Эллиниcтика
7.97K subscribers
373 links
Неизвестные страницы классической древности.
Автор: Павел Боборыкин.

Бусти: https://boosty.to/hellenistics
加入频道
Мифология ещё и потому не могла дать начало греческой науке, что верования как явление просто не играли достаточную для этого роль в жизни древних. А.И. уверяет, что «еще до появления алфавитной письменности началось ослабление позиций религий в жизни греков ... Судя по всему, греческая религия в эпоху, предшествовавшую созданию „Илиады“, в сравнительно малой степени выполняла функции регулятора поведения людей в общественной и частной жизни».

Как пишет Л.Я., «мифология отнюдь не была стержнем греческого мировоззрения», «не играла сколько-нибудь определяющей роли в жизни общества и никогда не служила руководством к действию». Религия там, по Зайцеву, «никогда не занимала доминирующего положения в жизни, сравнимого с ролью религии в древнейшем Риме, в древнем Египте, в средневековой Европе или в ранних исламских государствах». Это понимали и сами греки: уже Геродот замечает, что эллины «с давних пор» «отличались большим по сравнению с варварами благоразумием и свободой от глупых суеверий».

Гомер не станет здесь исключением — напротив, он очень характерен: как заметил антик. П. Мазон, «не было поэмы менее религиозной, чем „Илиада“». Того же мнения д.и.н. И.Е. Суриков (2013), убеждённый, что «эпические поэмы [Гомера] беспрецедентно выделяются в ряду … памятников эпоса различных народов. Они … отличаются, если можно так выразиться, светским характером».

Гомерово отношение к богам также, пишет А.И., «представляется немыслимым в обществе, где религия является доминирующей формой идеологии»: в «Илиаде» повсеместно встречаются «комические и фривольные сцены с участием богов», которые «выступают у Гомера в эпизодах, которые могли только позабавить слушателя». Он упоминает описания того, как «Гера бьет по щекам свою пад­че­ри­цу Арте­ми­ду ... Афро­ди­та пла­чет, жалу­ясь на раны, кото­рые нанес ей смерт­ный ... а ее мать Дио­на уте­ша­ет ее рас­ска­зом о том, что ... гиган­ты ... заса­ди­ли как-то в мед­ную боч­ку само­го бога вой­ны Аре­са, так что он едва не погиб там».

Дорев. ист. Р.Ю. Виппера (1916) и вовсе «поражает та легкая, иногда ироническая манера, которую позволяет себе Гомер в обращении с богами»; как ему кажется, «трудно допустить, чтобы верующие люди могли забавляться такими эпизодами эпоса, как любовь Арея и Афродиты, обнаруженная Гефестом, и последующее публичное осмеяние обманутого мужа, или ссоры Зевса с Герою, или взаимная брань богов». Отношение Гомера к богам он называет «фривольным», предлагая задуматься, что была за религия у людей, «которые так любили играть фигурами небожителей, которые сделали себе как бы спорт из потехи над богами».

У греков эти нападки на религию явно не встречали нареканий, иначе великий аэд никогда не достиг бы такой популярность, которую переоценить невозможно: Гомера заучивали наизусть, по нему учились читать. Разумно предположить, как следствие, что такой настрой был более или менее общим.

До подобной степени свободы от влияния верований на жизнь новоевропейцы дошли затем только веку эдак к XVIII, — недаром Рассел называет отношение Гомера к богам «вольтеровской непочтительностью». Суриков полагает «вполне закономерным», «что один и тот же народ … создал гомеровские поэмы и породил первые в истории мировой культуры философские системы». В основе тут никогда не лежало того, что мы обычно называем «мифом».

#scientia
⬅️⬆️ «Правда ли, что научный метод родился из древнегреческой мифологии?», 13/23 ⤴️➡️
Как сообщает антик. П. Вен (1988 [1983]), греками чаще всего «мифология воспринималась [не более чем] собранием историй, которые на ночь рассказывают старые бабки». Можно утверждать, что религии в её прежнем виде просто на нашлось места в полисе, новой форме городской организации.

Как пишет д.ф.н. В.Ю. Михайлин (2014), «тот набор историй ... и, соответственно, те социальные практики, которые ... „обслуживались“ этими историями, оказались мало совместимы с той социальной реальностью, которую мы застаем в Греции в начале т.н. „исторической“ эпохи». Вот почему миф оказывается преимущественно вытеснен в область культуры.

Вот и Сурикову представляется «совершенно несомненным», что «по сравнению с более ранними древними обществами, да даже и по сравнению с более поздними … античное греческое было несоизмеримо, на много порядков более рациональным».

Уже Гекатей (VI в.), один из ранних историков, вернее, логографов, свои сочинения противопоставляет мифологии: согласно Деметрию, он начал свою «Историю» с того, что назвал греческие предания «многоразличными и смехотворными». Павсаний 800 лет спустя (II в. н.э.) всё ещё того же мнения, и, «начиная … описание … смотрел на все эти предания эллинов в лучшем случае как на легкомысленные и глупые рассказы».

Уже Ксенофан полагал, что «тот из мужей достохвален, кто, выпив, являет благое», к чему относит склонность «не воспевать сражений титанов или гигантов, иль кентавров — сии выдумки прежних времен». Вот и у Аристофана в «Осах» сын заявляет отцу о том, что это неприлично — говорить о мифах за столом: «Нет, сказки — прочь; скажи из жизни что-нибудь». Всё это касалось и простых людей: у того же автора во «Всадниках» раб удивляется: «Ты в богов веруешь?».

Вот тебе и «мифологическое мышление», которого мы не наблюдаем вообще нигде, но одно только то, которое упоминавшийся Юдковский окрестил «рациональным»: последнее оставалось характерной чертой греков невероятно долго, собственно, и много позднее, в эпоху эллинизма, когда то, что Зайцев называет греческим «культурным переворотом», замедляется, а то и обращается вспять.

И тогда, однако, древние продолжали требовать доказательств, отказываясь с отвращением от довода «просто поверь», что крайне удручало, например, библейских мужей, которые глубоко сокрушались, что в то время как «иудеи требуют чудес», «еллины ищут мудрости», отношение же первых «для еллинов безумие».

Если христианский взгляд, по крайней мере, мейнстрим его, предполагал трансцендентность Бога, его отдельность от этого мира, неподчинение законам последнего, то у греков, как мы помним, даже боги пребывают в той же реальности, живут здесь же, на горе Олимп, и существуют по тем же правилам, что и всё прочее. Как отмечает проф.-клас. Дж. Киндт (2009), по П. Вену, «в работах Геродота, Фукидида и прочих мыслителей V в. … сверхъестественное не пребывает на некоем отдельном плане бытия, но должно „поместиться туда же, куда и вся остальная реальность“», адаптироваться под неё. И позднее Плутарх (I-II вв. н.э.) «бы хотел, чтобы ска­зоч­ный вымы­сел под­чи­нил­ся разу­му».

#scientia
⬅️⬆️ «Правда ли, что научный метод родился из древнегреческой мифологии?», 14/23 ⤴️➡️
Итак, как мы выяснили, наука появилась лишь в самой меньшей степени под влиянием греческих мифов, в основном став следствием ряда склонностей, присущих их цивилизации. Впрочем, с выводом этим согласны далеко не все: есть и те, кто активно ему возражает, заявляя, что Античность никакой науки вовсе не знала, да и не могла, поскольку этому мешали некие ограничения в мышлении, присущие всякой религии, отличной от христианства.

Ожидаемо, этого взгляд исходит от апологетов этой религии, среди которых особо громким является некий Т. Вудс (2010 [2005]), который пересказывает мнение С. Яки (1995), уверенного, что т.н. «язычникам», в т.ч. и эллинам, будто бы «чужда идея неизменных законов природы», т.к. у них «считалось, что у вещей есть собственная воля и разум, и эта идея не давала даже возможности помыслить о том, что вещи могут вести себя регулярным, фиксированным образом»: «Яки констатировал, что для того, чтобы наука могла возникнуть, нужно было „лишить природу души“». Такое вот у него представление о греческой религии на уровне самого примитивного «анимизма», последний раз актуального в нач. XX в.

Некто Р. Старк (2003), в свою очередь, убеждён, что «предшествовавшие [христианству — Б.] технические новации … нельзя считать наукой и лучше называть практическими сведениями, умениями, премудростями … или просто знанием». Характерно, что сам он является борцом с теорией эволюции, а также противником нерелигиозного образования и секуляризации вообще.

По мнению Вудса и его соратников только идея единого Бога, соотносящегося с бытием, позволяет надёжно изучить последнее. Подразумевается, что греки ничего подобного не знали… смешно, учитывая, что они же, собственно, начиная с Ксенофана, его и сочиняют.

Кроме того, эта убеждённость мягко говоря противоречит тому, что мы действительно наблюдаем в Средние века, когда никакой науки почему-то не случилось, — и напротив, её возрождение в Новое время тесно кореллирует со спадом религиозности. В общем, всё как и у греков: пока религия играла контролирующую роль в жизни общества, науки в нём не могло появиться.

Как сообщает проф. ист. Э. Уилсон (2002), в том, что мысль, будто бы лишь «триумф христианства над анимистическим восприятием мира» позволил научной и технической мысли развиться, вообще существует, виноваты сами антиковеды, которые несильно интересовались научно-технический аспектом своей эпохи, целиком в какой-то момент сдав эту область медиевистам, позволив выдумкам последних бесконтрольно доминировать.

#scientia
⬅️⬆️ «Правда ли, что научный метод родился из древнегреческой мифологии?», 15/23 ⤴️➡️
А всё потому, что именитый М. Финли ок. 1965 г. совершил диверсию, заявив, будто в Античности практически не прослеживается соответствующее развитие, а потому можно и не тратить времени на изучение этой области. Обрадовавшись, медиевисты вцепились мёртвой хваткой в это заявление, поспешив застолбить за своей эпохой славу «времени беспрецедентного, не имеющего аналогов в предшествующей истории технологического прогресса»: естественно, такое заявление, отмечает Уилсон, заставляло их всячески принижать достижения Античности, — что мы и наблюдаем, не так ли?

А где же ваш πρᾶξις, позвольте спросить? Одним из ключевых аргументов здесь является принцип, обратный тому, которые, как считается, присущий хорошему бизнесу: «обрати недостатки в достоинства», здесь же, напротив, ставятся в вину последние, и принцип σχολή, та антиутилитарная установка, которая, как мы видели, была ключевой в генезисе науки, по мнению христианских апологетов, напротив, делала невозможным её появление у греков, якобы заставив их отвергать чувственно-познаваемый мир, вообразив его невозможным или же недостойным для изучения.

В итоге древние будто бы вообще не имели веры в то, что наблюдаемый мир существует, но вместо этого, вслед за Платоном, что есть один только занебесный: желания же изучать то, чего нет, у них, как следствие, не могло появиться.

«Согласно преобладающей сейчас точке зрения, Античности не был свойствен практический ... взгляд на знание», пишет об этом Жмудь; его полагали исключительно умозрением, θεωρία, и «не ждали ничего социально-полезного ни сами ее создатели, ни общество в целом. Теоретические дисциплины … пользовались гораздо большим вниманием, чем прикладные».

Этого же мнения Суриков, который конформистски не сомневается, что «в работе древнегреческих ученых крайне малое место занимал эксперимент», а «методами ... были наблюдение и логическое умозаключение», что, «наряду с оторванностью от прикладных целей, является важнейшим отличием античной науки от современной», утверждает, будто бы эллины считали природу «вместилищем божественного», и потому якобы не могли следовать завету Ф. Бэкона «пытать» её, чтобы вырвать знания, ибо якобы «относились к ней со священным трепетом».

В частности, он уверен, что «для грека природа была именно храмом, а не мастерской», не сомневаясь, что эллин «уж не стал бы», например, «резать лягушек … просто чтобы узнать, как они устроены» (Ibid). Последняя дилетантская ремарка особенно позорно выглядит написанной в книге про Пифагора, ученики которого Алкмеон и Гиппий как раз тем и были заняты.

Л.Я. называет мифологему «мракобесной Античности» вообще «крайне уязвимой для критики». Так, масштаб греческого βάναυσος, презрения к практической имплементации, нельзя преувеличивать, поскольку общество, его сколько-нибудь широко практикующее, протянуло бы очень недолго. Это был скорее идеал, к которому особенно и не стремились. До как минимум V в., по Жмудю, «господствующей установкой было ... ожидание полезности знания»: Эсхил, к примеру, утверждал, что «умён тот, кто знает полезное, а не … многое». Да и максимы семи мудрецов совершенно житейские.

#scientia
⬅️⬆️ «Правда ли, что научный метод родился из древнегреческой мифологии?», 16/23 ⤴️➡️
Л.Я. пишет, что «использование … знаний в утилитарных целях» было высоко, и тому «cвидетельств ... вполне достаточно, чтобы отказаться от взгляда на античную науку как на чистое умозрение, никак не связанное с жизнью общества. Наиболее дальновидные из греческих правителей понимали, чего стоят научные знания, и умели их использовать в своих интересах».

Также древних попрекали тем, что они будто бы полагают движение времени сугубо цикличным «вечным возвращением», жили, по выражению М. Элиаде, «в страхе истории», и только христианская мысль смогла утвердить идею времени, которое становится, и тем самым допускает само понятие прогресса. В противопоставлении циклического и однонаправленного типов времени есть свой смысл, — правда, его тоже придумали греки, в мировоззрении которых этот дуализм играл свою роль, о чём подробнее мы уже говорили.

Представление о прогрессе, в т.ч. научном, также не являлось секретом для древних, согласно исследованию Л. Эдельштейна (1967). С его доводами согласились не все, однако большая часть критики, замечает Жмудь, строилась на том, что за признавала за таковой только идеологию прогрессивизм, убеждённость, что прогресс будет постоянным, уверенным и обнимающим все сферы жизни: этого детища XVII-XIX вв. греки, понятно, не знали, однако вовсе не потому, что были недалёки, но ровно по обратной причине: ведь речь идёт о безумной, противостоящей реальности убеждённости. «Стоит ли», спрашивает Л.Я., «ожидать от мыслителей классической эпохи представлений, присущих Конту и Спенсеру, а не найдя их, — отрицать за ними всякое понимание прогресса?»

Да и вообще трудно понять, как народ, якобы не имевший о нём представления, смог создать историографию науки, явления, которого в принципе не существовало во времена Средневековья, если не считать арабов.

Правда, древние считали, что возможно открыть вообще всё, закончить науку, достигнув абсолютной актуальности, или τέλος. Так, Аристотель верил, что философия скоро завершится, а Евдем полагал геометрию уже достигшей совершенства. «По мысли большинства авторов, писавших на эту тему, он [прогресс] либо уже завершился, либо завершится в следующем поколении». «Чем значительнее был прогресс ... тем естественней казалось, что усилия современников ... в скором времени приведут к совершенству, дальше которого ... двигаться уже невозможно»..

Однако это ни о чём не говорит, эта мысль, похоже, вообще естественна, и высказывали её также и новоевропейцы во времена, когда наука уж точно была. Так, Декарт (XVII в.), по Л.Я., считал, что «после открытия его принципов человечество вплотную приблизилось к овладению природой, впереди еще только две-три победы», того же мнения придерживались Вольтер с Дидро и Руссо (XVIII в.); а Максу Планку в молодости (кон. XIX в.) посоветовали не заниматься физикой, поскольку «в этой области почти всё уже открыто».

#scientia
⬅️⬆️ «Правда ли, что научный метод родился из древнегреческой мифологии?», 17/23 ⤴️➡️
Теперь мы можем вернуться к понятию «натурфилософии», которым клеймили род деятельности ранних греческих мыслителей, начиная с Фалеса: подразумевается, что в тогда ещё как будто бы не произошло разделения философии и науки, и те были неким конгломератом, единой массой.

Это очередное заблуждение, которое ни в какие времена не было правдой: как пишет Жмудь, греческие учёные «даже на самой ранней стадии были далеки от „архаического синкретизма“ … Уже в книге Анаксимандра видно движение мысли от космогонии к космологии и астрономической системе ... к происхождению животных и человека. Две части поэмы Парменида отнюдь не случайно отделяют его метафизическое учение о бытии от космологических, физических и биологических воззрений … У Эмпедокла религиозные и натурфилософские доктрины излагаются в двух разных сочинениях, а многочисленные труды Демокрита по различным отраслям знания демонстрируют далеко зашедший процесс дифференциации». Итак, «даже первые 100-150 лет развития точных наук и философии не подтверждают идею об их изначальном синкретизме».

Вообще же совмещение ряда занятий у некоторых мыслителей вообще никак не свидетельствует в пользу того, что те в их глазах были неким единым явлением, «натурфилософией», — ведь и много позднее тот же Ньютон занимался, помимо физики, алхимией и богословием: следует ли полагать, что для него или современников между ними не было разницы?

Труд Ницше «Рождение трагедии…» (1872), также известный как «Эллинство и пессимизм», популяризировал тезис, который разделяли и такие исследователи как Г. Дильс и В. Нестле: предполагалось, что грекам было присуще весьма невысоко оценивать перспективы как всего человечества, так и индивида в целом. Впервые его выдвинул Я. Буркхард, правда, уже он ничуть не меньше говорил о наличии у древних «оптимистического темперамента» и «интеллектуального оптимизма», после него исследователи также полагали грекам присущими оба качества. Если же приглядеться, утверждает Жмудь, «античный взгляд на прогресс немногим отличается от аналогичных воззрений, бытовавших в доиндустриальную эпоху», i.e. вплоть до XVIII в.

К выводам о пессимизме греков прийти так-то немудрено, если учесть обилие примеров их весьма определённых высказываний, апофеозом которой является: «Для человека лучше всего вовсе не рождаться, а если уж родился — то поскорее умереть», которую можно отыскать в «Агоне Гомера и Гесиода», в рассказе про Силена, переданного Псевдо-Плутархом, и ещё кое у кого.

Обилие подобного, однако, вызвано исключительно тем, что только такие и сохранились, т.к. отвечали отношению к жизни тех, кто их переписывал, сиречь самих христиан, на что указывает Зайцев: «значительная часть наиболее отчетливо пессимистических высказываний греков попала в наши руки только через специальную подборку … Стобея, в то время как аналогичной подборки жизнеутверждающих высказываний нет ни у Стобея, ни в других дошедших до нас компиляциях, хотя в соответствующем материалене было недостатка». Хрестоматийным примером тут считается поэт IV в. Херемон: «Нет ничего такого среди людей, чего бы они искали и с течением времени не нашли».

#scientia
⬅️⬆️ «Правда ли, что научный метод родился из древнегреческой мифологии?», 18/23 ⤴️➡️
«Многие ученые полагают, что наука … возникла лишь в Новое время … [тем] деятельность греческих ученых лишается статуса научной», пишет Жмудь, сам же считает, что «нет оснований отказываться от традиционной точки зрения, связывающей появление науки с греческой цивилизацией. Нельзя назвать ни одной научной отрасли — будь то математика, механика, астрономия, оптика, биология или медицина, — в которой ученые Нового времени не стояли бы на фундаменте, заложенном греками».

Если мы согласны с Поппером, что в науке «важнейшей конституирующей чертой является гипотетико-дедуктивный метод … [то] этот критерий позволяет с большой точностью определить время и место зарождения науки: VI в., ионийские города Древней Греции». Именно там «впервые начинает систематически применяться научная гипотеза и дедуктивное доказательство, ставшие главными орудиями в приобретении знаний. В предшествующих же восточных культурах эти важнейшие компоненты отсутствовали … [а] европейская наука не создала никаких принципиально новых методов научного познания», — вплоть до XIX и особенно XX вв., когда она действительно выходит на качественно иной уровень.

Он также указывает, что «распространившийся взгляд на раннегреческую науку как на спекулятивную и не опиравшуюся на наблюдения и эксперименты мало соответствует реальности», ведь это всё имело место. Итак, подытоживает Зайцев, «именно греки создали науку как специфическую форму систематизированного знания».

Продолжили же их деятельность, в какой-то момент остановившуюся, как мы видим, только в Новое время, начиная с Возрождения. А что же Средние века, когда доминировала христианская религия, которая, согласно Вудсу сотоварищи, должна быть столь благотворной для науки? Почему-то, напротив, тогда её совсем не наблюдается: собственно, нет таких специалистов по вопросу, которые считают обратным образом, и спор о первенстве, как мы видели, идёт вокруг других эпох, тогда как в эту, утверждают они наука либо ещё не появилась, либо не успела возродиться.

Сами новоевропейцы, что характерно, не сомневались, что наука есть порождение Античности, причём полагали они так вплоть до самого недавнего времени: всего пару веков назад разговора о «мракобесной безнаучной Античности» не могло бы состояться в принципе: такого человека сочли бы за сумасшедшего, за опасного больного, ибо наука греков и римлян была не просто важной частью науки современной, но частью преимущественной, основной, наилучшей, вполне актуальной, ничуть не устаревшей: как пишет Жмудь, она «оставалась современной, по крайней мере, до конца ХVIII в.»

#scientia
⬅️⬆️ «Правда ли, что научный метод родился из древнегреческой мифологии?», 19/23 ⤴️➡️
В то время, например, историк медицины или математики «всё еще мог позволить себе ограничить свой биографический труд исключительно античными учеными», ибо ничего из того, что возникло в его время, им и в подмётки не годилось, нимало не продолжало науку вперёд. Так, Д. Ле Клерк (1696) закончил свой труд на Галене, и только потом, под градом критики, добавил крохотный очерк современного ему врачевания; спустя век у Акермана (1792) из 33 глав Античности было посвящено 26, ещё 3 — арабам, 3 — салернской школе и только одна рассматривала «возрождение медицины Галена и Гиппократа в Европе».

Отсюда следует, что на кон. XVIII-нач. XIX в. ок. 80% тогдашней медицины были античным наследием, и, выходит, даже Новому времени далеко не сразу удалось превзойти Античность, сумев это сделать лишь века два-три назад, о Средневековье и говорить нечего; ergo, разговоры о достижениях этой эпохи абсурдны в самой наивысшей степени.

Поведению, присущему Вудсу и прочим, когда они пытаются доказать свой тезис, удивляться не следует: подтасовки и откровенное враньё являются доброй традицией, его к оружающей. Ими было окружено его рождение в виде побочного детища всё той же концепции Ex Oriente lux, согласно которой греческая мудрость имела восточные корни, в особенности египетские и вавилонские. Позднее к числу «учителей» под влиянием таких авторов как Иосиф Флавий добавляются евреи, после чего, уже во времена ранней христианизации апологеты, пишет Жмудь, «пытались совместить Пятикнижие и античную философию, следуя еврейским писателям», например, Евсевий и Климент на голубом глазу доказывали, что Платон был учеником Моисея.

Новоевропейские историки науки вплоть до самого недавнего времени, буквально пары веков назад, не подвергали подобные допущения особой критике, и, составляя историю открытий, запросто называли, по Л.Я., «таких „ученых“, как Каин, Авраам или Моисей». Так, тот же Ле Клерк (1696) «начинал свою историю медицины не с Гиппократа, а с Асклепия», а в «Словаре» Н. Элоя (1755) «можно обнаружить статьи о … Эскулапе и кентавре Хироне», Г. Маттиас (1761) «приводит такие имена как Адам, Сет, Тувалкаин, Хам, Гермес, Осирис, Моисей, Аполлон и т. п.», а Байи (1775) «видел в Атланте, Тоте, Зороастре и Уране первооткрывателей астрономии».

Таким образом как бы считалось, что хоть у греков и была наука, и даже очень неплохая, но в основе её всё же лежала иудеохристианская мысль: не так, то эдак апологеты пытались засунуть свою чудную религию в историю основания науки. Как пишет Жмудь, «с течением времени эта перспектива меняется, разумеется в пользу язычников, а не христиан, а библейская тема медленно, но верно уходит из трудов по истории науки.

Здесь вновь можно убедиться, сколь далеко было даже Новому времени до греков, ведь такое отношение к делу стало огромным шагом назад по сравнению с ними, у которых, пишет Жмудь, уже «с последней трети V в. профессиональная литература … постепенно сводит эту тенденцию к минимуму. В истории музыки … еще можно встретить имена Орфея, Мусея или Марсия, но в истории философии, астрономии или математики фигурируют лишь имена реальных исторических лиц. В этом смысле перипатетическая историография и доксография более рационалистичны, чем многие сочинения ХVII и даже ХVIII в., начинавшие историю греческой астрономии с Атласа, Урана и тому подобных фигур».

У Евдема всё начинается, как и положено, с Фалеса. Его труды, согласно Л.Я., «по своему материалу и подходам к науке весьма близки к тому, что можно ожидать от серьезного историко-научного труда Нового времени. Мы не найдем здесь ни легендарно-анекдотического материала, ни … особого интереса к философско-теологическим аспектам … [или] мистике чисел», характерные, в то же время, например, для Ньютона и Кеплера.

#scientia
⬅️⬆️ «Правда ли, что научный метод родился из древнегреческой мифологии?», 20/23 ⤴️➡️
То, что научная мысль в наши дни куда ближе к мышлению эллинов, нежели христиан, не секрет и для самих последних: скажем, некто В.П. Лега (2018), христианский идеолог, убеждён, что «представления пифагорейцев или перипатетиков отличаются от взглядов современных атеистов … только терминологией». У него, конечно, это сказано «как что-то плохое», что тоже характерно.

Хорошо доказывает это мнение та критика, которой Ориген (III в. н.э.) подверг Цельса. Первому там не по вкусу, что последний пытается отождествлять по вечной греко-римской традиции Яхве с Зевсом, но не потому, что опасается за утерю христианами своеобычности, но т.к. верит, что в этом случае молитвы, считающиеся им заклинаниями, могут не сработать, «если мы в состоянии доказать, что и так называемая магия не во всех отношениях представляет из себя пустое занятие, как о ней думают последователи Эпикура и Аристотеля». Вот и Вудс пишет, что даже в наши дни «католицизм допускает существование чудес и признает, что в жизни есть место и сверхъестественному». О какой науке тут может идти речь?

Учитывая это всё, становится ясно, что никак не благодаря, но вопреки христианству могла появиться, а точнее, возродиться наука, путём преодоления ряда устремлений этой религии.

На это обычно возражают, указывая, сколь много её творилось так или иначе под руководством духовных лиц и организаций, сами ли они совершали исследования или же занимались покровительством. Здесь, однако, мы видим один из величайших обманов в истории, который можно уподобить ситуации, когда маньяк, долгие годы истязающий жертву, заодно присваивает её достижения, исправляя их в соответствии со своими представлениями о нормальным, не позволяя им развиваться вне обозначенных им очень своеобразных рамок.

Точно так было и здесь, ведь Римская империя унаследовала и развила созданную греками науку, которая сперва не имела к христианству никакого отношения, будучи целиком секулярной. Истребление последней, как сообщает проф. ист. проф. П. Браун (1976), не было самоцелью Церкви, став своего сорта collateral damage в политической борьбе императоров, которые опирались на церковь, пытаясь добиться полного самовластия, для чего расправлялись с самоуправлением регионов, состоявшего из дольше всего сопротивлявшихся христианизации элит. Последние, однако, и были носителями всего знания, и их гибель закономерно привела к почти полному исчезновению нецерковной, светской образованности.

К VI-VII вв. научная деятельность окончательно стала уделом немногочисленных церковников, лучшие из которых, пишет Браун, могли похвастаться уровнем, прежде считавшимся лишь базовым: это как если бы профессора и академики вдруг опустились на уровень средней, а то и младшей школы. Церковь не могла не воспользоваться выдавшимся случаем, на долгие века узурпировав места получения знаний, благодаря чему теперь могла в зародыше предупредить любое инакомыслие, став монопольной владыкой дум.

Римский вариант греческого σχολή, называемый otium, был истреблён, поскольку новая религия, происходившая из Азии, принесла соответствующие же и черты, в первую очередь восточный утилитаризм, требуя у всякого исследования и просто умствования явной применимости, безжалостно пресекая то, в чём не видела явной для себя пользы; так, в IV в. Иероним из Стридона видел сон, где был бит Богом за то, что многовато читал не святых отцов, но Цицерона.

#scientia
⬅️⬆️ «Правда ли, что научный метод родился из древнегреческой мифологии?», 21/23 ⤴️➡️
Эти и другие подобные практики за пару веков привели к почти полному исчезновению грамотности, в римские времена повсеместной, дошло до того, что сама книга стала чем-то необычайным, ценным артефактом, а в 518 г. впервые к власти в Риме приходит человек, не умевший читать и писать: Прокопий с горечью называет этого Юстина I ἀναλφάβητος: таким, которому ни о чём не говорит алфавит.

В Византии же хотя агрессивная христианизация и привела к прекращению финансирования закрытию школ и академий, интеллектуальная элита там смогла, правда, на порядки уменьшившись численно, выжить. Именно она сохранила и пронесло античное знание сквозь века, которое всякий раз, попадая на Запад, инициировало там малые Возрождения, например, Каролингское IX в.: тогда, по Т. Вудсу, «реформа образования была основана на возрождении древнеримской модели».

После окончательного падения ВРИ эти же знания позволили случиться итальянскому Ренессансу; таким образом, можно сказать, что Средневековье оказалось добито самими древними, протянувших руку помощи новоевропейцам из славного Элизиума, исчезнув вовсе не усилиями тех, кто жил в саму эту эпоху. Так случилось отмщение.

Не сохранись античного наследия, вне всякого сомнения, случилось бы то, что пророчил у себя аллегорически Азимов, полагавший, что без такового эпоха варварства и скотства длилась бы не тысячу, а все 30 тысяч лет.

Апологеты вроде Т. Вудса прекрасно осознают этот факт; если очистить его рассуждения о «достижениях» Средневековья от пафоса, они суммируются как «будьте нам благодарны, что потеряно было почти всё, ведь могло бы быть вообще всё», он много пишет о том, что «монахи ... сохранили ... наследие Античности», как им «удалось сберечь свет знания». Не следует обманываться: речь идёт лишь о неумелом damage control, который Церковь пыталась осуществить вокруг созданного ею же самой (не)управляемого хаоса, который сильно недооценила. Некоторую благодарность тут и правда чувствуешь… правда, здесь снова будет удачной сравнение с маньяком, державшим, который по итогу сделал во многих отношениях инвалидом, тогда как мог оставить вообще полным паралитиком, а то и вовсе умертвить.

Итак, полного и законченного упадка не случилось только и исключительно потому, что убитую ими же Античность христиане могли время от времени «доить», совершая reverse engineering находимых время от времени артефактов, остатков более развитой цивилизации древней цивилизации, при этом никакой благодарности к древности у них не заметишь, совсем даже напротив, и по сей день они её продолжают без тени смущения поносить и принижать, впрочем, странно было бы ждать иного отношения от упоминавшегося маньяка, ведь тот, принижая жертву, как бы легитимизирует своё с ней обращение.

Однако же двух мнений тут быть не может, и если Античность так упадочна, как они и говорят, то непонятно, почему тогда вся наука и достижения Средних веков основаны всецело на её наследии: так, например, когда у Вудса заходит речь о появлении университетов, он отмечает, что они сформировались именно в XII в. как раз потому, что тогда «в западноевропейский научный оборот вернулись на много столетий выпавшие из него великие труды древних, в том числе геометрия Евклида, метафизика, физика и этика Аристотеля, а также медицинские работы Галена ... шло интенсивное изучение Дигест … Юстиниана».

Университеты эти, к слову, нимало не напоминали современные, будучи буквально крестьянскими избами-читальнями образца XIX в., где зачитывали вслух и пытались понять древние труды, поскольку книги, как мы помним, стали невероятной редкостью, а также слишком сложными для катастрофически понизившегося уровня. Вудс пишет, что «обычно преподаватель читал … лекции по какому-нибудь важному тексту, часто — античному», и только «постепенно профессора стали включать в свои лекции не только комментарии к древним текстам».

#scientia
⬅️⬆️ «Правда ли, что научный метод родился из древнегреческой мифологии?», 22/23 ⤴️➡️
Как легко убедится всякий при помощи одного лишь невооружённого глаза (и ещё, может, пары ударов по кнопкам), античные статуи не могут похвастаться крупными размерами мужских достоинств, иначе пенисов или же фаллосов. В сети при должном желании возможно отыскать самые разные объяснений, почему же скульпторы поступили именно так; найти же действительно обоснованное мнение на этот счёт гораздо труднее.

(Впрочем, в наши дни такова ситуация с великим множеством областей знания: подобно ярому ветру, интернет широко разнёс мнения дилетантов-незнаек, которые сорняками осели в благодатной почве незрелых умов. Их требуется старательно выкорчевать, прежде чем засаживать поле полезными культурами, ибо с сорняком конкурировать невозможно, слишком уж он убедителен; «но то, что убеждает, тем самым ещё не становится истинным — примечание для ослов»).

Чего только не придумывают те, кому кажется, что можно сочинить объяснение чего угодно, просто достаточное количество времени почесав в затылке! Такой способ суждения носит наименование a priori, то есть независимого от опыта, от знания, в общем, он не основывается ни на каких фактах. Именно его мы можем наблюдать у тех, кто предлагает ответ на вопрос, почему даже очень развитые в прочих отношениях персонажи, как, например, идеал юношеской красоты Аполлон, или же воплощение мужской актуальности, могучий завсегдатай гимнасия Геракл, оказываются крайне не впечатляющи, даже ущебны, когда речь касается другого, при этом весьма немаловажного аспекта, касающегося тела человека.

Кроме прочего, приходилось слышать совсем вопиющие мнения, в частности, будто бы небольшой размер пенисов призван отражать необычайную склонность греков к явлению под названием παιδεραστία, иначе говоря, к связям взрослых мужчин и юных мальчиков, как будто бы практиковавшихся у древних на самую широкую ногу; предлагается думать, что крайне скромные размеры достоинства якобы невероятно способствуют упрощению взаимодействия между эрастом (ἐραστής) и эроменом (ἐρώμενος).

Любопытно было бы выловить тех, кто выдумывает эти глупости: очевидно, то сочинители бульварной прозы переквалифицировались, чтобы заполнять в познаниях масс лакуны, связанные с Античностью, вдохновляясь для ответов популярными в наши дни неврозами, навеянными т.н. педоистерией.

Иные считают, что всё дело в приличиях, и греки будто бы так стеснялись гениталий, что оттого и стремились их как можно более уменьшить. Другие рассуждают о том, что-де небольшой пенис служит целям гармонии, но каким именно образом — неизменно затрудняются ответить. Встретить можно и много других выдумок, не менее нелепых.

Ни одна из них, однако, и близко не подходит к истинной причине, не может её воспринять, поскольку, видимо, считает её слишком метафизической, воображая, что настоящая должна быть куда более приземленной, материальной. По этой же причине людям так тяжело принять, что пирамиды в Египте построены только и исключительно с целью захоронения тел умерших, чтобы уберечь тело от распада, потому что последнее имело невероятную важность для египтян. Как же так, неужели религиозные и, шире, культурные убеждения могут иметь такое проявление в бренной реальности? Поверить в возможность такого оказывается для людей поразительно нелегко.

Может, им просто кажется, что такой ответ слишком прост? Или, раз они сами не верят ни во что подобное, то это как бы нивелирует смысл существования тех же пирамид, делает их бесполезными, истребляет всякую в них интересность?

«Сдержанность фаллосов», 1/2 ➡️
Всё то же, видимо, верно и для статуй. Ведь единственная причина, по которой древние фаллосы изображались столь небольшими, был греческий идеал сдержанности, который малый размер и должен символизировать; по той же причине, к слову, не отличался внушительностью и изображаемый женский бюст. Идеал этот греками полагался одним из важнейших свойств и качеств цивилизованного человека, таким, который и отличает его от тех, кого древние называли варварами.

Последние, по мнению древних, живут уподобляясь животным, полностью пребывают во власти собственных примитивных инстинктов, они марионетки своих страстей, управляются ими, подобно автоматонам. Никакого контроля за своим поведением, и, ergo, судьбой они не ведают, не способы управлять своей жизнью, не могут выбирать, что их ждёт. Из-за этого отсутствия самоконтроля варвар немощен, он не может быть эффективен, поскольку ему неведом выбор. Не он решает, что и как будет, но этот выбор он делегирует вовне, отдавая себя во власть самых примитивных инстинктов, вручая управление той части мозга, что досталась нам ещё от рептилий, so-called lizard brain.

Греки же полагали, что держать себя в руках просто обязательно. Иной жизни они и представить не могли, и даже воевали именно так, одолевая противника сплочённостью, будучи слиты в единый кулак, уподобляя себя его пальцам, кости которых потому и зовутся подобно греческому построению фалангой. Варвары же бьются невоздержанно, пытаясь одолеть одной личной удалью, неравномерно и неумело применяя свою силу, и потому почти всегда терпели от древних поражения.

В повседневности греки также не забывали о самоконтроле, извечно стараясь следить за тем, чтобы не нарушать рамок золотой середины, или, иначе, σωφροσύνη. «Ничего слишком», «знай меру», учили греческие семь мудрецов, воспроизводившие народную мудрость. Столь же умеренным должен быть и фаллос достойного грека, по крайней мере в состоянии покоя, тогда, когда от него не требуется активных действий — а статуи и посвящены моментам, когда таковых не предвидится. Конечно, в таких случаях он мал гипетрофированно, но это уже художественное преувеличение преуменьшение. Вместе с тем есть все основания полагать, что в иных ситуациях, например, во время познания прекрасной пαρθένος или γῠνή, этот же фаллос бы выглядел куда более внушительно.

Огромные эрегерированные пенисы — неизменный атрибут сатиров, персонажей, которые в греческом искусстве отчасти были аллегорией как раз на дикие народы. Сатиры нередко сопровождали вечно пребывающих под chauffer менад или вакханок, легкомысленных спутниц бога Диониса, известных своей пониженной социальной ответственностью. Воспользоваться оной особенностью менад сатирам, однако, почти никогда не удавалось, поскольку в самый необходимый момент их прежде столь завидные достоинства не срабатывали; как пишет д.ф.н. В.Ю. Михайлин, «судя по всему, никто и никогда в греческой архаике и классике не изображал сатира, совокупляющегося с менадой или с другой „человекоподобной“ женщиной ... Сексуальная неуспешность сатиров ... носит характер тотальный и принципиальный». То же верно и для Приапа, которого Гера наказала сочетанием вечной эрекции и полового бессилия.

Все их проблемы заключались в отсутствии контроля, за них решал случай или непредсказуемая природа, а вовсе не разум, он же νοῦς или же ratio. Для грека же было подлинным безумием доверить вершить свою судьбу чему-либо на стороне.

⬅️ «Сдержанность фаллосов», 2/2
Вопрос греческой гомосексуальности извечно вызывает у наших соотечественников сильнейшее неравнодушие. Всё-таки древние справедливо считаются отцами европейской цивилизации, на них принято смотреть снизу вверх, бездумно подражая... и, в общем, некоторым, если не многим, оказывается как-то неловко, что среди античного наследия встречается и такое... В конце концов, генезис нашей страны восходит через Византию именно к древним, и как будто бы оказывается, что сам корень, из которого растёт древо государства Российского, отравлен. Да и на новое поветрие не спихнёшь это, напротив, гомосексуальность оказывается традицией! А это уже ни в какие ворота, согласитесь?

Консервативно, как ей самой кажется, настроенная общественность не готова мириться с подобным, она активно защищает греков от обвинений в гомосексуальности, соревнуясь в степени сомнительности изобретаемой ими апологетики, которой всеми правдами и неправдами старается доказать, что никаких «пидорасов» в Греции не было и быть не могло, а подобные инсинуации выдуманы ЛГБТ-комьюнити (которое, кстати, признано экстремистской организацией в РФ и подлежит крайнему осуждению), пытающихся легитимизировать свои «извращения» путём обращения к древности.

Любопытно, что раньше этой проблемы в России просто не стояло, поскольку отношение к гомосексуальности до XVIII в. тут не отличалось от греческого, и, насколько можно судить, практиковалось вполне свободно. Возражала против этого только Церковь, да и то не слишком активно, полагая позу наездницы грехом едва ли не большим, и даже за неё налагая лишь епитимью.

По иронии судьбы, гомофобия была импортирована Петром I вместе с остальными почерпнутыми там know-how с того самого Запада, который ныне считается оплотом как раз противоположных ценностей, была подсмотрена царём у протестантов, куда буквальнее воспринявших христианское вероучение. (Соответственно, любая гомофобия со стороны современного «неязычника» немедленно может и должна служить поводом детектировать в нём стесняющегося себе в этом признаться христианина, осуществляющего лишь cosplay древней веры.)

Впрочем, на Западе тоже не котируют гомосексуальность греческого образца, которая считается неправильной, вероятно, потому что она нимало не доместифицировала, не выхолащивала, не создавала, иными словами, немощных манерных стереотипных геев, но плодила только лишь могучих «боевых пидорасов».

Ещё грекам вменяют, что они предпочитали контакты не между двумя половозрелыми мужчинами, но между таковым и юношей, то есть речь идёт об одном из самых страшных преступлений для современника — педофилии. Действительно, ведь и слово-то само это греческое... впрочем, φιλία не имеет в греческом отношения к сексу, за это ответствует ἔρως. Также и παῖς означало не только ребёнка, но и вообще того, кто по жизни занимает роль подчинённого, было весьма полисемантическим словом, например, могло иметь смысл «девочка», «сын» или же «раб».

Греческая гомосексуальность, таким образом, подразумевала неравенство партнёров, на что современное ЛГБТ, конечно же, смотрит волком. В своё время мне встретилось пространное рассуждение, что-де никакой борьбы с «гей-пропагандой» нет, но сражаются «лагерное советское» понимание гомосексуальности и «западное», где первое требует, чтобы пассив был унижен и бесправен, находился во власти у своего патриархального господина, последнее же выступает за равноправный союз.

Мнение это любопытное, но его можно легко углубить, применив к древности, припомнив, что уже римляне считали «по-советски». До эллинизации там царила небывалого уровня гомофобия и вообще совершенно варварское стеснение собственной телесности: по этой причине даже статуи римляне, в отличие от эллинов, старались изображать в одежде, и избегали раздеваться целиком даже во время купаний, к примеру, Катон Старший полагал, что если его сыновья увидят его голым в бане, то тем самым неисправимо развратятся; по всё той же иронии, что упоминалась в самом начале текста, в те времена гомосексуальность считали следствием разлагающих ценностей не Запада, но Востока.

«В поисках кайроса», 1/3 ➡️
Гинекофобия, соответственно, у римлян тоже была высоко развита, ведь они полагали, что любой пассивный партнёр есть низшее существо. То же верно и для пресловутой отечественной «зоновско-блатной» культуры, смотрящей на женщину со смесью страха и отвращения.

Отношение греков было сложнее. Старший партнёр у них именовался ἐραστής (отсюда — παιδεραστία), тогда как пассив — ἐρώμενος, хотя, как пишет проф. ист. К. Довер в ключевой работе «Греческая гомосексуальность» (1978), «греки зачастую использовали слово παιδῐκα в смысле эромена», например: «Клиний был пэдика Ктесиппа» — слово, производное от уже упоминавшегося παῖς. (Вполне возможно, что слово «педик», таким образом, не является, как это принято считать, грубым искажением слова «педераст», но заимствовано более напрямую.)

Отношения их напоминали те, что в современном обществе приняты (или, точнее, были приняты) между мужчиной и женщиной. От эраста ожидалось, что он будет одаривать своего пэдика подарками, а тот — кокетничать, изображать недотрогу и т.д. В то же время считалось позорным, если последний сам проявляет инициативу, или, хуже, клянчит подарки — более того, мужская проституция вела к социальной смерти. При этом одним из самых распространённых подарков эромену был петух, что вызывает очередные характерные ассоциации у соотечественника. Птица эта у греков, однако, не была связана ни с чем дурным, напротив, высоко уважалась за воинственность, под цвет петушиного гребешка раскрашивались знаменитые греческие гребни на шлемах.

Обвинения греков в «растлении малолетних», впрочем, беспочвенны: проникающего акта с малолетними любовниками древние, как пишет проф. В.Ю. Михайлин, не практиковали, всё ограничивалось платонической страстью. Причины этого весьма любопытны: всё дело в том, что любой грек гомеровской и архаической эпох был воином, имевшим в основе своего мировоззрения очень определённый символизм, полагавший любой поединок, схватку суть поиском уязвимого места на теле противника, этакой возможности, иначе καιρός, точки вхождения, куда может просочиться смерть.

По этой причине греки старались прикрыть на теле все такие возможности, надев броню; при этом они обманывали смерть при помощи своих знаменитых мускульных кирас, напоминающих по форме анатомию развитого мужского торса: древние верили, что судьбе так может показаться, будто никакой брони и нет, но само тело является одним куском прочного металла, что боец цельнометаллический, а значит, никаких кайросов тут и быть не может. Уж тем более древние не стремились проделывать новых отверстий в воинах, особенно в юных, и потому избегали, как правило, проникающего секса.

Идеальным же воином был, соответственно, такой, который закрыл все свои кайросы. Женщины, как следствие, воинами были совсем никудышными, — в силу того, что ни для кого не было секретом, где находится точка в них входа, та самая возможность. Поэтому амазонки, например, обречены на поражение, и неизменно проигрывают в любых схватках, во всяком сюжете их одолевают герои-мужчины. В то же время Афина несокрушима, ибо свой кайрос она надёжно оберегает от посягательств. Кенида же поступила радикальнее, упросив Посейдона в награду за близость сделать её героем Кенеем, лишённым кайросов.

⬅️ «В поисках кайроса», 2/3 ➡️
Уязвимые места есть у всех, нужно знать свои кайросы и уметь их защитить. Поэтому женщины, о своей уязвимости прекрасно знающие, оказываются лучшими специалистами в том, чтобы отыскать чужой кайрос. Особенно этим отлична Афина, которая в V книге Илиады наделяет Диомеда особой силой — умением видеть кайросы даже самих богов, в результате чего он поражает копьём Афродиту и Ареса.

Героев, славящихся неуязвимостью, неизменно губят именно женщины, отыскивая-таки кайросы даже у них. Например, Ахилла приводит к гибели троянка Поликсена; неуязвимому, по Софоклу, Аяксу помогает умереть Афина; Геракла, которого защищает шкура льва, убивает его жена Деянира; филактерию Мелеагра в камин бросает мать; Кенея/Кениду подводит к смерти demoiselle en détresse Гипподамия.

Елена, в свою очередь, обрекает Трою. После её похищения открылась возможность для нападения греков на город, и она, таким образом, стала его кайросом. Другой его кайрос — это уязвимость в крепостных стенах, та часть кладки, которую сооружал смертный; характерно, что она отделана смоковницей, прочно ассоциированной греками с женскими гениталиями. Тут можно также припомнить, что во многих языках неприступная крепость обозначается эпитетами вроде impregnable или impenetrable. Отвечает же за городские укрепления Афина, скрывшая кайрос лучше всех, даже родившаяся полностью закованная в броню, воплотив и породив архетип iron maiden.

Женщины, впрочем, в то же время способны и устранять кайросы, ведь, как и отмечал Платон, самый умелый вор это также и наилучший охранник. Тело Ахилла, например, если верить самой распространённой версии (впервые, впрочем, упоминаемой только римлянином Стацием в I в. н.э.), до состояния железа закаливает его мать, оставляя в качестве уязвимости, кайроса одну лишь пяту. Афина же так укрепляет Диомеда в какой-то момент, что он становится целиком несокрушим, теряя все и всяческие кайросы, — в итоге и лучший из лучников Трои может только слегка его поцарапать и думает о завершении своей карьеры.

Как уже можно догадаться, нахождение кайроса, и, далее, победа в схватке путём умерщвления противника нередко осмыслялась эротически или гомоэротически, то есть любое проникновение ассоциировалось с сексом, оружие воспринималось как фаллос, кайрос же — как влагалище, что, кстати, дословно означает ножны, точно также, как и vagina.

Соответственно, проигравший в этом случае был пассивом, его, так сказать, «имели», или же «нагибали». Так, на некоем кувшине-ойнохое (οἰνοχόη) есть рисунок, посвящённый победе афинян при Эвримедонте, где триумфальный греческий гоплит, символизирующий саму битву, «я есть Эвримедонт», держит наизготовку свой фаллос, тогда как перс-лучник, терпящий поражение, стоит, закрыв голову руками и характерно нагнувшись, а надпись рядом гласит: «я стою раком». (Любопытно в этой связи припомнить, как в некоей MMO пытались запретить нападать на женщин-игроков в связи с тем, что поражение у них как раз ассоциировалось с изнасилованием.)

Греческая вазопись любила изображать фаллос с крыльями и огромными глазами — последнее, как указывает арх. и крупнейший специалист в вопросе Д. Бордман, означало объект, который сам отыщет кайрос; по той же причине глаза пририсовывали и к морскому тарану.

При всём при этом греки, как правило, не испытывали презрения к пассивным партнёрам, если мы говорим о тех, что были из числа добровольных, статусных. В частности, они совершенно не презирали женщин за их роль в сексе, но, напротив, относились к ним со всем уважением, что является уникальным явлением для обществ, называемых патриархальными. Причина этого кроется, как полагает проф. Д. Констан, в том, что многие греки успели побывать в роли пассивного партнёра, будучи юны, и потому, возмужав, полагали, что в этом ничего такого и нет, что это совершенно нормальное явление, закономерный порядок вещей.

⬅️ «В поисках кайроса», 3/3
Итак, как мы поняли, никакой науки мифология или религия не создавали, да и не могли, вне зависимости, о которой конкретно идёт речь. Более того, сама мысль возникла, похоже, у довольно ограниченных людей, которые, поскольку сами не верили в древние мифы, не могли оттого взять в толк, зачем те может быть нужны, вот и попытались хоть как-то оправдать их существование.

Это явление не ново, похожее переживали уже самые древние: как сообщает Михайлин, миф, «видимо, просто не был заточен под полисную реальность … и греки долго вертели его так и эдак, пытаясь приспособить к делу», для чего «в Афинах придумали театр». Впрочем, и раньше, уже у Гомера, мы видим миф именно как часть культуры, а не религии. В результате он хорошо послужил развивающейся художественной культуре, однако это не имело никакого отношения к первоначальной функции. Но даже в таком виде он никакого отношения не имел к рождению науки.

В XIX-XX вв., эпоху религиозной индиффирентности, позитивизм, с присущим ему сциентизмом, решил объяснить это потерявшее для него смысл явление как предтечу научного мышления. Вообще наука по их мнению есть, перефразируя Гераклита «отец всех, царь всех», и вся культура ей как бы подчиняется, не имея смысла в отрыве.

Такое вот ограниченное и скудное мировосприятие, напоминающее в своём роде modus operandi самой науки, которая стремится всё, к чему прикасается, подвергнуть анализу — а значит, сперва убить, раздробить на части, дезинтегрировать, чтобы далее изучить мёртвые частицы. То, что англичан Корнфорда и Рассела в этом поддерживает Видаль-Накэ, неудивительно, учитывая, сколь важным для французов явлением является изобретённая ими деконструкция, хотя и прискорбно.

Если теперь согласиться с теми, кто полагает сциентизм, и, шире, позитивизм в целом сортом религии, своеобразной сектой науковерия, если хотите, то можно будет говорить даже об эдакой попытке как бы вернуть миф на положенное ему место, отозвать его из объятий культуры. От него снова требуется найти себе объяснение, тем умертвляя принцип σχολή и совершая рецидив Азии. Сама наука гибнет от подобного настроя: как замечает Зайцев, «идущая от Греции традиция причинно-следственного объяснения противостоит крепнущим голосам сторонников … экономного описания объектов нашего знания, возрождающих догреческие и, в частности, вавилонские традиции».

«Новоевропейский расцвет культуры, начатый итальянским Ренессансом, на наших глазах близится, по-видимому, к своему концу», полагает он. Если нынешние тенденции сохранятся, мир неизбежно ждут новые Тёмные века.

#scientia
⬅️⬆️ «Правда ли, что научный метод родился из древнегреческой мифологии?», 23/23 ⤴️
ПРАВДА ЛИ, ЧТО НАУЧНЫЙ МЕТОД РОДИЛСЯ ИЗ ДРЕВНЕГРЕЧЕСКОЙ МИФОЛОГИИ?

Согласно традиционной точке зрения, наука была создана ещё древними греками, и перешла к нам в числе прочего наследия, оставленного нам блистательной Античностью, которой вообще принадлежит слава первопроходицы в бесчисленном множестве явлений.

Но, может быть, наука всё же не входит в список того, что мы унаследовали от классической древности? Есть и такое мнение, причём оно донельзя агрессивно и навязчиво. Как пишет д.ф.н. Л.Я. Жмудь, «многие ученые полагают, что наука в современном смысле этого слова возникла лишь в Новое время. Тем самым деятельность греческих ученых лишается статуса научной».

Апологеты Средних веков и связанной с ним христианской религии, в свою очередь, последние полвека прикладывали сверхусилия, чтобы сочинить образ мракобесной и отсталой древности, которая и в подмётки не годилась Средневековью, изображаемому временем «беспрецедентного научно-технического прогресса». Представители католической церкви, которым удаётся вставить свои пять су на этот счёт, также заявляют, что древнегреческая религия, да и язычество в принципе, слишком обожествляли реальность, чтобы иметь возможность её исследовать, и только христианская религия будто бы смогла преодолеть это ограничение.

Иного мнения позитивисты, например Б. Рассел полагает, что как раз греческая мифология, точнее, идущая оттуда «идея судьбы ... была одним из источников, из которых наука извлекла свою веру в естественный закон». Что же это получается, миф может создать науку? Некоторые полагают именно так: согласно концепции «от мифа к разуму» или же «логосу» мифологические представления постепенно трансформировались в чисто научные теории. Другие возражают, что только христианская религия могла так вдохновить науку.

Так кто же прав? Давайте разбираться вместе в нашем новом расследовании.
Когда некоторое время назад одного малоизвестного, но достойного отечественного деятеля культуры поздравляли с очередным ДР, было упомянуто, что он мастер не одного дела, но многих, в точности, мол, было сказано, как завещал Хайнлайн, считавший, что «сверхспециализация — удел насекомых».

Сам я, конечно, не могу не согласиться с замечанием Хайнлайна, оно дельное и верное, он совершенно, на мой взгляд, прав, я вообще невероятно ценю идеал самодостаточности и умения всего, впрочем, корни этого уходят в некую склонность, которую наши собратья ув. партнёры из-за океана обычно называют control freak.

Не по нраву мне в выведенном сравнении другое, а именно то, что соответствующая мысль высказана впервые отнюдь не Хайнлайном; удручает тут, собственно, именно оно, вторичность цитируемого источника. Причём современная культура достигла, кажется, такой степени упадка, что и ссылка на американского научного фантаста уже считается признаком высокоинтеллектуальности...

При этом я вовсе не хочу принизить этого писателя, напротив, отношусь к нему скорее с симпатией, но лишь отмечаю, что на ту же тему сказали больше и лучше люди, которые, без сомнения, его бесконечно превосходили: как бы он ни был велик, он лишь карлик по сравнению с древними, как, впрочем, и все мы.

В общем, ту же тему основательно и тщательно успели раскрыть уже древнегреческие софисты, в частности, Протагор; они высоко почитали идеал αὐτάρκεια, или самодостаточности, и, соответственно, поощряли стремление быть умелым во многих вещей, мастером на все руки. Противоположность же, специализация на одном ремесле, или τέχνη, ими не уважалась, полагалась крайне незавидным уделом, даже недостойным и презренным.

Вообще так думали не только софисты, это была мейнстримная, типовая греческая мысль: так, Аристотель полагал, что в лучшем из государств ремесленники будут лишены гражданства. Только Сократ и Платон начали противостоять этому мнению, почему и считаются предтечами античного вырождения; так, если греки в целом считали, что гражданину следует совмещать множество дел, в частности, каждый из них должен быть воином, гоплитом, то Платон полагал, что воины должны заниматься только войной, строго на ней специализироваться. Надо ли говорить, что когда мечты Платона воплотились, средний воин стал тупым солдафоном, а идеал воина-философа, который воплощал тот же Сократ, ушёл в прошлое?

С другой стороны, можно было припомнить если не софистов, о которых, в общем-то, подробности знают только те, кто углублялся в изучение вопроса, то хотя бы полиматов в принципе, то есть тех, кого называют «человек эпохи Возрождения», i.e. специалистов в великом множестве вопросов, таких, как Аристотель или же да Винчи, самый известный такой пример.

В общем, вместо отсылки к древности, её глубокой проработанной философии, мы наблюдаем кивок в сторону поверхностной массовой культуры, прискорбный афоризм вместо рассуждения, что, впрочем, типично для современного клипового мышления, считающего умение заучить и выдать γνώμη за философию. Всё это, конечно, радовать не может.

Увы, поступают так даже лучшие. Так, когда небезызвестному Богемику приходит в голову порассуждать о том, почему же Москва называлась Третьим Римом, он отмечает, что Риму подражали вообще все, поскольку-де «есть только одна истинная цивилизация — античная, а всё, что было позже — её отражения». В качестве примера он приводит «Хроники Амбера» Р. Желязны, где «есть только один реальный мир, Амбер, а все остальные миры — лишь его искажённые проекции».

Сравнение, опять же, весьма правильное по сути, однако не по форме: первоисточник снова оставляет желать лучшего. Это нищая отсылка, она уместна в среде презренного плебейства, которое одно и увлекается подобной низкопробной литературой, но никак не у серьёзного и основательного интеллектуала. Есть метафора лучше, она связана с учением Платона об идеях, то есть более-менее широко известном учении — уж не знать хотя бы основы платонизма для интеллектуала совсем недопустимо.

«Нищета отсылок», 1/2 ➡️
Платон утверждал, что множество вещей одного толка, таких, как, например, вся совокупность стульев, которые мы можем наблюдать, на деле нам лишь кажутся, а по-настоящему вовсе не существуют; есть лишь один-единственный истинный стул, невидимый глазу, пребывающий где-то далеко, в занебесной области, — это идея (εἶδος) стула. Только эта идея и пребывает по-настоящему, лишь этот стул и имеет истинное бытие, все же прочие являются его искажёнными чувственными копиями. Вот с чем стоило бы провести соответствующую параллель.

Увы, даже этот, казалось бы, мейнстрим, к сожалению, оказался неизвестен Богемику, или, быть может, он просто пощадил свою аудиторию, что несильно лучше. Всё-таки ждёшь, что в среде с такой претензией на интеллектуальность будет ссылка на что-то посерьёзнее, чем фэнтези. Всё это заставляет вспомнить слова Фейербаха об эпохе, «когда образ предпочитают вещи, копию — оригиналу, представление — действительности, а видимость — бытию».

Впрочем, ещё лучше, чем Платон, о том же сказал последний великий философ Античности, его последователь Плотин, у которого есть концепция Единого, из которого всё проистекло, однако этот факт достоин, по нему, сожаления и исправления. Возвращение в Единое является высшей целью, и тому, как её достичь, должна учить философия. Чем дальше простые люди погружаются в иллюзорный мир чувственных вещей, который их окружает, тем дальше и безвозвратнее они уходят от породившего их Единого, тем сложнее им в него возвратиться, подобно тому, пишет он, как дети, воспитанные чужими людьми, не помнят лиц своих отцов и не понимают своего предназначения в жизни.

Причина разрыва людей с Единым, пишет Плотин, «лежит в них же самих ... в их изначальном порыве к обособлению и инобытию, в их замысле ни от кого не зависеть». Из этого Единого некоторым образом проистекает наблюдаемый нами мир, который, впрочем, не является злом, поскольку не может им быть то, что построено в соответствии с воспоминанием об истинном мире Единого; и всё же он хуже него. Он полон дурного, но это, по Плотину, не важно, как и вообще что-либо, что происходит в этом незначительном мире, как и во всех прочих ложных попытках воспроизвести Единое, существенно лишь то, насколько мы в итоге приближаемся к великому возвращению.

Нетрудно догадаться, что Античность и следует сравнивать с тем самым Единым. Ведь новоевропейская цивилизация с самого момента своего зарождения не могла ступить и шагу без оглядки назад, на древних, во всём им подражая, пытаясь раз за разом соорудить новый Рим.

Древние много времени проводили в поисках истинно-сущего бытия, не догадываясь, что его не было, пока они его не создали; они-то в в нём и жили. После заката блистательной Античности оказалось, что она сама и была тем эйдосом, тем Единым, который Запад теперь воспроизводил в виде жалких подобий, кажущихся копий.

Только Рим существовал по истине, но он пал, вызвав к жизни множество подражаний. Все, кто мог, обзывался Римом, но это всегда в той или иной степени был карго-культ. От османов и до американцев, от румынов и до русских, все хотели быть как Рим, но бесконечно, нескончаемо уступали своему оригиналу. Они тоже были в той или иной степени прекрасны, но лишь потому, заметим вслед за Плотином, что не может быть безобразным то, что сделано по образцу, воспоминанию о Едином. В них была своя прелесть, но ей не удавалось и близко подойти к красоте классической древности.

Увы, воспоминание о Едином оказалось весьма смутным, и только сейчас, в наши дни, мы стали примерно понимать, как же всё-таки выглядел наш утерянный Золотой век; осознание упадка , настигнувшего нас после того, как мы оторвались от любящей груди древности, захлестнуло нас, породив тоску постмодерна. И ведь это только начало, ибо в том, что касается подлинного возрождения древности, мы только делаем первые робкие шаги шаги; большая часть открытий ещё предстоит, и «назад, в дорогое Отечество», о котором мечтал Плотин, нам вернуться удастся ещё нескоро. Если вообще.

⬅️ «Нищета отсылок», 2/2
Хотя своё название садомазохизм получил в честь двух людей, живших спустя тысячелетия после Геракла, сама соответствующая практика (как, впрочем, и почти всё на свете) была известна уже во времена классической древности, или Античности.

Конечно, тут можно возразить, что Геракл, если он и правда существовал, жил во времена, когда Греция ещё не была классической: то была эра бронзы, то есть крито-микенской Греции, совсем иной цивилизации. Однако есть все основания полагать, что элементы БДСМа в миф о пребывании этого могучего сына Зевса в рабстве у своевольной Омфалы проникли в более поздние времена, в самые что ни на есть классические — в эпоху Перикла; подхватили же их и вовсе римляне: жители Вечного Города уж точно знали толк в сексуальных утехах... но обо всём этом позднее.

Итак, Геракл стал «нижним», причём вовсе не по согласию, как пишет Софокл, «не доброй волей», но был он «купленный … проданный лидиянке Омфале». Случилось это так: по Аполлодору, герой задумал жениться на Иоле, дочери царя Эврита, и для этого даже победил в состязании по стрельбе; царь, однако, нарушил своё слово и отказал герою, несмотря на то, что его старший сын, Ифит, убеждал отца не упрямиться. Всё потому, что Эврит знал о том, как Геракл в припадке μανία τού θεού, насланного богами безумия, убил своих детей от брака с Мегарой, и боялся повторения подобного преступления — которое, к слову, могучий герой и будущий бог наёмников и заглаживал, совершая свои трудные подвиги.

Геракл не был склонен сносить такие оскорбления, поэтому Эврит мог ожидать отмщения в любой момент. Собственно, поэтому, когда царские коровы были похищены неизвестным — которым был король воров Автолик, дед Одиссея — первым под подозрение попал несостоявшийся зять Эврита. Ифит, однако, не поверил в вину Геракла, и решил очистить доброе имя своего друга, однако в очередном приступе безумия героя он сбро­сил Ифи­та с городской стены.

Диодор, впрочем, рассказывает другую версию: будто бы отвергнутый Геракл в отместку действительно угнал стада Эврита, а когда Ифит явился на поиски, Геракл «под­нял­ся с ним на высо­кую баш­ню и велел гля­нуть, не вид­но ли оттуда пасу­ще­го­ся табу­на. Посколь­ку Ифит не увидел кобы­лиц, Геракл объ­явил, что его пона­прас­ну обви­ня­ют в кра­же, и сбро­сил Ифи­та с баш­ни».

В наказание за такое преступление, нарушившее обычай θεοξένια, божественного гостеприимства, Зевс наслал на сына тяжкую болезнь. В поисках очищения Геракл явился к оракулу Аполлона, где с ним, по Аполлодору, отказались говорить; тогда герой хотел разграбить храм, и основать свой собственный оракул — в процессе он едва не погиб от руки златокудрого бога юнош, однако Зевс вовремя разнял своих сыновей.

В итоге Геракл всё же получил предсказание, гласящее, что «он изба­вит­ся от болез­ни, если будет про­дан в раб­ство и отслу­жит три года, а полу­чен­ные день­ги отдаст Эври­ту как виру». У Диодора же Аполлон сразу дал аналогичное пророчество, а у Софокла рабство длится не три года, а всего один.

Покупателем Геракла стала Омфала, чьё имя переводится как «пуп», символ центральной власти (отсюда «пуп Земли», он же Омфал, и поныне покоящийся подле великого оракула Аполлона в Дельфах), а также женской страстности. «Так Геракл стал рабом девы Омфа­лы, доче­ри Иар­да­на, царствовав­шей над мео­на­ми, кото­рых ныне назы­ва­ют лидий­ца­ми», пишет Диодор.

#bdsm
«50 оттенков Геракла: как он попал в БДСМ-рабство к Омфале», 1/7 ⤴️➡️
Сюжет, описывающий злоключения Геракла в роли «нижнего» Омфалы никак не назвать малоизвестным, он встречается и в самых упрощённых, безбожно выхолощенных пересказах, как, например, у Н.А. Куна в его более чем широко известном сборнике древнегреческих мифов, переработанных для детей; он, конечно же, убрал оттуда всё самое интересное, однако, по советской наивности, пропустил момент с обменом героя и царицы одеждой, не поняв, по всей видимости, что это одна из немаловажных и даже характерных практик БДСМ.

«Нарядив Геракла в женские одежды, она заставляла его прясть и ткать со своими служанками. Герой … должен был сидеть, согнувшись, за ткацким станком или прясть шерсть руками, привыкшими владеть острым мечом, натягивать тетиву тугого лука и разить врагов тяжкой палицей», рассказывает Кун; в то же время «Омфала, надев на себя львиную шкуру Геракла, которая покрывала ее всю и волочилась за ней по земле, в его золотом панцире, опоясанная его мечом и с трудом взвалив себе на плечо тяжкую палицу героя, становилась перед сыном Зевса и издевалась над ним».

Что же, здесь мы можем наблюдать прискорбный дилетантизм автора. Вместо того, чтобы разбирать, у кого какая версия, он решил заняться унификацией мифов, собрать их в единый сюжет. Поступать так современнику, привыкшему к одной-единственной одобренной версии, канону христианства и иных таких религий, увы, вообще свойственно.

Собственно, расхождения — это знак весьма благотворный, они говорят о том, что перед нами живой сюжет, а не поставленный за стекло, анатомируемый. Как пишет д.ф.н. А.И. Зайцев, «мифология никогда не бывает непротиворечивой и систематичной ... пока еще идет процесс мифотворчества и пока его порождения выполняют в обществе свои первоначальные функции. Систематизация мифов начинается тогда, когда в них перестают верить».

Как сообщает проф.-клас С. Прайс (1999), «учитывая, что греческие мифы не были ригидны, с точки зрения методологии крайне важно уважать индивидуальные версии мифов, то, как их рассказывают и представляют в тех или иных местах. Абсурдно пытаться выткать компендиум, изготовить сборную солянку из разномастных заимствований у разных авторов».

Вот почему я не последую за Куном, да, собственно, уже поступаю иначе. В общем, что касается мучений, то ни у Аполлодора (I в. н.э.), ни у Диодора (I в.) нет об этом ни слова. Софокл (V в.) упоминает лишь «прихоти Омфалы» и «рабской службы у нее позор».

У Лукиана (II в. н.э.), впрочем, Асклепий поносит Геракла, заявляя, что, в отличие от него, «никогда не был рабом … никогда не чесал шерсть в Лидии, разодетый в женское платье, не был битым золотой сандалией Омфалой». Автор повторяет это и в другом месте, упоминая, что искусство иногда изображает Геракла «в рабстве у Омфалы, одетого в странную одежду; у Омфалы накинута на плечи львиная шкура, а в руке она держит палицу, точно она — Геракл; он же, в шафрановой и пурпуровой одежде, чешет шерсть, и Омфала бьет его сандалией».

Подобные издевательства оказались самыми страшными для Геракла — и поныне есть явление, именуемое «комплексом Геракла»: суть его в страхе мужчин перед деятельностью, традиционно считающейся женской. Итак, Лукиан ссылается на популярный в искусстве сюжет — а значит, традиция изображать Геракла переодетым в женскую одежду и униженным рабом Омфалы древнее его. Но насколько?

Овидий (I в. н.э.) сообщает о том же: «в пла­тье свое наря­жать ста­ла Алкида она. Туни­кой тон­кою он, в гетуль­ский окра­шен­ной пур­пур, был обла­чен и надел пояс цари­цы сво­ей. Не по его животу был пояс, а туни­ка жала; все разы­мал он узлы тол­сты­ми мыш­ца­ми рук. Он и брас­ле­ты сло­мал, они были ему слиш­ком узки, и под ступ­ня­ми его тон­кая обувь рва­лась». «Ей же дуби­на его доста­ет­ся и льви­ная шку­ра, ей доста­ет­ся кол­чан, лег­ки­ми стре­ла­ми полн».

Итак, пресловутый cross-dressing, травестизм, мы видим у обоих источников, издевательства же — у одного позднего Лукиана.

#bdsm
⬅️ «50 оттенков Геракла: как он попал в БДСМ-рабство к Омфале», 2/7 ⤴️➡️