успеха, когда можно беззаботно бомжевать. Так, к слову, и поступали киники – предшественники стоиков. Состояние свободы от внешних привязанностей для них и было смыслом жизни – их свобода не была свободой воли (чего-то делать). Наоборот, она состояла в сохранении самодостаточности и независимости от любой внешней инстанции (богов, людей, общественных интересов и даже собственных амбиций). Мы же мыслим свободу именно как волю, как возможность распоряжаться собой, а они – как независимость, невозмутимость и безразличие. То есть как состояние, а не действие.
Античный человек никогда бы не сказал, что он «работает над проектом», даже если реально занимается чем-то общественно значимым. Его этика – этика пребывания в состоянии обладания добродетелями. Эпикуреец или стоик (а тем более аристотелик) не действует, а реагирует на чужие действия.
И в этом огромный разрыв между тогда и теперь (и я не уверен, что в пользу древних, как бы их не любил).
Главный минус античной этики (3)
Сказанного в предыдущей публикации вполне достаточно – но все же хочу пояснить статичность античных моральных учений на примерах.
Если мы возьмем список аристотелевских добродетелей (мужество, благоразумение, дружелюбие, ровность и прочее), то они не предполагают какой-либо инициативы. Нужно будет воевать – буду, мол, мужественным и уклонюсь от трусости и безрассудства. Нужно будет вступить в общение – проявлю дружелюбие и остроумие. Придется противостоять сильному – не забуду про чувство собственного достоинства. Сильным влечениям противопоставлю благоразумие и не впаду в распутство. Внешние возмущения отражу ровностью, не переходящей в гнев, но и не укрывающейся от необходимости себя защитить – и все в этом духе.
То есть этика Аристотеля (этика добродетелей) идеальна для того, чтобы пребывать на месте и быть равным себе в состоянии калокагатии (единства внешних благ и качеств порядочного человека). Он пишет:
«[Порядочный] человек легко переносит многочисленные и великие несчастья и не от тупости, а по присущему ему благородству и величавости – как человек истинно добродетельный и «безупречно квадратный».
Здесь ключевое слово – «переносит», то есть пассивно претерпевает на себе внешние воздействие. Но не действует. Вообще, метафора квадрата очень красива – мол, как его не бросай, он будет равен себе, на какую бы грань не упал. Но. Как этому самому «квадрату» сдвинуться с места? К чему стремиться, какие цели перед собой ставить, какие средства использовать? Очень здорово, что квадрат невозможно опрокинуть – но также его невозможно и покатить вперед. Так вот этого «вперед» античное мироощущение не знало.
Эпикурейская этика прекрасна всем, кроме того, что она вообще не направлена на других людей – ее идеалом является атараксия (несуетность, безмятежность). Она идеальна для наблюдения за небесными явлениями и общения за скромными трапезами – но фактически исключает внешнюю деятельность и целеполагание. Зачем что-то строить – будь то личную карьеру или справедливое общество – если ты уже счастлив как бог? Буквально:
«Голос плоти — не голодать, не жаждать, не зябнуть. У кого есть это и кто надеется иметь это и в будущем, тот даже с Зевсом может поспорить о счастье»
А чего делать-то надо? «Да ничего не надо: угомонись».
Сказанного в предыдущей публикации вполне достаточно – но все же хочу пояснить статичность античных моральных учений на примерах.
Если мы возьмем список аристотелевских добродетелей (мужество, благоразумение, дружелюбие, ровность и прочее), то они не предполагают какой-либо инициативы. Нужно будет воевать – буду, мол, мужественным и уклонюсь от трусости и безрассудства. Нужно будет вступить в общение – проявлю дружелюбие и остроумие. Придется противостоять сильному – не забуду про чувство собственного достоинства. Сильным влечениям противопоставлю благоразумие и не впаду в распутство. Внешние возмущения отражу ровностью, не переходящей в гнев, но и не укрывающейся от необходимости себя защитить – и все в этом духе.
То есть этика Аристотеля (этика добродетелей) идеальна для того, чтобы пребывать на месте и быть равным себе в состоянии калокагатии (единства внешних благ и качеств порядочного человека). Он пишет:
«[Порядочный] человек легко переносит многочисленные и великие несчастья и не от тупости, а по присущему ему благородству и величавости – как человек истинно добродетельный и «безупречно квадратный».
Здесь ключевое слово – «переносит», то есть пассивно претерпевает на себе внешние воздействие. Но не действует. Вообще, метафора квадрата очень красива – мол, как его не бросай, он будет равен себе, на какую бы грань не упал. Но. Как этому самому «квадрату» сдвинуться с места? К чему стремиться, какие цели перед собой ставить, какие средства использовать? Очень здорово, что квадрат невозможно опрокинуть – но также его невозможно и покатить вперед. Так вот этого «вперед» античное мироощущение не знало.
Эпикурейская этика прекрасна всем, кроме того, что она вообще не направлена на других людей – ее идеалом является атараксия (несуетность, безмятежность). Она идеальна для наблюдения за небесными явлениями и общения за скромными трапезами – но фактически исключает внешнюю деятельность и целеполагание. Зачем что-то строить – будь то личную карьеру или справедливое общество – если ты уже счастлив как бог? Буквально:
«Голос плоти — не голодать, не жаждать, не зябнуть. У кого есть это и кто надеется иметь это и в будущем, тот даже с Зевсом может поспорить о счастье»
А чего делать-то надо? «Да ничего не надо: угомонись».
Главный минус античной этики (4) (окончание)
Стоическая этика, по идее, более ориентирована на внешние действия. Но при этом она никак не обязывает ею заниматься: проповедь стоика по содержанию очень отличается от христианского прозелитизма. Задача стоика не в том, чтобы все стали стоиками, а в том, чтобы самому оставаться им. Но да, если бог поставил тебя на ответственную позицию, следует исполнять свой долг надлежащим образом – а-патично (то есть бес-страстно). Потому Марк Аврелий воевал, а Сенека преумножал капиталы.
Но это не миссии – это роли, выполнение которых обусловлено не потребностью их занимать, а должным их претерпеванием. То есть Аврелий не стремился стать императором – но «раз уж такое дело», то он стал им со всем причитающимся радением. Сенека не стремился разбогатеть – но «не забрасывать же дела – раз они мне поручены». Стоик не проявляет инициативы – он действует не менее рефлекторно, чем последователь Аристотеля: служит богу там, куда бог его поместил.
Мы понимаем, насколько стоическая мораль близка к христианской – тексты Эпиктета будто списаны с отцов Церкви (хотя на самом деле наоборот, конечно). Но что делали христиане в первые века? Организовывали закрытые общины, монастыри, уходили в подполье. Христианин вчера мог быть чиновником, купцом или вольноотпущенником – но вот он уверовал в благовестие и принял решение изменить свою жизнь. Спустя тысячу лет христианин бы организовал боевой орден и/или уехал бы проповедовать на другой континент, то есть реализовывал бы свою волю.
А стоики никуда не срывались и никуда не уходили. Они продолжали ту деятельность, которой уже занимались, так как самовольно оставить оную являлось бы дезертирством и самодурством в отношении Логоса.
Я знаю, что имелись исключения из правил – люди есть люди. Но античные этические системы в основе своей недеятельны: развить бурную деятельность во славу добродетели, навербовать кучу сторонников, выбить капиталы на пропаганду своих идей, всюду пролезть без мыла и выйти без потерь с целью через несколько поколений изменить реальность – это вообще не по-античному. Устремленность в будущее, развитие, самоактуализация, рост – все это если не исключено из античного мироощущения, то находится на его периферии.
В этом смысле разница между киниками, перипатетиками, стоиками и эпикурейцами оказывается не столь уж разительной – все они не столько ставят цели и согласуют с ними средства, сколько ищут оптимального внутреннего состояния. И в этом их ограничение – ведь для современных людей дела значат невообразимо больше, чем душевная стабильность (называйся она калокагатией, атараксией или апатией).
Стоическая этика, по идее, более ориентирована на внешние действия. Но при этом она никак не обязывает ею заниматься: проповедь стоика по содержанию очень отличается от христианского прозелитизма. Задача стоика не в том, чтобы все стали стоиками, а в том, чтобы самому оставаться им. Но да, если бог поставил тебя на ответственную позицию, следует исполнять свой долг надлежащим образом – а-патично (то есть бес-страстно). Потому Марк Аврелий воевал, а Сенека преумножал капиталы.
Но это не миссии – это роли, выполнение которых обусловлено не потребностью их занимать, а должным их претерпеванием. То есть Аврелий не стремился стать императором – но «раз уж такое дело», то он стал им со всем причитающимся радением. Сенека не стремился разбогатеть – но «не забрасывать же дела – раз они мне поручены». Стоик не проявляет инициативы – он действует не менее рефлекторно, чем последователь Аристотеля: служит богу там, куда бог его поместил.
Мы понимаем, насколько стоическая мораль близка к христианской – тексты Эпиктета будто списаны с отцов Церкви (хотя на самом деле наоборот, конечно). Но что делали христиане в первые века? Организовывали закрытые общины, монастыри, уходили в подполье. Христианин вчера мог быть чиновником, купцом или вольноотпущенником – но вот он уверовал в благовестие и принял решение изменить свою жизнь. Спустя тысячу лет христианин бы организовал боевой орден и/или уехал бы проповедовать на другой континент, то есть реализовывал бы свою волю.
А стоики никуда не срывались и никуда не уходили. Они продолжали ту деятельность, которой уже занимались, так как самовольно оставить оную являлось бы дезертирством и самодурством в отношении Логоса.
Я знаю, что имелись исключения из правил – люди есть люди. Но античные этические системы в основе своей недеятельны: развить бурную деятельность во славу добродетели, навербовать кучу сторонников, выбить капиталы на пропаганду своих идей, всюду пролезть без мыла и выйти без потерь с целью через несколько поколений изменить реальность – это вообще не по-античному. Устремленность в будущее, развитие, самоактуализация, рост – все это если не исключено из античного мироощущения, то находится на его периферии.
В этом смысле разница между киниками, перипатетиками, стоиками и эпикурейцами оказывается не столь уж разительной – все они не столько ставят цели и согласуют с ними средства, сколько ищут оптимального внутреннего состояния. И в этом их ограничение – ведь для современных людей дела значат невообразимо больше, чем душевная стабильность (называйся она калокагатией, атараксией или апатией).