Химера жужжащая
9.43K subscribers
628 photos
23 videos
235 links
Во-первых, пользы отечеству решительно никакой; во-вторых... но и во-вторых тоже нет пользы. Просто я не знаю, что это...

Для связи есть @subtilissima_bot
Рекламу не беру, никакую, на запрос даже отвечать не стану.
加入频道
Вместо итогов года — вот.
Ваша Химера продолжит жужжать после каникул.
Попросили перенести из вконтактика — ну а что, на святки можно.

Конечно, Мальвина так и не ответила на любовь Пьеро. Во-первых, любила Буратино, во-вторых, с этими поэтами связываться — надо совсем себя не уважать. Буратино, впрочем, она тоже любила, не связываясь, связываться с Буратино — это надо совсем самоубийцей быть, вы что. Нет, порой не могла устоять, он же звезда, он же такой, такой!.. но потом очень себя ругала, блокировала его везде, садилась на ПП и каждый день занималась йогой. Неделю, не меньше.

Она служила в театре "Молния", была примой и любимицей публики, Буратино уговорил её сняться в паре сериалов, очень успешно, но Мальвина всегда говорила, что актёр должен играть на зрителя, а не на камеру, и профессию опошлять нельзя.

Пьеро продолжал вздыхать и писать стихи, все настолько привыкли, что он отирается возле Мальвины, что даже её богатые поклонники относились к нему по-дружески: подкидывали деньжат, устраивали поездки с чтениями и публикации, один даже нажал на какие-то свои рычаги, и Пьеро дали престижную литературную премию.

Выпивая с Котом и Лисой у "Трёх пескарей", Пьеро читал новые стихи и плакал.

— Дурак ты, — говорил Кот. — Все девки твои были бы, только пальцами щёлкни, а ты сохнешь по своей крашеной.
— Это её натуральный цвет! — обижался Пьеро.
— Пьерошечка, солнышко, — вступала Лиса, — ну почему ты той девочке не отвечаешь? Хорошая девочка, филолог, предисловие бы тебе написала. Любовь любовью, но жить-то надо.

Любовь любовью, вздыхала Мальвина, закрывая соцсеть, где Буратино, опять отмеченный на чьей-то фотографии, блестел зубами в улыбке и обнимал какую-то барби на очередной премьере, но жить-то надо.

Любовь любовью, думал Артемон, слушая, как хозяйка правильно дышит в бакасане, но она ж себя угробит — и тихонько уносил телефон Мальвины в коридор, звонить Папе Карло, чтобы тот собирал всех в ближайший выходной на свою баранью похлёбку.
Видит бог, рассуждая о непереводимости, я меньше всего хочу красоваться на фоне тех, кому не удалось; вот, дескать, мы-то с вами, почтеннейшая публика, язык знаем, не то что некоторые, пусть и классики.

Они, во-первых, хотя бы попытались. Коллеги знают, остальным признаюсь: отважиться — что в тёмную воду солдатиком. И чем сильнее влюблён в оригинал, тем вода холоднее. Не получится же, во всей сияющей полноте влюблённости не получится никогда, будешь видеть, где нехорошо, где синяки замазаны, где не смог.

Во-вторых, иной раз и нельзя смочь, невозможно, не переводится. Есть непереводимость, отрицать её бессмысленно — есть и на микроуровне, когда семантические поля не совпадают, эквивалентов нет, или, избави бог, та самая игра слов, и на макроуровне, когда некуда переводить, как, например, любезную мне англоязычную риторическую лирику. А ведь ещё слова в строку не лезут и с управлением не справиться; невыносимо.

Предложи мне кто переводить A Farewell to False Love сэра Уолтера нашего Рали, он же Роли, он же Рэли, он же Ралей, он же Валентина Панеяд я бы заплакала и убежала. Для начала, что такое false love? Ложная любовь? Владимир Борисович Микушевич посчитал, что да, и у него "Прощание с лжелюбовью", но вы сперва выговорите это, а потом попытайтесь придумать, как перевести, чтобы любовь была и ложной, и обманчивой, и поддельной, и, да, неверной, поскольку у сэра Уолтера она всё вместе.

Поди улови эту опалесценцию в перевод, гаснет. А ведь ею во многом елизаветинская лирика и живёт: игра ума в присутствии читателя, речь как инструмент познания мира, чувства, самой мысли, медитация; напомню, meditation означает ещё и "размышление".

И когда Рали нижет риторические бусины, перебирает вечный розарий перечня, так любимого этой поэтической традицией, с ним входишь в со-звучие и со-чувствие:

A fortress foiled, which reason did defend,
A siren song, a fever of the mind,
A maze wherein affection finds no end,
A raging cloud that runs before the wind,
A substance like the shadow of the sun,
A goal of grief for which the wisest run.

В переводе Микушевича:

Ты крепость. Этой крепости не пасть.
Ты песнь сирены в буре суеты;
Ты лабиринт, где вечно бродит страсть.
Ты туча. Обгоняешь ветер ты.
Ты тень. При солнце ты не истечёшь.
Ты скорбь, но ты мудрейшего влечёшь.

Нет, можно с карандашиком пройтись по тексту, указывая, что и крепость-то, наоборот, пала, foiled, как ни оборонял её разум, и страсть не только не находит конца лабиринту, но и самой ей в нём нет конца, да и affection не "страсть", но "нежное чувство", "привязанность", не порыв, но состояние, и туча не обгоняет ветер, но бежит, в бешенстве, им гонима, и невнятная тень, которая не истечёт при солнце, есть непостижимая тень самого солнца, нечто, с чем схожа любовь, с которой прощается сэр Уолтер.

А толку.
Объяснить можно, уложить в рифму, чтобы так же низалось в переводе, никак.

A goal of grief for which the wisest run.
Горестная цель, к которой стремятся мудрейшие.

Вернее, grief — горе, скорбь, тоска — и есть цель мудрейших, но это даже подстрочником не передать.
Продолжаю выкладывать на Бусти записи лекций, которые читала онлайн. Сегодня — мышь, создание весьма почтенное и самая жалкая в мире тварь.

Вернее, мыши, мн. ч., толпой, они чаще всего так и ходят. Но вот откуда они берутся и куда деваются, о чём поют и по какому поводу танцуют, каких богов слушаются, почему не стыдно бояться мышей, в каких отношениях они с крысами, стоит ли обижаться, если вас назвали мышью — лекция как раз обо всём этом, а также, как водится, о различных других вещах, с множеством иллюстраций. Можно по подписке, можно по разовому билету.
Поскольку я временно нетрудоспособна, рассказываю сказки. Опять попросили перенести из Вконтакта, переношу.

— Не свистишь? — спросил дракон.

Синица перепорхнула с ветки на носовой шип его жуткого шлема, заглянула сквозь прорези забрала в пёстрые драконьи глаза и хихикнула.

— Свищу, конечно, я по-другому не умею. Но чистую правду.

Дракон вздохнул и покачал головой. Золото под его тяжёлой челюстью звякнуло, просело и осыпалось, словно песок на склоне дюны. Синица, вцепившаяся в металлический шип, не шелохнулась — она ждала ответа.

— И кубок? — с грустью спросил дракон.

Кубок лежал как раз возле его левой лапы — старинный, в полустёршихся от прикосновений многих рук чеканных узорах, с алабандами по ободу и основанию ножки, обвитой золотыми лозами.

— Особенно кубок! — пискнула синица. — Про это вообще отдельная песня есть.

Дракон снова вздохнул, поднял кубок, пару мгновений полюбовался текучим огнём каменьев — и выпустил кубок из когтей. Тот покатился к подножью золотой горы, цепляясь за прочие сокровища, и змей на всякий случай подпихнул его хвостом.

— И, как ни жаль мне тебя расстраивать, — продолжила синица, — колечко тоже.
— Колечко! Хотя бы его можно оставить?

У дракона дрогнул голос.
Колечко, простой ободок тусклого старого золота, обнимало багровый коготь на правой драконьей лапе. Почему-то из всего клада оно было дракону милее всего, он никогда не держал колечко в общей куче, боялся, что потеряет.

Синица нетерпеливо присвистнула.

— Ты забыл, как вы из-за него поругались? Забыл, как отец его вытребовал у Старика? Я тебе больше скажу, из-за него вечная распря. Старик его отнял у Плута, а тот — у Оборотня, а тот... ладно, бог с ней, с предысторией, важно то, что покоя оно тебе не даст, а потом и погубит.

Дракон поднёс лапу с кольцом поближе к морде, поглядел, как сладко растекается по лощёному изгибу свет, и снова вздохнул. От его палящего дыхания кольцо на мгновение сделалось полупрозрачным, как свежий мёд, в его глубине вспыхнуло пламя — и побежало по ободу, вывязывая узорчатый след.

Синица быстрее пламени метнулась на лоб дракона и яростно застучала в шлем клювом.

— Прекрати! Сейчас же! Не смотри!

Дракон моргнул, опустил лапу, хрипло втянул воздух, точно вынырнул из омута, и закашлялся. Не прикасаясь к кольцу, он содрал его с когтя о торчавшую из клада гривну, точно вытер лапу. Кольцо ушло в золото, как в воду, только его и видели.

— Колдовство, — сказал дракон, чуть отдышавшись. — Плохое колдовство, не наше.
— Можно подумать, ваше хорошее, — пискнула синица. — Но это и правда куда хуже, и живым оно тебя не отпустит. Так что ты решил?

Дракон высвободился из шлема, положил его перед собой и поднял голову навстречу ветру. Прикрыл глаза. Солнечные блики и сквозная тень липовой листвы играли на его медной чешуе, так что выражения морды было не разобрать.

— Ров, говоришь, копает? — спросил он, помолчав.
— Копает, — кивнула синица, доедавшая на ветке незадачливого мотылька.
— Дурачок, — улыбнулся дракон.
— Ну, откуда ему знать. Обычно, когда кому-то вспарывают живот мечом, он умирает.
— Регин велит вырезать мне сердце, — задумчиво произнёс дракон.

Синица перепорхнула на его поднятый нос.

— Не смеши меня. Ладно бы, первое.

Дракон фыркнул.

— Выкупается в моей крови, неуязвимым станет, — нараспев произнёс он с неуловимой издёвкой в голосе.
— Очень ему это поможет, — в тон ему отозвалась синица.

И они затряслись, давясь смехом, чтобы их не услышали у ручья.

****
Звук походил то ли на сдавленный смех, то ли на свист. Профессор оторвался от рукописи, потёр переносицу и взглянул в окно. По веткам шиповника с писком скакала желтогрудая синица. Он улыбнулся, вспомнив, как в прошлом семестре один из юных гениев горячо доказывал на семинаре, что igður из "Речей Фафнира" — это синицы, а не поползни. Хотя, почему бы и нет, они же плотоядные, а там кругом кровь убитого дракона, и Сигурд разделывает тушу...

Впрочем, сейчас это было не так важно. Сейчас важно было то, что происходило в лесу у подножья Амон Хен, где Боромир один бился с урук-хай за полуросликов.
В силу продолжающейся нетрудоспособности читаю словари, принесла вам немного английских слов про зиму.

Psychrophilic, "растущий и размножающийся в холоде", в переносном смысле "любящий холод". А тот, кто, наоборот, любит тепло, тот, соответственно, термофил.

Subnivean, "подснежный". Мыши, например, за которыми ныряет в снег лиса, ведут именно такой образ жизни, subnivean.

Hiemal, "зимний" на учёном. Латынь, hiemalis, от hiems, "зима".

И, наконец, наша сегодняшняя звезда.

Apricity, "тепло зимнего солнца". Зафиксировано в 1623, когда Генри Кокерем внёс его — скорее всего, сам и придумал — в The English Dictionary; or, An Interpreter of Hard English Words. От латинского apricus, "согретый или освещённый солнцем".
Человеку, хоть как-то учившему латынь, очевиден в названии "лаванда" герундив от глагола lavare, "мыть, стирать". То есть, лаванда — это "то, что надо будет помыть", также как легенда — "то, что надо будет прочитать", аренда — "то, что должно будет окупиться", а Миранда — "та, кому должны будут дивиться"; латынь можно любить за одну грамматику, но не о том.

Зачем мыть и даже стирать лаванду? Да, безусловно, она с древности входила в состав отваров и масел для ванны, ею перекладывали бельё для ароматизации, но её-то саму зачем мыть? А вот тут мы упираемся в то, как язык принимает форму бытовой реальности.

В средневековой латыни, помимо написания lavandula, — именно так лаванды называются в официальной таксономии — встречается и livendula, от lividus, "серовато-синий, сизый, синеватый". Лаванда изначально — "синеватенькая", никаких герундивов, а нынешнее своё название она получила из-за повсеместного использования для мытья и стирки, под влиянием глагола lavare.

Язык, как известно, без костей, оттого и гибок.
В своё время я перевела дамский роман вокруг да около Нэсси. Там героиня чудище озёрное — и ещё банши — видела, пока запивала успокоительное алкоголем, а как делом занялась, полегчало.

Считайте поздравлением с праздником.
Есть достаточно традиционный мотив античной эпитафии, связанный с обретением божественной природы в посмертии. Он в том или ином варианте встречается и на греческих надгробиях, начиная с 3 века до н.э. (эпитафия Диогена, сына Диодора из Эретрии; не путать с Эритреей, Эретрия — город на острове Эвбея), и на более поздних римских. Чем древнее текст, тем прямее линия: умер и погребён, значит, стал землей, земля божественна (Земля — богиня), значит, стал богом. В ранних эпитафиях то, чем становится умерший, названо прямо, γῆ, "земля", позднее появляются своего рода переходные звенья: κόπρος в греческих текстах (это стыдливо переводят как "грязь", но это именно экскременты), cinis, "прах, пепел" в латинских, они приравниваются к земле и, соответственно, становятся божественными.

Так, в эпитафии юной римлянки, которую мы не знаем по имени, но знаем по прозвищу Мышь, читаем:

CARA MEIS VIXI VIRGO VITAM REDDIDI
MORTVA HEIC EGO SVM ET SVM CINIS IS CINIS TERRAST
SEIN EST TERRA DEA EGO SVM DEA MORTVA NON SVM
ROGO TE HOSPES NOLI OSSA MEA VIOLARE
MVS VIXIT ANNOS XIII

Дорогая своим, я жила, девой я отдала свою жизнь.
Здесь я мёртвая, я прах, прах — земля.
Если земля — богиня, то я богиня, я не мертва.
Прошу тебя, пришелец, не тревожь мои кости.
Мышь прожила тринадцать лет.

Маленькие мыши, родящиеся по поверьям из земли, суть тоже если не боги, то служители богов, они танцуют и поют, как процессия на мистериях, они по каламбурическому подобию в родстве с мистериями и музами, и даже начальствует над ними тот же Аполлон Мусагет.

Тринадцатилетняя Мышь божественна дважды: как аполлонова вещунья и как часть самой богини-земли.

Пройдёт почти два тысячелетия, и Вордсворт скажет почти то же в последнем из пяти стихотворений о Люси:

No motion has she now, no force;
She neither hears nor sees;
Rolled round in earth's diurnal course,
With rocks, and stones, and trees.

В переводе Маршака, который сразу приходит на ум, так:

Ей в колыбели гробовой
Вовеки суждено
С горами, морем и травой
Вращаться заодно.

С точки зрения мелодии прекрасно, но у Вордсворта другое: теперь в ней ни движения, ни силы, она не слышит и не видит, крутясь на вечном пути земли со скалами, камнями и деревьями.

Если и не божественность, то космический покой, доступный лишь после смерти.
С одной стороны, сам годами читаешь студентам, как большие жанры по мере уставания метода дробятся фрактально, и то, что было деталью, становится самостоятельным явлением: александрийцы Гомера в библиотеке доедают, романтики считают фрагменты и черновики пригодными к публикации, ведь всё равно лень дописывать, а похвастаться охота невозможно закончить процесс создания, можно лишь оборвать, далее везде.

С другой стороны, всякий раз успеваешь вздрогнуть, когда домашние забавы твоего привычного круга, — записки в рифму, переиначивание известных текстов по случаю, рассказы о девочке в троллейбусе или мужике в магазине, которые что-то забавное выдали — все эти вполне бытовые мелочи вдруг осмысляются как жанр и форма.

Болтовня за вечерним чаем подобно майорскому носу отделяется от хозяев, облачается в мундир литературы — и вот её уже изучают твои молодые зубастые коллеги, публикации идут.

Художница NN полгода фотографирует свой стаканчик кофе на вынос, издание N публикует статью об этом проекте, — проекте, не иначе — готовится выставка.

С третьей стороны, мыши, как ни крути, суть музы, и в сведении всего до них есть, верно, и желание вернуть божество в распавшийся на высказывания мир.
Врубель, у которого сегодня день рожденья, пока его отец служил в Саратове, брал уроки рисования у преподавателя рисования и черчения первой мужской гимназии Андрея Сергеевича Година. У него же учился Шехтель, гимназию эту окончивший.

Хороший, судя по всему, был учитель.
Много копий сломано по поводу того, стоит ли переводить говорящие имена. Я бы сказала, что стоит сперва разобраться, что именно они говорят, а уж потом решить.

Вот, например, помните профессора Слизнорта из книги, которую нельзя называть? Он в оригинале Slughorn, slug — это слизень, horn, ясное дело, рог, то есть, куда-то в сторону брюхоногих надо переводить, да?

Нет.
Потому что slughorn — это несуществующий духовой инструмент, который придумал в 1760-х несчастный поэт Томас Чаттертон. Тем, кто не сдавал историю зарубежной литературы, коротко поясним: на волне всеобщего увлечения средневековьем — вполне изобретённым веком разума, подуставшим от разума, конечно, но это несущественно — юный Чаттертон решил выдать свои стихи за сочинения монаха XV века, найденные, как положено, в старинном сундуке. Мог бы преуспеть, как до него преуспел вдохновенный жулик Макферсон, но, увы, Хорас Уолпол, провернувший схожую авантюру со своим "Замком Отранто", Чаттертона уличил и разоблачил.

Разоблачить было довольно просто, мальчик искренне думал, что, если писать все слова через Y, будет похоже на среднеанглийский. Точно так же, от малых знаний, он понял гэльское sluagh-ghairm, "боевой клич", — от которого, кстати, происходит слово "слоган" — за название какого-то средневекового духового инструмента, каковой и упоминает в поэме "Битва при Гастингсе" и трагической интерлюдии Ælla; "трагический", естественно, он писал tragycal, как иначе. В сносках Чаттертон пояснял, что slughorn — это боевая труба, "вроде гобоя".

Получив выволочку от безжалостного зубоскала Уолпола, Чаттертон сунулся в политику, там сложилось ещё хуже, и кончилось всё трагедией, совсем не стилизованной: семнадцатилетний Чаттертон отравился. Романтики много о нём писали, — и Байрон, и Виньи, и много кто ещё — он стал для них своего рода святым мучеником, поэтом, которого затравили и довели до самоубийства.

Но мы о слове slughorn.
То, что подросток Чаттертон ошибся, понять можно, но вслед за ним "боевую трубу" поднял учёнейший Роберт Браунинг в одном из самых известных своих стихотворений о Чайльде Роланде и Тёмной башне. Текст великий, без дураков, и жуткий, и заканчивается он поразительно: Роланд, последний в череде потерпевших поражение паладинов, доходит до зловещей башни, ему являются тени его предшественников, он понимает, что его, скорее всего, тоже ждёт гибель —

And yet
Dauntless the slug-horn to my lips I set,
And blew. "Childe Roland to the Dark Tower came''.

Эй, улитка, высунь рожки, ага.
К другим новостям:

"Детективный сериал, показывающий под новым углом классическую историю о великом сыщике из Великобритании. После загадочного убийства матери молодая американка Амелия (Блю Хант, «Древние») узнает, что ее пропавшим отцом, возможно, был сам Шерлок Холмс (Дэвид Тьюлис, известный по серии фильмов о Гарри Поттере). Так она оказывается на пороге его дома с этой шокирующей новостью.

А Шерлок тем временем пытается спасти доктора Ватсона и миссис Хадсон, которых держит в заложниках преступный синдикат во главе с Мориарти (Дюгрей Скотт, «Доктор Кто»). Бойкая девушка приходит на помощь Холмсу" и т.д.

Мало того, что ни мистеру Холмсу, ни профессору упокоиться с миром не дают, всё выкапывают, как ту стюардессу, и заставляют кривляться под новым углом, а мужики-то не знали.

Мало того, что у мистера Холмса — помер старик, объявились родные — то сестра вдруг обнаружится, то, вот, дочь; поди, от профессора Мориарти. И все эти дети лейтенанта Холмса гастролируют по просторам интернетов, кормясь от населения.

Мало того, что мистер Холмс всем теперь запросто Шерлок, будто они с ним вместе господский двор мели.

Мало всего этого, так ещё и Тьюлис — Тьюлис! — известен по фильмам о Гарри Поттере. Как, впрочем, и покойные Мэгги Смит и Алан Рикман, мы это по некрологам помним.

Вот где insult to injury.
А между тем, семьсот двадцать пять лет назад один неистовый флорентиец утратил правый путь во тьме долины.

И началось.

Как переводчик скажу в энный раз, что Лозинский — бог, от него сияние исходит, это не обсуждается, и не найдёшь в русском достаточно рифм к слову "звёзды", — гусары, молчать! — и вообще то, что "Комедия" переведена, да ещё в тех условиях, в каких Михаил Леонидович её делал, есть вечный ориентир и камертон.

Но как прекрасно, что в оригинале не "солнце и светила", но "солнце и другие звёзды", il sole e l'altre stelle. То, что Солнце — звезда среди звёзд, первым в поэзии сказал Данте.

Данте жив, вот что.

Миниатюра Джованни ди Паоло в книге, сделанной около 1450 года для Альфонса V, короля Арагона, Неаполя и Сицилии.

BL Yates Thompson MS 36, fol. 179r