ЭМИГРАНТКА
Возвращается дряхлой старухой
из иных, невозможных миров,
где земля над любимыми - пухом,
лишь с оставшимся зреньем и слухом -
из парижских своих нумеров.
Петербургские те же погоды,
Летний сад и решетка в саду, -
и под вечнозеленые своды
с ощущением странной свободы,
как в слепом двадцать первом году,
где земля над любовником милым
не остыла еще, горяча,
и вовек не найдется могилы,
и солдатской немеряной силы
не достанет укутать плеча…
1987
Сейчас бы написала все иначе. С другим пониманием и той жизни и той трагедии.
Может быть, Бог даст, еще и напишу?
Возвращается дряхлой старухой
из иных, невозможных миров,
где земля над любимыми - пухом,
лишь с оставшимся зреньем и слухом -
из парижских своих нумеров.
Петербургские те же погоды,
Летний сад и решетка в саду, -
и под вечнозеленые своды
с ощущением странной свободы,
как в слепом двадцать первом году,
где земля над любовником милым
не остыла еще, горяча,
и вовек не найдется могилы,
и солдатской немеряной силы
не достанет укутать плеча…
1987
Сейчас бы написала все иначе. С другим пониманием и той жизни и той трагедии.
Может быть, Бог даст, еще и напишу?
ПОЛУПОЭТЫ и ПОЛУПРОЗАИКИ?
В мемуарной книге «На берегах Сены» Одоевцева вспоминает, как она впервые, оказавшись в Берлине, собирается на бал: «Еду, правда, не в карете, а в такси, на котором за мной заедут Николай Оцуп и мой петербургский знакомый Борис Башкиров, «полупоэт», как мы называли «пишущих стихи без достаточных на то оснований». Интересно, кто первым придумал это чудное «полупоэт» - Гумилев или Георгий Иванов? Скорее - первый.
И еще более интересно, сколько же таких «пишущих без достаточных оснований» во всех наших СП?
9/10 Стихи.ру - это понятно.
А сколько «полупоэтов» в остальных действующих писательских объединениях, при том, что все эти годы принимали «в писатели» и по тоненьким самиздатским брошюркам, и даже без оных порою.
И что с этим делать?
Беда…
В мемуарной книге «На берегах Сены» Одоевцева вспоминает, как она впервые, оказавшись в Берлине, собирается на бал: «Еду, правда, не в карете, а в такси, на котором за мной заедут Николай Оцуп и мой петербургский знакомый Борис Башкиров, «полупоэт», как мы называли «пишущих стихи без достаточных на то оснований». Интересно, кто первым придумал это чудное «полупоэт» - Гумилев или Георгий Иванов? Скорее - первый.
И еще более интересно, сколько же таких «пишущих без достаточных оснований» во всех наших СП?
9/10 Стихи.ру - это понятно.
А сколько «полупоэтов» в остальных действующих писательских объединениях, при том, что все эти годы принимали «в писатели» и по тоненьким самиздатским брошюркам, и даже без оных порою.
И что с этим делать?
Беда…
С ЧЕГО НАЧАТЬ? МОЖЕТ БЫТЬ, С ВОЗРОЖДЕНИЯ ПРОФЕССИОНАЛЬНОЙ КРИТИКИ?
Первое, чем должен был бы заняться обновленный (или вовсе новый СП?) - воссозданием в стране столь важной институции, как литературная критика. Вот на это государство может спокойно потратить деньги, не боясь, что они ухнут в пустоту. Я уверена, что среди филологов страны, да и среди какой-то части самих творцов (прозаиков и поэтов) найдутся светлые умы и хорошие перья, способные, анализировать синтезировать, препарировать и создавать тем самым писательские репутации. (Или рушить ложные, - тут уж, пожалуй, понадобятся и зоилы «со слюною бешеной собаки» - а как иначе расчистить эти застарелые авгиевы конюшни полупоэзии и полупрозы?)
А то сегодня любая блогерка, как правило, разбирающаяся во всем на свете, со своей (важной, как ей кажется, колокольни) вещает: «Плохая книга, нельзя было ей премию давать!» А почему книга плохая, что в ней не так, или почему хороша - другая, не получившая премию, сказать-то и не умеет. (Нравится - не нравится - это не профессиональный критерий, это только на уровне сайта стихи.ру и проза.ру возможно)
Умение квалифицированно оценить литературную работу - тут особый талант нужен. И одного диплома филфака или Литинститута недостаточно. В прежние времена это хорошо понимали. Проводились и ежегодные семинары молодых критиков, и журналы с газетами имели соответствующие отделы. Эти отделы, наверно, и сейчас есть. Но бесплатно обзорные статьи и актуальные рецензии никто писать не будет. Это пииты, как птички Божии, платят им или не платят, все равно поют! А серьезная литературная критика - это большая работа. Помню, как один сравнительно молодой филолог и поэт из Ярославля, отлично разбирающийся в поэзии, с острым перышком к тому же, ответил мне на предложение написать статью для журнала: «Я бы с удовольствием, да на это недели две уйдет, сколько всякого прочитать нужно, придется от каких-то работ отказываться - а мне семью кормить надо! Вот если бы гонорар был, - тогда другое дело. Мне это гораздо интереснее было бы, чем брать подработку или дополнительные часы в университете».
А что сегодня происходит на этом важном «рынке» у нас?
Тусовочное мышление по принципу «свой-чужой». Если, и появляется отклик на новую книгу писателя, то скорее всего - кто-то из «своих» написал рецензию и непременно приятную автору, независимо от того, хороша ли книга или не очень. Главное, ты чьих будешь? Не наш? - ну, и никаких тебе отзывов тогда.
Умолчание - вот твой отзыв!
Мне возразят, а разве не так было в советские времена?
Так, да не так!
Владимир Лакшин, Лев Аннинский, Вадим Кожинов, Игорь Золотусский, Алла Латынина, Игорь Виноградов, Игорь Дедков, Петр Палиевский, Евгений Сидоров, Бенедикт Сарнов, Олег Михайлов, Валентин Курбатов - это были безусловные авторитеты. И если они кого-то хвалили или бранили - то на кон ставили свою репутацию. Да, это были люди с разными взглядами, но главное - с искренним и профессиональным отношением к отечественной литературе.
Я уже не говорю о недостижимо высоких критериях старых, дореволюционных еще литераторов. Читаешь «Письма о русской поэзии» Гумилева, критические статьи Адамовича или Ходасевича зарубежного периода, видишь, что на первом плане у них - переживание, боль за современную им русскую литературу, а не личные связи.
Так, может, и нам удалось бы возродить единое литературное пространство? И наполнить его новыми смыслами.
Будете смеяться надо мной?
Ну, дайте помечтать хотя бы!
Первое, чем должен был бы заняться обновленный (или вовсе новый СП?) - воссозданием в стране столь важной институции, как литературная критика. Вот на это государство может спокойно потратить деньги, не боясь, что они ухнут в пустоту. Я уверена, что среди филологов страны, да и среди какой-то части самих творцов (прозаиков и поэтов) найдутся светлые умы и хорошие перья, способные, анализировать синтезировать, препарировать и создавать тем самым писательские репутации. (Или рушить ложные, - тут уж, пожалуй, понадобятся и зоилы «со слюною бешеной собаки» - а как иначе расчистить эти застарелые авгиевы конюшни полупоэзии и полупрозы?)
А то сегодня любая блогерка, как правило, разбирающаяся во всем на свете, со своей (важной, как ей кажется, колокольни) вещает: «Плохая книга, нельзя было ей премию давать!» А почему книга плохая, что в ней не так, или почему хороша - другая, не получившая премию, сказать-то и не умеет. (Нравится - не нравится - это не профессиональный критерий, это только на уровне сайта стихи.ру и проза.ру возможно)
Умение квалифицированно оценить литературную работу - тут особый талант нужен. И одного диплома филфака или Литинститута недостаточно. В прежние времена это хорошо понимали. Проводились и ежегодные семинары молодых критиков, и журналы с газетами имели соответствующие отделы. Эти отделы, наверно, и сейчас есть. Но бесплатно обзорные статьи и актуальные рецензии никто писать не будет. Это пииты, как птички Божии, платят им или не платят, все равно поют! А серьезная литературная критика - это большая работа. Помню, как один сравнительно молодой филолог и поэт из Ярославля, отлично разбирающийся в поэзии, с острым перышком к тому же, ответил мне на предложение написать статью для журнала: «Я бы с удовольствием, да на это недели две уйдет, сколько всякого прочитать нужно, придется от каких-то работ отказываться - а мне семью кормить надо! Вот если бы гонорар был, - тогда другое дело. Мне это гораздо интереснее было бы, чем брать подработку или дополнительные часы в университете».
А что сегодня происходит на этом важном «рынке» у нас?
Тусовочное мышление по принципу «свой-чужой». Если, и появляется отклик на новую книгу писателя, то скорее всего - кто-то из «своих» написал рецензию и непременно приятную автору, независимо от того, хороша ли книга или не очень. Главное, ты чьих будешь? Не наш? - ну, и никаких тебе отзывов тогда.
Умолчание - вот твой отзыв!
Мне возразят, а разве не так было в советские времена?
Так, да не так!
Владимир Лакшин, Лев Аннинский, Вадим Кожинов, Игорь Золотусский, Алла Латынина, Игорь Виноградов, Игорь Дедков, Петр Палиевский, Евгений Сидоров, Бенедикт Сарнов, Олег Михайлов, Валентин Курбатов - это были безусловные авторитеты. И если они кого-то хвалили или бранили - то на кон ставили свою репутацию. Да, это были люди с разными взглядами, но главное - с искренним и профессиональным отношением к отечественной литературе.
Я уже не говорю о недостижимо высоких критериях старых, дореволюционных еще литераторов. Читаешь «Письма о русской поэзии» Гумилева, критические статьи Адамовича или Ходасевича зарубежного периода, видишь, что на первом плане у них - переживание, боль за современную им русскую литературу, а не личные связи.
Так, может, и нам удалось бы возродить единое литературное пространство? И наполнить его новыми смыслами.
Будете смеяться надо мной?
Ну, дайте помечтать хотя бы!
Михаил ДУДИН (1916-1993)
СОЛОВЬИ
О мертвых мы поговорим потом.
Смерть на войне обычна и сурова.
И все-таки мы воздух ловим ртом
При гибели товарищей. Ни слова
Не говорим. Не поднимая глаз,
В сырой земле выкапываем яму.
Мир груб и прост.
Сердца сгорели. В нас
Остался только пепел, да упрямо
Обветренные скулы сведены.
Трехсотпятидесятый день войны.
Еще рассвет по листьям не дрожал,
И для острастки били пулеметы…
Вот это место. Здесь он умирал —
Товарищ мой из пулеметной роты.
Тут бесполезно было звать врачей,
Не дотянул бы он и до рассвета.
Он не нуждался в помощи ничьей.
Он умирал. И, понимая это,
Смотрел на нас и молча ждал конца,
И как-то улыбался неумело.
Загар сначала отошел с лица,
Потом оно, темнея, каменело.
Ну, стой и жди. Застынь. Оцепеней
Запри все чувства сразу на защелку.
Вот тут и появился соловей,
Несмело и томительно защелкал.
Потом сильней, входя в горячий пыл,
Как будто сразу вырвавшись из плена,
Как будто сразу обо всем забыл,
Высвистывая тонкие колена.
Мир раскрывался. Набухал росой.
Как будто бы еще едва означась,
Здесь рядом с нами возникал другой
В каком-то новом сочетанье качеств.
Как время, по траншеям тек песок.
К воде тянулись корни у обрыва,
И ландыш, приподнявшись на носок,
Заглядывал в воронку от разрыва.
Еще минута — задымит сирень
Клубами фиолетового дыма.
Она пришла обескуражить день.
Она везде. Она непроходима.
Еще мгновенье — перекосит рот
От сердце раздирающего крика.
Но успокойся, посмотри: цветет,
Цветет на минном поле земляника!
Лесная яблонь осыпает цвет,
Пропитан воздух ландышем и мятой…
А соловей свистит. Ему в ответ
Еще — второй, еще — четвертый, пятый.
Звенят стрижи. Малиновки поют.
И где-то возле, где-то рядом, рядом
Раскидан настороженный уют
Тяжелым громыхающим снарядом.
А мир гремит на сотни верст окрест,
Как будто смерти не бывало места,
Шумит неумолкающий оркестр,
И нет преград для этого оркестра.
Весь этот лес листом и корнем каждым,
Ни капли не сочувствуя беде,
С невероятной, яростною жаждой
Тянулся к солнцу, к жизни и к воде.
Да, это жизнь. Ее живые звенья,
Ее крутой, бурлящий водоем.
Мы, кажется, забыли на мгновенье
О друге умирающем своем.
Горячий луч последнего рассвета
Едва коснулся острого лица.
Он умирал. И, понимая это,
Смотрел на нас и молча ждал конца.
Нелепа смерть. Она глупа. Тем боле
Когда он, руки разбросав свои,
Сказал: «Ребята, напишите Поле —
У нас сегодня пели соловьи».
И сразу канул в омут тишины
трехсотпятидесятый день войны.
Он не дожил, не долюбил, не допил,
Не доучился, книг не дочитал.
Я был с ним рядом. Я в одном окопе,
Как он о Поле, о тебе мечтал.
И, может быть, в песке, в размытой глине,
Захлебываясь в собственной крови,
Скажу: «Ребята, дайте знать Ирине —
У нас сегодня пели соловьи».
И полетит письмо из этих мест
Туда, в Москву, на Зубовский проезд.
Пусть даже так. Потом просохнут слезы,
И не со мной, так с кем-нибудь вдвоем
У той поджигородовской березы
Ты всмотришься в зеленый водоем.
Пусть даже так. Потом родятся дети
Для подвигов, для песен, для любви.
Пусть их разбудят рано на рассвете
Томительные наши соловьи.
Пусть им навстречу солнце зноем брызнет
И облака потянутся гуртом.
Я славлю смерть во имя нашей жизни.
О мертвых мы поговорим потом.
1942
СОЛОВЬИ
О мертвых мы поговорим потом.
Смерть на войне обычна и сурова.
И все-таки мы воздух ловим ртом
При гибели товарищей. Ни слова
Не говорим. Не поднимая глаз,
В сырой земле выкапываем яму.
Мир груб и прост.
Сердца сгорели. В нас
Остался только пепел, да упрямо
Обветренные скулы сведены.
Трехсотпятидесятый день войны.
Еще рассвет по листьям не дрожал,
И для острастки били пулеметы…
Вот это место. Здесь он умирал —
Товарищ мой из пулеметной роты.
Тут бесполезно было звать врачей,
Не дотянул бы он и до рассвета.
Он не нуждался в помощи ничьей.
Он умирал. И, понимая это,
Смотрел на нас и молча ждал конца,
И как-то улыбался неумело.
Загар сначала отошел с лица,
Потом оно, темнея, каменело.
Ну, стой и жди. Застынь. Оцепеней
Запри все чувства сразу на защелку.
Вот тут и появился соловей,
Несмело и томительно защелкал.
Потом сильней, входя в горячий пыл,
Как будто сразу вырвавшись из плена,
Как будто сразу обо всем забыл,
Высвистывая тонкие колена.
Мир раскрывался. Набухал росой.
Как будто бы еще едва означась,
Здесь рядом с нами возникал другой
В каком-то новом сочетанье качеств.
Как время, по траншеям тек песок.
К воде тянулись корни у обрыва,
И ландыш, приподнявшись на носок,
Заглядывал в воронку от разрыва.
Еще минута — задымит сирень
Клубами фиолетового дыма.
Она пришла обескуражить день.
Она везде. Она непроходима.
Еще мгновенье — перекосит рот
От сердце раздирающего крика.
Но успокойся, посмотри: цветет,
Цветет на минном поле земляника!
Лесная яблонь осыпает цвет,
Пропитан воздух ландышем и мятой…
А соловей свистит. Ему в ответ
Еще — второй, еще — четвертый, пятый.
Звенят стрижи. Малиновки поют.
И где-то возле, где-то рядом, рядом
Раскидан настороженный уют
Тяжелым громыхающим снарядом.
А мир гремит на сотни верст окрест,
Как будто смерти не бывало места,
Шумит неумолкающий оркестр,
И нет преград для этого оркестра.
Весь этот лес листом и корнем каждым,
Ни капли не сочувствуя беде,
С невероятной, яростною жаждой
Тянулся к солнцу, к жизни и к воде.
Да, это жизнь. Ее живые звенья,
Ее крутой, бурлящий водоем.
Мы, кажется, забыли на мгновенье
О друге умирающем своем.
Горячий луч последнего рассвета
Едва коснулся острого лица.
Он умирал. И, понимая это,
Смотрел на нас и молча ждал конца.
Нелепа смерть. Она глупа. Тем боле
Когда он, руки разбросав свои,
Сказал: «Ребята, напишите Поле —
У нас сегодня пели соловьи».
И сразу канул в омут тишины
трехсотпятидесятый день войны.
Он не дожил, не долюбил, не допил,
Не доучился, книг не дочитал.
Я был с ним рядом. Я в одном окопе,
Как он о Поле, о тебе мечтал.
И, может быть, в песке, в размытой глине,
Захлебываясь в собственной крови,
Скажу: «Ребята, дайте знать Ирине —
У нас сегодня пели соловьи».
И полетит письмо из этих мест
Туда, в Москву, на Зубовский проезд.
Пусть даже так. Потом просохнут слезы,
И не со мной, так с кем-нибудь вдвоем
У той поджигородовской березы
Ты всмотришься в зеленый водоем.
Пусть даже так. Потом родятся дети
Для подвигов, для песен, для любви.
Пусть их разбудят рано на рассвете
Томительные наши соловьи.
Пусть им навстречу солнце зноем брызнет
И облака потянутся гуртом.
Я славлю смерть во имя нашей жизни.
О мертвых мы поговорим потом.
1942
Василий КАЗАНЦЕВ (1935-2021)
Сегодня День рождения Василия Ивановича Казанцева, тонкого, чистого, замечательного поэта!
Какая безумная судьба оказалась у него, любимца 20 века, в веке 21… Человек, у которого было в жизни все - известность, востребованность, достаток, был Дом (в смысле - семья, уютная квартира, письменный стол, любимые книги) оказался вышвырнут буквально на обочину жизни. Это случилось в так называемые жирные «нулевые». Рассказывают, он пришел в Союз писателей России к Валерию Ганичеву в состоянии, близком к умопомешательству от того, что с ним произошло. И несколько дней просто жил на Комсомольском проспекте, 13…, потому что идти ему было некуда. Подробностей тех дней я не знаю, но очевидно были причины, по которым Казанцев не мог вернуться домой - по его словам, там была угроза его жизни. Правдами и неправдами его поселили в бывшем Доме творчества Голицыно, тоже, по сути, в ту пору умиравшем. Вместо писателей в разоренном Д/т теперь ночевали дальнобойщики - каждый день новые… И вот там Василий Иванович провел если не ошибаюсь в цифрах, без малого 10 лет, в одиночестве, без вещей, без рукописей своих, без книг. В конце этого нищего, страшного, одинокого бытия его стали навещать молодые поэты под водительством Алексея Полуботы, (ныне - героически ушедшего на СВО и теперь, увы, пропавшего там без вести, как пишут в военных сводках... ) Эти приезды молодых друзей скрасили жизнь Василия Ивановича, с которым мы давно были знакомы и если не дружили, то тепло относились друг к другу.
Я узнала обо всём случайно, из сети. Тотчас написала Алексею, попросила телефон Казанцева. Позвонила, он очень обрадовался моему звонку, разговаривали долго, я пригласила его со стихами в журнал «Плавучий мост», через того же Алексея Полуботу получила подборку, вскоре она вышла, к неподдельной радости самого Василия. «Меня еще помнят»? Неужели помнят?!» - взволнованно переспрашивал он после выхода бумажного номера, привезенного ему в подарок.
К этому времени случилась еще одна радость - поэту удалось вернуться в свою квартиру, как я понимаю, уже и не до конца ему принадлежавшую… Но все же там был его рабочий стол, его книги, его архив и даже…его старенький компьютер. И он был счастлив! В один из тех дней мы с моим младшим коллегой поэтом и критиком Константином Шакаряном навестили Василия Ивановича. Думаю, когда-нибудь Костя напишет об этом свои воспоминания. Вася угощал нас чаем, а мы его - разговорами о том, что происходит сейчас в литературном пространстве. Я узнавала в нем прежнего, хорошо знакомого мне человека и вместе с тем не узнавала. Была в нем какая-то уже почти неземная хрупкость, настороженность, читаемая в глазах тревожность, и при этом мыслил он в свои 85 ясно, помнил всех из былой литературной жизни, говорил о прошлом интересно, хотя и ссылался на возраст и уловки памяти. О бытовых перипетиях и о том, как ему удалось вернуться домой, кажется, говорить не хотел. После того визита мы несколько раз перезванивались. А вскоре, менее чем через год, за три дня до своего 86-летнего дня рождения Василий Иванович Казанцев умер, тихо, незаметно ушел из жизни… Замечательный лирик, большой, настоящий.
И разве такого конца достойна достойно прожитая жизнь талантливого русского человека?!
А Вы спрашиваете, нужен ли сегодня профсоюз писателей с его литфондами и прочими атрибутами соцзащиты творческого человека, или пусть каждый спасается по-своему в этом безумном-безумном мире?
Сегодня День рождения Василия Ивановича Казанцева, тонкого, чистого, замечательного поэта!
Какая безумная судьба оказалась у него, любимца 20 века, в веке 21… Человек, у которого было в жизни все - известность, востребованность, достаток, был Дом (в смысле - семья, уютная квартира, письменный стол, любимые книги) оказался вышвырнут буквально на обочину жизни. Это случилось в так называемые жирные «нулевые». Рассказывают, он пришел в Союз писателей России к Валерию Ганичеву в состоянии, близком к умопомешательству от того, что с ним произошло. И несколько дней просто жил на Комсомольском проспекте, 13…, потому что идти ему было некуда. Подробностей тех дней я не знаю, но очевидно были причины, по которым Казанцев не мог вернуться домой - по его словам, там была угроза его жизни. Правдами и неправдами его поселили в бывшем Доме творчества Голицыно, тоже, по сути, в ту пору умиравшем. Вместо писателей в разоренном Д/т теперь ночевали дальнобойщики - каждый день новые… И вот там Василий Иванович провел если не ошибаюсь в цифрах, без малого 10 лет, в одиночестве, без вещей, без рукописей своих, без книг. В конце этого нищего, страшного, одинокого бытия его стали навещать молодые поэты под водительством Алексея Полуботы, (ныне - героически ушедшего на СВО и теперь, увы, пропавшего там без вести, как пишут в военных сводках... ) Эти приезды молодых друзей скрасили жизнь Василия Ивановича, с которым мы давно были знакомы и если не дружили, то тепло относились друг к другу.
Я узнала обо всём случайно, из сети. Тотчас написала Алексею, попросила телефон Казанцева. Позвонила, он очень обрадовался моему звонку, разговаривали долго, я пригласила его со стихами в журнал «Плавучий мост», через того же Алексея Полуботу получила подборку, вскоре она вышла, к неподдельной радости самого Василия. «Меня еще помнят»? Неужели помнят?!» - взволнованно переспрашивал он после выхода бумажного номера, привезенного ему в подарок.
К этому времени случилась еще одна радость - поэту удалось вернуться в свою квартиру, как я понимаю, уже и не до конца ему принадлежавшую… Но все же там был его рабочий стол, его книги, его архив и даже…его старенький компьютер. И он был счастлив! В один из тех дней мы с моим младшим коллегой поэтом и критиком Константином Шакаряном навестили Василия Ивановича. Думаю, когда-нибудь Костя напишет об этом свои воспоминания. Вася угощал нас чаем, а мы его - разговорами о том, что происходит сейчас в литературном пространстве. Я узнавала в нем прежнего, хорошо знакомого мне человека и вместе с тем не узнавала. Была в нем какая-то уже почти неземная хрупкость, настороженность, читаемая в глазах тревожность, и при этом мыслил он в свои 85 ясно, помнил всех из былой литературной жизни, говорил о прошлом интересно, хотя и ссылался на возраст и уловки памяти. О бытовых перипетиях и о том, как ему удалось вернуться домой, кажется, говорить не хотел. После того визита мы несколько раз перезванивались. А вскоре, менее чем через год, за три дня до своего 86-летнего дня рождения Василий Иванович Казанцев умер, тихо, незаметно ушел из жизни… Замечательный лирик, большой, настоящий.
И разве такого конца достойна достойно прожитая жизнь талантливого русского человека?!
А Вы спрашиваете, нужен ли сегодня профсоюз писателей с его литфондами и прочими атрибутами соцзащиты творческого человека, или пусть каждый спасается по-своему в этом безумном-безумном мире?
Иван САВИН (1899-1927)
***
Я - Иван, не помнящий родства,
Господом поставленный в дозоре.
У меня на ветреном просторе
Изошла в моленьях голова.
Все пою, пою. В немолчном хоре
Мечутся набатные слова:
Ты ли, Русь бессмертная, мертва?
Нам ли сгинуть в чужеземном море!?
У меня на посохе - сова
С огневым пророчеством во взоре:
Грозовыми окликами вскоре
Загудит родимая трава.
О земле, восставшей в лютом горе,
Грянет колокольная молва.
Стяг державный богатырь-Бова
Развернет на русском косогоре.
И пойдет былинная Москва,
В древнем Мономаховом уборе,
Ко святой заутрене, в дозоре
Странников, не помнящих родства.
***
Я - Иван, не помнящий родства,
Господом поставленный в дозоре.
У меня на ветреном просторе
Изошла в моленьях голова.
Все пою, пою. В немолчном хоре
Мечутся набатные слова:
Ты ли, Русь бессмертная, мертва?
Нам ли сгинуть в чужеземном море!?
У меня на посохе - сова
С огневым пророчеством во взоре:
Грозовыми окликами вскоре
Загудит родимая трава.
О земле, восставшей в лютом горе,
Грянет колокольная молва.
Стяг державный богатырь-Бова
Развернет на русском косогоре.
И пойдет былинная Москва,
В древнем Мономаховом уборе,
Ко святой заутрене, в дозоре
Странников, не помнящих родства.
29 января 1837 - 10 февраля 2025
«…Как только рвота прекратилась, Пушкин потребовал священника, исповедался и причастился, и священник, выходя, сказал: «Я желаю всем такой христианской кончины, он простил всем, его оскорблявшим». Священник был поражен его ясностью, спокойствием, чистотой его совести. Он сказал Екатерине Мещерской: «Я редко встречал умирающих, говорящих таким образом, с таким ясным умом, возвышенной душою и таким смирением в 37 лет…»
А.О. Смирнова-Россет, «Записки»
«…Я смотрел внимательно, ждал последнего вздоха; но я его не приметил. Тишина, его объявшая, казалась мне успокоением, а его уже не было. Все над ним молчали. Минуты через две я спросил: «Что он?» — «Кончилось», — отвечал мне Даль. (В три четверти третьего часа пополудни, 29 января) Так тихо, так таинственно удалилась душа его. Мы долго стояли над ним молча, не шевелясь, не смея нарушить великого таинства смерти, которое совершилось перед нами во всей умилительной святыне своей. Когда все ушли, я сел перед ним и долго один смотрел ему в лицо. Никогда на этом лице я не видал ничего подобного тому, что было на нем в эту первую минуту смерти. Голова его несколько наклонилась; руки, в которых было за несколько минут какое-то судорожное движение, были спокойно протянуты, как будто упавшие для отдыха после тяжкого труда. Но что выражалось на его лице, я сказать словами не умею. Оно было для меня так ново и в то же время так знакомо. Это было ни сон ни покой; не было выражение ума, столь прежде свойственное этому лицу; это не было также и выражение поэтическое, нет! какая-то важная, удивительная мысль на нем развивалась; что-то похожее на видение, на какое-то полное, глубокое, удовлетворяющее знание. Всматриваясь в него, мне все хотелось у него спросить: «Что видишь, друг?» И что бы он отвечал мне, если бы мог на минуту воскреснуть? Вот минуты в жизни нашей, которые вполне достойны названия великих. В эту минуту, можно сказать, я увидел лицо самой смерти, божественно-тайное; лицо смерти без покрывала. Какую печать на него наложила она! и как удивительно высказала на нем и свою и его тайну. Я уверяю тебя, что никогда на лице его не видал я выражения такой глубокой, величественной, торжественной мысли. Она, конечно, таилась в нем и прежде, будучи свойственна его высокой природе, но в этой чистоте обнаружилась только тогда, когда все земное отделилось от него с прикосновением смерти. Таков был конец нашего Пушкина».
В.А. Жуковский - С.Л. Пушкину, 15 февраля 1937 г.
«…Как только рвота прекратилась, Пушкин потребовал священника, исповедался и причастился, и священник, выходя, сказал: «Я желаю всем такой христианской кончины, он простил всем, его оскорблявшим». Священник был поражен его ясностью, спокойствием, чистотой его совести. Он сказал Екатерине Мещерской: «Я редко встречал умирающих, говорящих таким образом, с таким ясным умом, возвышенной душою и таким смирением в 37 лет…»
А.О. Смирнова-Россет, «Записки»
«…Я смотрел внимательно, ждал последнего вздоха; но я его не приметил. Тишина, его объявшая, казалась мне успокоением, а его уже не было. Все над ним молчали. Минуты через две я спросил: «Что он?» — «Кончилось», — отвечал мне Даль. (В три четверти третьего часа пополудни, 29 января) Так тихо, так таинственно удалилась душа его. Мы долго стояли над ним молча, не шевелясь, не смея нарушить великого таинства смерти, которое совершилось перед нами во всей умилительной святыне своей. Когда все ушли, я сел перед ним и долго один смотрел ему в лицо. Никогда на этом лице я не видал ничего подобного тому, что было на нем в эту первую минуту смерти. Голова его несколько наклонилась; руки, в которых было за несколько минут какое-то судорожное движение, были спокойно протянуты, как будто упавшие для отдыха после тяжкого труда. Но что выражалось на его лице, я сказать словами не умею. Оно было для меня так ново и в то же время так знакомо. Это было ни сон ни покой; не было выражение ума, столь прежде свойственное этому лицу; это не было также и выражение поэтическое, нет! какая-то важная, удивительная мысль на нем развивалась; что-то похожее на видение, на какое-то полное, глубокое, удовлетворяющее знание. Всматриваясь в него, мне все хотелось у него спросить: «Что видишь, друг?» И что бы он отвечал мне, если бы мог на минуту воскреснуть? Вот минуты в жизни нашей, которые вполне достойны названия великих. В эту минуту, можно сказать, я увидел лицо самой смерти, божественно-тайное; лицо смерти без покрывала. Какую печать на него наложила она! и как удивительно высказала на нем и свою и его тайну. Я уверяю тебя, что никогда на лице его не видал я выражения такой глубокой, величественной, торжественной мысли. Она, конечно, таилась в нем и прежде, будучи свойственна его высокой природе, но в этой чистоте обнаружилась только тогда, когда все земное отделилось от него с прикосновением смерти. Таков был конец нашего Пушкина».
В.А. Жуковский - С.Л. Пушкину, 15 февраля 1937 г.
Вчера должна была выступить на вечере памяти замечательного человека. И лишь нездоровье не дало этому случиться, о чем очень сожалею. Тем более, я почти уверена , что знала Юрия Леонардовича Болдырева едва ли не дольше всех, обозначенных в афише.
А познакомилась мы с ним в Саратове в 1966 году, то есть, задолго до его появления в Москве. Мы с оренбургской подругой Олей (тоже писавшей стихи) учились на 1 курсе филологического факультета Саратовского университета. И рядом с нашим старинным корпусом филфака и истфака (лишь площадь перейти) находился букинистический магазин, куда мы заглядывали едва ли не ежедневно. Кое-что покупали, но больше, конечно, глазели - денег особых у студенток не было… А Юрий Леонардович работал директором этого чудесного заведения, популярного у саратовских библиофилов. И, конечно, он заприметил семнадцатилетних девчонок, жадно интересующихся поэзией Серебряного века, а когда узнал, что мы и сами с усами - стихи сочиняем, мечтаем стать Поэтами, - и вовсе расположился к нам.
Однажды достал из-под прилавка томик Ахматовой «Из шести книг» 1940 года, видимо, отложенный для конкретного покупателя и разрешил нам почитать его в скверике Радищевского музея, тут же рядом расположенного. А через год, когда наши стихи уже в местной молодежной газете стали публиковать, мы просто подружились. Помню, как однажды, Ю.Л. положил перед нами, «ахматовками», ее знаменитые «Четки», (стоившие и по тем временам добрую половину ежемесячной матпомощи от родителей).Он давал нам такие же редкости просто прочитать, на день-два домой, без всякого залога, на честном слове, и мы ни разу его не подвели. Так что за два года учебы мы смогли перечитать едва ли не половину книг поэтов Серебряного века, изданных в России до 1922 года. Эти книги были не запрещены в СССР, их можно было и купить у букинистов, и заказать в читальном зале научной библиотеки СГУ. В отличие от «тамиздата», за чтение и распространение которого
можно было и попасть, куда Макар телят не гонял. Но об этом чуть ниже…👇
А познакомилась мы с ним в Саратове в 1966 году, то есть, задолго до его появления в Москве. Мы с оренбургской подругой Олей (тоже писавшей стихи) учились на 1 курсе филологического факультета Саратовского университета. И рядом с нашим старинным корпусом филфака и истфака (лишь площадь перейти) находился букинистический магазин, куда мы заглядывали едва ли не ежедневно. Кое-что покупали, но больше, конечно, глазели - денег особых у студенток не было… А Юрий Леонардович работал директором этого чудесного заведения, популярного у саратовских библиофилов. И, конечно, он заприметил семнадцатилетних девчонок, жадно интересующихся поэзией Серебряного века, а когда узнал, что мы и сами с усами - стихи сочиняем, мечтаем стать Поэтами, - и вовсе расположился к нам.
Однажды достал из-под прилавка томик Ахматовой «Из шести книг» 1940 года, видимо, отложенный для конкретного покупателя и разрешил нам почитать его в скверике Радищевского музея, тут же рядом расположенного. А через год, когда наши стихи уже в местной молодежной газете стали публиковать, мы просто подружились. Помню, как однажды, Ю.Л. положил перед нами, «ахматовками», ее знаменитые «Четки», (стоившие и по тем временам добрую половину ежемесячной матпомощи от родителей).Он давал нам такие же редкости просто прочитать, на день-два домой, без всякого залога, на честном слове, и мы ни разу его не подвели. Так что за два года учебы мы смогли перечитать едва ли не половину книг поэтов Серебряного века, изданных в России до 1922 года. Эти книги были не запрещены в СССР, их можно было и купить у букинистов, и заказать в читальном зале научной библиотеки СГУ. В отличие от «тамиздата», за чтение и распространение которого
можно было и попасть, куда Макар телят не гонял. Но об этом чуть ниже…👇
ПРОСВЕТИТЕЛЬ И ПОДВИЖНИК Ю.Л.Б. (продолжение)
Закончив два курса филфака, я уехала в Москву, в Литинститут, по окончании которого работала в журнале «Октябрь», зав. отделом поэзии. Однажды на пороге моего крошечного кабинетика на улице «Правды» неожиданно появился Юрий Леонардович Болдырев. Удивлению моему не было предела, но оказалось, что он уже несколько лет как в Москве и работает Литературным секретарем Бориса Слуцкого! (Сегодня многие не знают этого факта, но все члены СП СССР действительно могли нанимать себе литсекретаря. Богатые и именитые, типа Симонова, или Маршака, например, сами оплачивали таких работников, помогавших им в их литературных делах и заботах.
А другие, победнее, иногда устраивали к себе секретарями молодых писателей (еще не членов СП) с тем, чтобы те не ходили на обычную ежедневную службу и при этом - не числились в «тунеядцах», как это было с Бродским. И стаж рабочий секретарям при этом тоже шёл. Деньги, правда, приходилось уже зарабатывать кто как мог: внутренние рецензии, выступления, переводы итп) Но это отдельный разговор.
… Борис Слуцкий, начинавший когда-то как автор «Октября», при редакторе -Кочетове в этом журнале, естественно, не печатался. Но когда по согласованию с Ананьевым, в 1974 году я попросила у него стихи, он сразу охотно откликнулся. Когда вышла первая публикация, Слуцкий в первый раз подарил мне свою книгу с надписью «Надежде Кондаковой, которая вернула меня в «Октябрь».
…Появление Болдырева в Москве совпало со смертью жены Слуцкого, Татьяны, я знала, что поэту очень трудно справляться с бытом, с одиночеством и он нуждается в помощнике… Но все оказалось гораздо круче. Оказалось, что Болдырева выгнали с работы в Саратове в волчьим билетом за то, что они с группой товарищей наладили машинописные копии Булгакова, Платонова, Солженицына и распространяли их среди своих друзей- библиофилов. Их накрыли, вышел фельетон, директору «Букиниста» официально запретили «любую работу, связанную с идеологией». А у него - семья, ребенок, здоровье от природы никакое. И вот тут ему на помощь пришёл давний друг, который и привел Болдырева к Слуцкому. И Борис Абрамович, сам нуждавшийся в помощи, оказал бесценную помощь и защиту человеку, попавшему под каток известных органов. О тяжелой судьбе Слуцкого в последние годы его жизни, о тяжелой депрессии и пребывании в психиатрической больнице теперь знают многие. Но все эти годы до смерти поэта и все последующие годы до своей смерти, Юрий Леонардович Болдырев преданно и самоотверженно занимался его архивом и публикациями. Он стал фанатом Бориса Слуцкого и фанатом этой своей работы. Нашёл в его тетрадях и опубликовал более 1400 новых, никому прежде не известных стихотворений. Да еще каких! По сути, открыл нам нового, великого поэта Слуцкого. Через Болдырева друзья еще какое-то время общались с Борисом Абрамовичем, все более и более уходящим в себя. Знаете, мне иногда кажется, что это не здесь, это на небесах все решилось так, как решилось. И рядом с тяжело уходящим из этого мира человеком, рядом с раненой душой его появился Ангел, взявший на себя бремя недоделанной Поэтом земной работы. Светлая Вам память, дорогой Юрий Леонардович! Как хорошо, что нас свела жизнь когда-то в Саратове и соединила затем в Москве. Я редко встречала авторов, так дрожащих над своими строчками, как дрожали Вы над этими строчками, запятыми и тире в публикациях Бориса Слуцкого, над которыми мы работали с Вами вместе.
Как радовались каждому шедевру, найденному в его
рабочих тетрадях… Глубокая Вам благодарность, дорогой Юра! Называю Вас так, как когда-то просили Вы и не могла научится я. Сейчас я уже старше Вас и, видите, научилась…
Закончив два курса филфака, я уехала в Москву, в Литинститут, по окончании которого работала в журнале «Октябрь», зав. отделом поэзии. Однажды на пороге моего крошечного кабинетика на улице «Правды» неожиданно появился Юрий Леонардович Болдырев. Удивлению моему не было предела, но оказалось, что он уже несколько лет как в Москве и работает Литературным секретарем Бориса Слуцкого! (Сегодня многие не знают этого факта, но все члены СП СССР действительно могли нанимать себе литсекретаря. Богатые и именитые, типа Симонова, или Маршака, например, сами оплачивали таких работников, помогавших им в их литературных делах и заботах.
А другие, победнее, иногда устраивали к себе секретарями молодых писателей (еще не членов СП) с тем, чтобы те не ходили на обычную ежедневную службу и при этом - не числились в «тунеядцах», как это было с Бродским. И стаж рабочий секретарям при этом тоже шёл. Деньги, правда, приходилось уже зарабатывать кто как мог: внутренние рецензии, выступления, переводы итп) Но это отдельный разговор.
… Борис Слуцкий, начинавший когда-то как автор «Октября», при редакторе -Кочетове в этом журнале, естественно, не печатался. Но когда по согласованию с Ананьевым, в 1974 году я попросила у него стихи, он сразу охотно откликнулся. Когда вышла первая публикация, Слуцкий в первый раз подарил мне свою книгу с надписью «Надежде Кондаковой, которая вернула меня в «Октябрь».
…Появление Болдырева в Москве совпало со смертью жены Слуцкого, Татьяны, я знала, что поэту очень трудно справляться с бытом, с одиночеством и он нуждается в помощнике… Но все оказалось гораздо круче. Оказалось, что Болдырева выгнали с работы в Саратове в волчьим билетом за то, что они с группой товарищей наладили машинописные копии Булгакова, Платонова, Солженицына и распространяли их среди своих друзей- библиофилов. Их накрыли, вышел фельетон, директору «Букиниста» официально запретили «любую работу, связанную с идеологией». А у него - семья, ребенок, здоровье от природы никакое. И вот тут ему на помощь пришёл давний друг, который и привел Болдырева к Слуцкому. И Борис Абрамович, сам нуждавшийся в помощи, оказал бесценную помощь и защиту человеку, попавшему под каток известных органов. О тяжелой судьбе Слуцкого в последние годы его жизни, о тяжелой депрессии и пребывании в психиатрической больнице теперь знают многие. Но все эти годы до смерти поэта и все последующие годы до своей смерти, Юрий Леонардович Болдырев преданно и самоотверженно занимался его архивом и публикациями. Он стал фанатом Бориса Слуцкого и фанатом этой своей работы. Нашёл в его тетрадях и опубликовал более 1400 новых, никому прежде не известных стихотворений. Да еще каких! По сути, открыл нам нового, великого поэта Слуцкого. Через Болдырева друзья еще какое-то время общались с Борисом Абрамовичем, все более и более уходящим в себя. Знаете, мне иногда кажется, что это не здесь, это на небесах все решилось так, как решилось. И рядом с тяжело уходящим из этого мира человеком, рядом с раненой душой его появился Ангел, взявший на себя бремя недоделанной Поэтом земной работы. Светлая Вам память, дорогой Юрий Леонардович! Как хорошо, что нас свела жизнь когда-то в Саратове и соединила затем в Москве. Я редко встречала авторов, так дрожащих над своими строчками, как дрожали Вы над этими строчками, запятыми и тире в публикациях Бориса Слуцкого, над которыми мы работали с Вами вместе.
Как радовались каждому шедевру, найденному в его
рабочих тетрадях… Глубокая Вам благодарность, дорогой Юра! Называю Вас так, как когда-то просили Вы и не могла научится я. Сейчас я уже старше Вас и, видите, научилась…
Алексей НЕДОГОНОВ (1914-1948)
ГНЕЗДО
Высота врезалась в рощу клином
и жила под ветром, на дожде,
с маленьким гнездом перепелиным,
с желторотым птенчиком
в гнезде.
Озаряя рощу светом белым,
Грозы полыхали над гнездом.
Мать,
прикрыв птенца промокшим телом,
отводила молнии крылом.
В клочьях облаков, как бог, спокойное
поднималось солнце.
Лишь тогда
перепелка в небо знойное
выпорхнула
из гнезда...
Дуновенье ветерка залетного
колыхало с пчелами цветы...
Пополудни рота пулеметная
заняла рубеж
у высоты.
В полный рост поднявшись над долиною,
русский парень, бравший города,
вырыл у гнезда перепелиного
ров для пулеметного гнезда.
И когда по ковылю седому
вражий строй пошел на высоту,
птица, возвратившаяся к дому,
вдруг затрепетала на лету
и запела вдруг...
И в то мгновенье
Пулеметчик прошептал: «Пора!»
(Я назвал бы ангелом спасенья
эту птицу серого пера!)
Грянул бой.
Она над боем черным
заклинала песней хрупкий дом,
всем своим издревле непокорным,
гордым материнским существом...
А когда свинец поверг пехоту
и опасность обратилась вспять,
человек, приросший к пулемету,
мертвым был.
Но продолжал стрелять.
1943
ГНЕЗДО
Высота врезалась в рощу клином
и жила под ветром, на дожде,
с маленьким гнездом перепелиным,
с желторотым птенчиком
в гнезде.
Озаряя рощу светом белым,
Грозы полыхали над гнездом.
Мать,
прикрыв птенца промокшим телом,
отводила молнии крылом.
В клочьях облаков, как бог, спокойное
поднималось солнце.
Лишь тогда
перепелка в небо знойное
выпорхнула
из гнезда...
Дуновенье ветерка залетного
колыхало с пчелами цветы...
Пополудни рота пулеметная
заняла рубеж
у высоты.
В полный рост поднявшись над долиною,
русский парень, бравший города,
вырыл у гнезда перепелиного
ров для пулеметного гнезда.
И когда по ковылю седому
вражий строй пошел на высоту,
птица, возвратившаяся к дому,
вдруг затрепетала на лету
и запела вдруг...
И в то мгновенье
Пулеметчик прошептал: «Пора!»
(Я назвал бы ангелом спасенья
эту птицу серого пера!)
Грянул бой.
Она над боем черным
заклинала песней хрупкий дом,
всем своим издревле непокорным,
гордым материнским существом...
А когда свинец поверг пехоту
и опасность обратилась вспять,
человек, приросший к пулемету,
мертвым был.
Но продолжал стрелять.
1943
Время от времени возникают правильные разговоры о детской литературе, в частности, о детской поэзии. В том смысле, что на нынешнем рынке этого добра и избыток и недостаток - одновременно. Современные поэтические книги для детей младшего возраста - никуда не годятся, они не увлекательны, в них нет озорного и игрового момента, который так нравится ребенку в стадии освоения им родного языка. Еще не понимая смысла, детское сознание откликается на звонкую рифму и яркий образ, запоминая их и радуясь, если вдруг находит что-то похожее самостоятельно.
Вспомнила это сегодня, заглянув в календарь. 20 февраля 1938 года оборвалась жизнь (хотя почему оборвалась? - государство беззаконно (как оно само впоследствии признало при реабилитации - «за отсутствием состава преступления») оборвало жизнь поэта Бориса КОРНИЛОВА, тридцати с половиной лет от роду. Одновременно был арестован его отец, сельский учитель, умерший год спустя в тюрьме, а мать стала женой и матерью «врагов народа». Говорю сейчас не о беззакониях той власти (об этом много сказано верного и кое-что приврано) Речь моя здесь чисто о литературе. Конец первой половины «тридцатых» годов это было время, говоря языком тех лет, становления детской советской литературы. Знаменитая книга Сергея Михалкова «Дядя Степа» появилась в 1935 году, стали широко известными простые по форме детские стихи Агнии Барто. А меж тем веселые и яркие сказки Корнея Чуковского «Мойдодыр» и «Тараканище» и «Бармалей», созданные в ранние советские годы, подвергались обвинениям в буржуазности и неактуальности. Сегодня все они вместе издаются и переиздаются и покупаются нашим детям, внукам и правнукам. А вот чудесная, скажу, просто изумительная по языку и образности детская сказка Бориса Корнилова «О том, как у медведя зубы начали болеть» незаслуженно вытеснена на обочину детской литературы, знания и сознания нынешнего ребенка. Давайте просто почитаем эту пушкинской энергетики сказку сами и подарим нашим малышам это пиршество воображения и русского языка.
И заодно помянем такого чудесного поэта, как Борис КОРНИЛОВ. 👇
Вспомнила это сегодня, заглянув в календарь. 20 февраля 1938 года оборвалась жизнь (хотя почему оборвалась? - государство беззаконно (как оно само впоследствии признало при реабилитации - «за отсутствием состава преступления») оборвало жизнь поэта Бориса КОРНИЛОВА, тридцати с половиной лет от роду. Одновременно был арестован его отец, сельский учитель, умерший год спустя в тюрьме, а мать стала женой и матерью «врагов народа». Говорю сейчас не о беззакониях той власти (об этом много сказано верного и кое-что приврано) Речь моя здесь чисто о литературе. Конец первой половины «тридцатых» годов это было время, говоря языком тех лет, становления детской советской литературы. Знаменитая книга Сергея Михалкова «Дядя Степа» появилась в 1935 году, стали широко известными простые по форме детские стихи Агнии Барто. А меж тем веселые и яркие сказки Корнея Чуковского «Мойдодыр» и «Тараканище» и «Бармалей», созданные в ранние советские годы, подвергались обвинениям в буржуазности и неактуальности. Сегодня все они вместе издаются и переиздаются и покупаются нашим детям, внукам и правнукам. А вот чудесная, скажу, просто изумительная по языку и образности детская сказка Бориса Корнилова «О том, как у медведя зубы начали болеть» незаслуженно вытеснена на обочину детской литературы, знания и сознания нынешнего ребенка. Давайте просто почитаем эту пушкинской энергетики сказку сами и подарим нашим малышам это пиршество воображения и русского языка.
И заодно помянем такого чудесного поэта, как Борис КОРНИЛОВ. 👇
Борис КОРНИЛОВ (1907-1938)
КАК ОТ МЕДА У МЕДВЕДЯ ЗУБЫ НАЧАЛИ БОЛЕТЬ
Вас когда-нибудь убаюкивали, мурлыкая?
Песня маленькая,
а забота у ней великая,
на звериных лапках песенка,
с рожками,
с угла на угол ходит вязаными дорожками.
И тепло мне с ней
и забавно до ужаса...
А на улице звезды каменные кружатся...
Петухи стоят,
шеи вытянуты,
пальцы скрючены,
в глаз клевать с малолетства они приучены.
И луна щучьим глазом плывет замороженным,
елка мелко дрожит от холода
телом скореженным,
а над елкою мечется
птица черная,
птица дикая,
только мне хорошо и уютно:
песня трется о щеку, мурлыкая.
-----
Спи, мальчишка, не реветь -
по садам идет медведь,
меду жирного, густого,
хочет сладкого медведь.
А за банею подряд
ульи круглые стоят,
все на ножках на куриных,
все в соломенных платках,
а кругом, как на перинах,
пчелы спят на васильках.
Спят березы в легких платьях,
спят собаки со двора,
пчеловоды на полатях,
и тебе заснуть пора.
Спи, мальчишка, не реветь,
заберет тебя медведь,
он идет на ульи боком,
разевая старый рот,
и в молчании глубоком
прямо горстью мед берет,
прямо лапой, прямо в пасть
он пропихивает сласть.
И, конечно, очень скоро
наедается, ворча.
Лапа толстая у вора
вся намокла до плеча.
Он сосет ее и гложет,
отдувается: капут, -
он полпуда съел, а может,
не полпуда съел, а пуд.
Полежать теперь в истоме
волосатому сластене.
Убежать, пока из Мишки
не наделали колбас,
захватив себе под мышку
толстый улей про запас.
Спит во тьме собака-лодырь,
спят в деревне мужики,
через тын, через колоды
до берлоги, напрямки
он заплюхал, глядя на ночь,
волосатая гора,
Михаил - медведь - Иваныч, -
и ему заснуть пора.
Спи, мальчишка - не реветь -
не ушел еще медведь,
а от меда у медведя
зубы начали болеть.
Боль проникла как проныра,
заходила ходуном,
сразу дернуло,
заныло
в зубе правом коренном.
Засвистело,
затрясло,
щеку набок разнесло.
Обмотал ее рогожей,
потерял медведь покой,
был медведь - медведь пригожий,
а теперь на что похожий -
с перевязанной щекой,
некрасивый, не такой.
Скачут елки хороводом,
ноет пухлая десна,
где-то бросил улей с медом -
не до меду,
не до сна,
не до сладостей медведю,
не до радостей медведю.
-----
Спи, мальчишка, не реветь,
зубы могут заболеть.
Шел медведь,
стонал медведь,
дятла разыскал медведь.
Это щеголь в птичьем свете,
в красном бархатном берете,
в тонком черном пиджаке,
с червяком в одной руке.
Нос у дятла весь точеный,
лакированный,
кривой,
мыт водою кипяченой,
свежей высушен травой.
Дятел знает очень много,
он медведю сесть велит,
дятел спрашивает строго:
- Что у вас, медведь, болит?
Зубы?
Где? -
С таким вопросом
он глядит медведю в рот
и своим огромным носом
у медведя зуб берет.
Приналег
и сразу грубо,
с маху выдернул его...
Что медведь - медведь без зуба?
Он без зуба ничего.
Не дерись
и не кусайся,
бойся каждого зверька,
бойся волка,
бойся зайца,
бойся хмурого хорька.
Скучно -
в пасти пустота,
разыскал медведь крота.
Подошел к медведю крот,
поглядел медведю в рот,
а во рту медвежьем душно,
зуб не вырос молодой -
крот сказал медведю: нужно
зуб поставить золотой.
Спи, мальчишка, надо спать,
в темноте медведь опасен,
он на всё теперь согласен,
только б золото достать.
Крот сказал ему: покуда
подождите, милый мой,
я вам золота полпуда
накопаю под землей.
И уходит крот горбатый,
и в полях до темноты
роют землю, как лопатой,
ищут золото кроты.
Ночью где-то в огородах
откопали самородок.
Спи, мальчишка, не реветь,
ходит радостный медведь,
щеголяет зубом свежим,
пляшет Мишка молодой,
и горит во рту медвежьем
зуб веселый золотой.
Всё синее, всё темнее
над землей ночная тень.
Стал медведь теперь умнее,
чистит зубы каждый день,
много меду не ворует,
ходит пухлый и не злой
и сосновой пломбирует
зубы белые смолой.
Спи, мальчишка, не реветь,
засыпает наш медведь,
спят березы,
толстый крот
спать приходит в огород.
Рыба сонная плеснула,
дятлы вымыли носы
и заснули.
Все заснуло -
только тикают часы...
1934
КАК ОТ МЕДА У МЕДВЕДЯ ЗУБЫ НАЧАЛИ БОЛЕТЬ
Вас когда-нибудь убаюкивали, мурлыкая?
Песня маленькая,
а забота у ней великая,
на звериных лапках песенка,
с рожками,
с угла на угол ходит вязаными дорожками.
И тепло мне с ней
и забавно до ужаса...
А на улице звезды каменные кружатся...
Петухи стоят,
шеи вытянуты,
пальцы скрючены,
в глаз клевать с малолетства они приучены.
И луна щучьим глазом плывет замороженным,
елка мелко дрожит от холода
телом скореженным,
а над елкою мечется
птица черная,
птица дикая,
только мне хорошо и уютно:
песня трется о щеку, мурлыкая.
-----
Спи, мальчишка, не реветь -
по садам идет медведь,
меду жирного, густого,
хочет сладкого медведь.
А за банею подряд
ульи круглые стоят,
все на ножках на куриных,
все в соломенных платках,
а кругом, как на перинах,
пчелы спят на васильках.
Спят березы в легких платьях,
спят собаки со двора,
пчеловоды на полатях,
и тебе заснуть пора.
Спи, мальчишка, не реветь,
заберет тебя медведь,
он идет на ульи боком,
разевая старый рот,
и в молчании глубоком
прямо горстью мед берет,
прямо лапой, прямо в пасть
он пропихивает сласть.
И, конечно, очень скоро
наедается, ворча.
Лапа толстая у вора
вся намокла до плеча.
Он сосет ее и гложет,
отдувается: капут, -
он полпуда съел, а может,
не полпуда съел, а пуд.
Полежать теперь в истоме
волосатому сластене.
Убежать, пока из Мишки
не наделали колбас,
захватив себе под мышку
толстый улей про запас.
Спит во тьме собака-лодырь,
спят в деревне мужики,
через тын, через колоды
до берлоги, напрямки
он заплюхал, глядя на ночь,
волосатая гора,
Михаил - медведь - Иваныч, -
и ему заснуть пора.
Спи, мальчишка - не реветь -
не ушел еще медведь,
а от меда у медведя
зубы начали болеть.
Боль проникла как проныра,
заходила ходуном,
сразу дернуло,
заныло
в зубе правом коренном.
Засвистело,
затрясло,
щеку набок разнесло.
Обмотал ее рогожей,
потерял медведь покой,
был медведь - медведь пригожий,
а теперь на что похожий -
с перевязанной щекой,
некрасивый, не такой.
Скачут елки хороводом,
ноет пухлая десна,
где-то бросил улей с медом -
не до меду,
не до сна,
не до сладостей медведю,
не до радостей медведю.
-----
Спи, мальчишка, не реветь,
зубы могут заболеть.
Шел медведь,
стонал медведь,
дятла разыскал медведь.
Это щеголь в птичьем свете,
в красном бархатном берете,
в тонком черном пиджаке,
с червяком в одной руке.
Нос у дятла весь точеный,
лакированный,
кривой,
мыт водою кипяченой,
свежей высушен травой.
Дятел знает очень много,
он медведю сесть велит,
дятел спрашивает строго:
- Что у вас, медведь, болит?
Зубы?
Где? -
С таким вопросом
он глядит медведю в рот
и своим огромным носом
у медведя зуб берет.
Приналег
и сразу грубо,
с маху выдернул его...
Что медведь - медведь без зуба?
Он без зуба ничего.
Не дерись
и не кусайся,
бойся каждого зверька,
бойся волка,
бойся зайца,
бойся хмурого хорька.
Скучно -
в пасти пустота,
разыскал медведь крота.
Подошел к медведю крот,
поглядел медведю в рот,
а во рту медвежьем душно,
зуб не вырос молодой -
крот сказал медведю: нужно
зуб поставить золотой.
Спи, мальчишка, надо спать,
в темноте медведь опасен,
он на всё теперь согласен,
только б золото достать.
Крот сказал ему: покуда
подождите, милый мой,
я вам золота полпуда
накопаю под землей.
И уходит крот горбатый,
и в полях до темноты
роют землю, как лопатой,
ищут золото кроты.
Ночью где-то в огородах
откопали самородок.
Спи, мальчишка, не реветь,
ходит радостный медведь,
щеголяет зубом свежим,
пляшет Мишка молодой,
и горит во рту медвежьем
зуб веселый золотой.
Всё синее, всё темнее
над землей ночная тень.
Стал медведь теперь умнее,
чистит зубы каждый день,
много меду не ворует,
ходит пухлый и не злой
и сосновой пломбирует
зубы белые смолой.
Спи, мальчишка, не реветь,
засыпает наш медведь,
спят березы,
толстый крот
спать приходит в огород.
Рыба сонная плеснула,
дятлы вымыли носы
и заснули.
Все заснуло -
только тикают часы...
1934
Сегодня, 25 февраля, день рождения Марины Кудимовой.
Истинную величину поэта в конечном счёте определяет время. И место в поэтической иерархии родной речи назначается этим же строгим надсмотрщиком. Всё остальное - все прижизненные хулы и хвалы, все подкупы и прикупы, все величальные тосты и особенно - все умолчания - исчезают, или по Пушкину - «теряют силу своего чародейства», лишь только пишущий человек преступает черту этого прекрасного и яростного мира, как определил его гений Андрея Платонова.
Платонов - любимый писатель Марины Кудимовой, можно даже сказать - любимый поэт, имея в виду главное - его неизмышленный, голубинно непостижимый роман с языком. Поэзия - это в первую очередь «явление языка», как утверждал академик Потебня. И «то, что в просторечии именуется голосом Музы, есть на самом деле диктат языка» - вторил ему в Нобелевской речи Иосиф Бродский. Эта «абсолютная, деспотическая и одновременно раскрепощающая зависимость поэта от языка» ни у кого из современников не проявляется так ярко, как у Марины Кудимовой. Однажды в веселом застольном разговоре, она шутливо заметила, что написанной ею в 19 лет поэмы «Арысь-поле» достаточно было бы, чтобы остаться в учебнике литературы. Недавно я перечитала поэму и уже без всякой шутки подтверждаю: так и есть - величие замысла, подкрепленное пиршеством языка поэмы, делают ее явлением уникальным в литературе. И только безъязыкое, лозунговое время перестройки, с коей совпала публикация «Арысь-поля», сделали ее невидимой для широкого читателя. Но сокровища такого рода не исчезают, не пропадают втуне.
Скажите мне, кто еще из вчерашних или сегодняшних сохранился бы в литературе, будучи (в доинтернетную пору!) фактически изъят из ее повседневного шума на целых двадцать лет?! Да-да, ровно 20 лет (с 1991 по 2011 год) у Марины Кудимовой не выходили книги, да и журнальных публикации не скажу, чтобы было много. Вот как она сама определила то время:
Довелось забыться, разметаться,
Слава Богу, стать не довелось
Брокерами самопрезентаций,
Маклерами глянцевых полос.
Слава Богу, не довелось… Поэтому у поэта и сохранился преданный читатель, тонкий, теплый, гораздо более искушенный в подлинной поэзии, чем мы порою о нем думаем. Есть он и среди коллег, ценящих заведомую нестайность и самобытное одиночество Марины. Скажу только, что поэт она семантически и лексически сложный , часто музыкально трудный для восприятия. Но ведь в большой музыке рядом с Моцартом и вальсами Штрауса присутствует и Скрябин, и Прокофьев, и Гершвин, и Шнитке! Тем более, что в поэтической палитре Кудимовой есть и стихи такой открытой лирической точности и пронзительности, что сердце замирает, как замирает оно у меня всякий раз, когда перечитываю ее «Одиночество», «Китеж», «Долог август, природа предтленна…» и многое другое. Большой русский поэт живет среди нас. И хотя бы в день рождения мы можем сказать просто и чисто: спасибо, Марина! За стихи спасибо, за бережность, за честность русского слова.
Истинную величину поэта в конечном счёте определяет время. И место в поэтической иерархии родной речи назначается этим же строгим надсмотрщиком. Всё остальное - все прижизненные хулы и хвалы, все подкупы и прикупы, все величальные тосты и особенно - все умолчания - исчезают, или по Пушкину - «теряют силу своего чародейства», лишь только пишущий человек преступает черту этого прекрасного и яростного мира, как определил его гений Андрея Платонова.
Платонов - любимый писатель Марины Кудимовой, можно даже сказать - любимый поэт, имея в виду главное - его неизмышленный, голубинно непостижимый роман с языком. Поэзия - это в первую очередь «явление языка», как утверждал академик Потебня. И «то, что в просторечии именуется голосом Музы, есть на самом деле диктат языка» - вторил ему в Нобелевской речи Иосиф Бродский. Эта «абсолютная, деспотическая и одновременно раскрепощающая зависимость поэта от языка» ни у кого из современников не проявляется так ярко, как у Марины Кудимовой. Однажды в веселом застольном разговоре, она шутливо заметила, что написанной ею в 19 лет поэмы «Арысь-поле» достаточно было бы, чтобы остаться в учебнике литературы. Недавно я перечитала поэму и уже без всякой шутки подтверждаю: так и есть - величие замысла, подкрепленное пиршеством языка поэмы, делают ее явлением уникальным в литературе. И только безъязыкое, лозунговое время перестройки, с коей совпала публикация «Арысь-поля», сделали ее невидимой для широкого читателя. Но сокровища такого рода не исчезают, не пропадают втуне.
Скажите мне, кто еще из вчерашних или сегодняшних сохранился бы в литературе, будучи (в доинтернетную пору!) фактически изъят из ее повседневного шума на целых двадцать лет?! Да-да, ровно 20 лет (с 1991 по 2011 год) у Марины Кудимовой не выходили книги, да и журнальных публикации не скажу, чтобы было много. Вот как она сама определила то время:
Довелось забыться, разметаться,
Слава Богу, стать не довелось
Брокерами самопрезентаций,
Маклерами глянцевых полос.
Слава Богу, не довелось… Поэтому у поэта и сохранился преданный читатель, тонкий, теплый, гораздо более искушенный в подлинной поэзии, чем мы порою о нем думаем. Есть он и среди коллег, ценящих заведомую нестайность и самобытное одиночество Марины. Скажу только, что поэт она семантически и лексически сложный , часто музыкально трудный для восприятия. Но ведь в большой музыке рядом с Моцартом и вальсами Штрауса присутствует и Скрябин, и Прокофьев, и Гершвин, и Шнитке! Тем более, что в поэтической палитре Кудимовой есть и стихи такой открытой лирической точности и пронзительности, что сердце замирает, как замирает оно у меня всякий раз, когда перечитываю ее «Одиночество», «Китеж», «Долог август, природа предтленна…» и многое другое. Большой русский поэт живет среди нас. И хотя бы в день рождения мы можем сказать просто и чисто: спасибо, Марина! За стихи спасибо, за бережность, за честность русского слова.
Марина КУДИМОВА
ОДИНОЧЕСТВО
Накануне беды и разлуки
Так надсадно вопят поезда.
Одиночества русского звуки,
В гулком небе немая звезда.
Нет уже никаких средостений
Для души, поглотившей хулу.
Одиночества русского тени
Бдят навыстойку в каждом углу.
Только совесть натруженно дышит,
Только боль свое бремя несет.
Не стесняйся - никто нас не слышит,
А услышит - никто не спасет.
Присягни на воде и на хлебе,
О Борисе и Глебе взгрустни.
Одиночества русского жребий,
Нам твои предуказаны дни.
Высшей пробы твоей, высшей меры
Нам не внове добротный закал.
И туда не пройдут БТРы,
Где Христос напоследок взалкал.
***
Долог август, природа предтленна,
Лес готовится к сходу листвы,
Отделяя слои постепенно,
Как сползает платок с головы.
Нагота предъявляет резоны, –
Так из выползня лезет змея.
Безмятежно, небольно, сезонно
От себя избавляюсь и я.
Ничего не пропустит Раститель –
Будет золото вам, будет медь.
Только что красота? Загуститель,
Растворимая в сладком камедь.
Весла высушат птичьи триремы,
Годовая сожмётся спираль.
Красота – это память Эдема,
Нагота – выдворенья мораль.
На погост проберёшься понурый,
Загребая покров жёлто-бурый,
Совлечённый, как ветхий Адам...
Все готово к большим холодам:
И деревьев скрипучий акафист,
И оградка на ржавой скобе,
И железнодорожный анапест
С заиканьем на третьей стопе.
ОДИНОЧЕСТВО
Накануне беды и разлуки
Так надсадно вопят поезда.
Одиночества русского звуки,
В гулком небе немая звезда.
Нет уже никаких средостений
Для души, поглотившей хулу.
Одиночества русского тени
Бдят навыстойку в каждом углу.
Только совесть натруженно дышит,
Только боль свое бремя несет.
Не стесняйся - никто нас не слышит,
А услышит - никто не спасет.
Присягни на воде и на хлебе,
О Борисе и Глебе взгрустни.
Одиночества русского жребий,
Нам твои предуказаны дни.
Высшей пробы твоей, высшей меры
Нам не внове добротный закал.
И туда не пройдут БТРы,
Где Христос напоследок взалкал.
***
Долог август, природа предтленна,
Лес готовится к сходу листвы,
Отделяя слои постепенно,
Как сползает платок с головы.
Нагота предъявляет резоны, –
Так из выползня лезет змея.
Безмятежно, небольно, сезонно
От себя избавляюсь и я.
Ничего не пропустит Раститель –
Будет золото вам, будет медь.
Только что красота? Загуститель,
Растворимая в сладком камедь.
Весла высушат птичьи триремы,
Годовая сожмётся спираль.
Красота – это память Эдема,
Нагота – выдворенья мораль.
На погост проберёшься понурый,
Загребая покров жёлто-бурый,
Совлечённый, как ветхий Адам...
Все готово к большим холодам:
И деревьев скрипучий акафист,
И оградка на ржавой скобе,
И железнодорожный анапест
С заиканьем на третьей стопе.
Forwarded from Марина Кудимова (Марина Кудимова)
НЕ ПОДХОДИТ ДЛЯ ПЕРВОГО ДНЯ ВЕСНЫ? А ПО-МОЕМУ, В САМЫЙ РАЗ!
На собранье целый день сидела —
то голосовала, то лгала…
Как я от тоски не поседела?
Как я от стыда не померла?..
Долго с улицы не уходила —
только там сама собой была.
В подворотне — с дворником курила,
водку в забегаловке пила…
В той шарашке двое инвалидов
(в сорок третьем брали Красный Бор)
рассказали о своих обидах, -
вот — был интересный разговор!
Мы припомнили между собою,
старый пепел в сердце шевеля:
штрафники идут в разведку боем —
прямо через минные поля!..
Кто-нибудь вернется награжденный,
остальные лягут здесь — тихи,
искупая кровью забубенной
все свои небывшие грехи!
И, соображая еле-еле,
я сказала в гневе, во хмелю:
«Как мне наши праведники надоели,
как я наших грешников люблю!
ОЛЬГА БЕРГГОЛЬЦ
На собранье целый день сидела —
то голосовала, то лгала…
Как я от тоски не поседела?
Как я от стыда не померла?..
Долго с улицы не уходила —
только там сама собой была.
В подворотне — с дворником курила,
водку в забегаловке пила…
В той шарашке двое инвалидов
(в сорок третьем брали Красный Бор)
рассказали о своих обидах, -
вот — был интересный разговор!
Мы припомнили между собою,
старый пепел в сердце шевеля:
штрафники идут в разведку боем —
прямо через минные поля!..
Кто-нибудь вернется награжденный,
остальные лягут здесь — тихи,
искупая кровью забубенной
все свои небывшие грехи!
И, соображая еле-еле,
я сказала в гневе, во хмелю:
«Как мне наши праведники надоели,
как я наших грешников люблю!
ОЛЬГА БЕРГГОЛЬЦ
На канале «Культура» некоторое время назад без лишнего шума и афиширования была запущена программа «Три минуты тишины». Она включается в сетку вещания без предварительного анонса, просто как пауза меж двух других программ. Пауза, в которой звучат стихи в исполнении самого автора. Уже прошло немало таких лирических «минут» и прозвучали стихи известных современных поэтов. Мало кто знает, что эти «Три минуты тишины» - отчасти косплей известных «пятиминуток» поэзии, возникших на главном советском телевидении в начале 80-х годов. Как раз ровно в те времена, когда на ТВ стали выходить чудесные передачи Межирова о поэзии и поэтах Серебряного века и знаменитые «Вечера поэзии в Останкино». Этим всем ведала Главная редакция Литдрамвещания, в которой работали тогда опытные и любящие литературу редакторы, в частности, Ионас Мисявичюс и Дина Чупахина. От них я и узнала, что, «приверженец строгой цензуры на ТВ», грозный начальник тогдашнего Гостелерадио С.Г. Лапин, оказывается, хорошо знал и трогательно любил поэзию. Именно ему принадлежала идея этих «пятиминуток поэзии» - появлявшихся в эфире ровно за 5 минут до начала программы «Время», которую в те поры смотрела вся страна. Записывали поэтов и в домашнем кабинете, среди книг, и где-нибудь на природе, например, в Переделкине. Приглашали для записи и известных поэтов старшего поколения, и тех молодых, у кого вышло по 2-3 книги и кто был уже заметен в литературном процессе. Обычно в эти 5 минут умещалось от 2-х до 4-х стихотворений, прочитанных автором. И как показала тогдашняя социология, в обществе точно повысился уже было падавший интерес к современной поэзии.
Одну из таких «пятиминуток» со мной, помню, записывали на Патриарших прудах. В тот же день и там же читали стихи на камеру Игорь Шкляревский и Татьяна Бек. Эффект от появления поэта в телевизоре перед программой «Время» был правда ошеломительным. В редакцию приходили тысячи писем с просьбой продолжать чтения стихов. Мне кажется, эти «Пять минут поэзии» по инерции еще продолжались какое-то время и после того, как Горбачев в 1985 году снял с должности «идеологизированного» Лапина. А потом, в гаме и шуме перестроечных баталий, поэзии была надолго изгнана из телеящика. И вот в ином виде снова появилась в наши дни на канале «Культура». Теперь это стихи, записанные в студии на Шаболовке. В эфире себя не слышала, но вот сегодня получила записи двух стихотворений, прозвучавших в январе и декабре. Следующее, говорят, выйдет в марте, ближе в Всемирному Дню поэзии.
Для любимых читателей даю ссылочку на январский эфир:
https://cloud.mail.ru/public/5AHN/nbzcCHqsL
Одну из таких «пятиминуток» со мной, помню, записывали на Патриарших прудах. В тот же день и там же читали стихи на камеру Игорь Шкляревский и Татьяна Бек. Эффект от появления поэта в телевизоре перед программой «Время» был правда ошеломительным. В редакцию приходили тысячи писем с просьбой продолжать чтения стихов. Мне кажется, эти «Пять минут поэзии» по инерции еще продолжались какое-то время и после того, как Горбачев в 1985 году снял с должности «идеологизированного» Лапина. А потом, в гаме и шуме перестроечных баталий, поэзии была надолго изгнана из телеящика. И вот в ином виде снова появилась в наши дни на канале «Культура». Теперь это стихи, записанные в студии на Шаболовке. В эфире себя не слышала, но вот сегодня получила записи двух стихотворений, прозвучавших в январе и декабре. Следующее, говорят, выйдет в марте, ближе в Всемирному Дню поэзии.
Для любимых читателей даю ссылочку на январский эфир:
https://cloud.mail.ru/public/5AHN/nbzcCHqsL
Видео из Облака Mail
010 - ТМТ - Надежда Кондакова - 10 января 2025.mp4
Вам открыли доступ к файлу. Отправлено с помощью Облако Mail
Олег ЧУХОНЦЕВ
Из любимых стихов.
***
…не может быть! - и сердце в колотьбе
так заходилось, что от напряженья
я судорожно думал о тебе,
пытаясь отогнать воображенье,
и, повернувшись на бок, в полусне
еще, еще, еще - и многократно -
я думал о тебе лицом к стене,
и на стене подрагивали пятна,
и тополь, в ночь метавший семена,
так шелестел в окне, что мне казалось,
что в этот час была ты не одна,
и я не знал, как это называлось, -
не браком же! - но кто тебя ласкал,
он был в законе, но как вор последний,
и каждый палец пытке потакал:
большой, и указательный, и средний -
всё троеперстье - нет, вся пятерня,
вся кровь моя в подушку колотила:
ты не его любила, а меня -
меня! меня! - когда его любила…
***
Колючий воздух утреннего Крыма
и этот свет - не ярок, а слепит.
- Скажи, скажи! - но грусть неизъяснима,
лишь галька черноморская скрипит.
Отбушевав, отпенясь, море кротко,
как после близости. И ты со мной.
И сохнет перевернутая лодка
на берегу забытая волной.
О чем еще? Я был недавно молод
и тоже бушевал. Но поутих.
Как это назовешь: внезапный холод,
озноб восторга и тщету двоих?
- Люблю, люблю! - еще бормочут губы,
а опыт сердца не находит слов,
и тихие серебряные трубы
поют, не слыша наших голосов.
Не говори ни слова. Дай мне руку
на неизбежное. На здесь и там.
На встречу или вечную разлуку.
На память жизни, предстоящей нам.
Никто от своего не уклонится.
Какой еще нечаянности ждать?
Какой невосполнимостью томиться?
И так с избытком эта благодать!
Из любимых стихов.
***
…не может быть! - и сердце в колотьбе
так заходилось, что от напряженья
я судорожно думал о тебе,
пытаясь отогнать воображенье,
и, повернувшись на бок, в полусне
еще, еще, еще - и многократно -
я думал о тебе лицом к стене,
и на стене подрагивали пятна,
и тополь, в ночь метавший семена,
так шелестел в окне, что мне казалось,
что в этот час была ты не одна,
и я не знал, как это называлось, -
не браком же! - но кто тебя ласкал,
он был в законе, но как вор последний,
и каждый палец пытке потакал:
большой, и указательный, и средний -
всё троеперстье - нет, вся пятерня,
вся кровь моя в подушку колотила:
ты не его любила, а меня -
меня! меня! - когда его любила…
***
Колючий воздух утреннего Крыма
и этот свет - не ярок, а слепит.
- Скажи, скажи! - но грусть неизъяснима,
лишь галька черноморская скрипит.
Отбушевав, отпенясь, море кротко,
как после близости. И ты со мной.
И сохнет перевернутая лодка
на берегу забытая волной.
О чем еще? Я был недавно молод
и тоже бушевал. Но поутих.
Как это назовешь: внезапный холод,
озноб восторга и тщету двоих?
- Люблю, люблю! - еще бормочут губы,
а опыт сердца не находит слов,
и тихие серебряные трубы
поют, не слыша наших голосов.
Не говори ни слова. Дай мне руку
на неизбежное. На здесь и там.
На встречу или вечную разлуку.
На память жизни, предстоящей нам.
Никто от своего не уклонится.
Какой еще нечаянности ждать?
Какой невосполнимостью томиться?
И так с избытком эта благодать!
Борис СЛУЦКИЙ (1919-1986)
***
Последнею усталостью устав,
Предсмертный равнодушием охвачен,
Большие руки вяло распластав,
Лежит солдат.
Он мог лежать иначе,
Он мог лежать с женой в своей постели,
Он мог не рвать намокший кровью мох,
Он мог…
Да мог ли? Будто? Неужели?
Нет, он не мог.
Ему военкомат повестки слал.
С ним рядом офицеры шли, шагали.
В тылу стучал машинкой трибунал.
А если б не стучал, он мог?
Едва ли.
Он без повесток, он бы сам пошел.
И не за страх - за совесть и за почесть.
Лежит солдат - в крови лежит, в большой,
А жаловаться ни на что не хочет.
***
Последнею усталостью устав,
Предсмертный равнодушием охвачен,
Большие руки вяло распластав,
Лежит солдат.
Он мог лежать иначе,
Он мог лежать с женой в своей постели,
Он мог не рвать намокший кровью мох,
Он мог…
Да мог ли? Будто? Неужели?
Нет, он не мог.
Ему военкомат повестки слал.
С ним рядом офицеры шли, шагали.
В тылу стучал машинкой трибунал.
А если б не стучал, он мог?
Едва ли.
Он без повесток, он бы сам пошел.
И не за страх - за совесть и за почесть.
Лежит солдат - в крови лежит, в большой,
А жаловаться ни на что не хочет.