В статье о рассказах Павла Селукова Дарья Тоцкая говорит:
✍🏻 "В последние несколько десятилетий русский реализм тяготеет к стенографии впечатлений героя, таким способом будто пытаясь ухватить чудо за хвост, — чудо не в смысле явления ангелов, а в попытке текстом ухватить некую деталь, преломление привычного, смысл — все что угодно, что приблизило бы нас к разгадке: зачем мы живем, или хотя бы — что есть бытие. И как по логике сна великое может появиться из малого, так и современный писатель будто ждет появления ключа на изгибе речной косы или же между ручек-хвостиков фарфоровых чашек."
Согласны?
Полный текст 👉 по ссылке:
#формаслов_критика https://formasloff.ru/2021/07/01/darja-tockaja-malenkij-chelovek-maloe-zlo-o-sbornike-rasskazov-halulaec-p-selukova/
✍🏻 "В последние несколько десятилетий русский реализм тяготеет к стенографии впечатлений героя, таким способом будто пытаясь ухватить чудо за хвост, — чудо не в смысле явления ангелов, а в попытке текстом ухватить некую деталь, преломление привычного, смысл — все что угодно, что приблизило бы нас к разгадке: зачем мы живем, или хотя бы — что есть бытие. И как по логике сна великое может появиться из малого, так и современный писатель будто ждет появления ключа на изгибе речной косы или же между ручек-хвостиков фарфоровых чашек."
Согласны?
Полный текст 👉 по ссылке:
#формаслов_критика https://formasloff.ru/2021/07/01/darja-tockaja-malenkij-chelovek-maloe-zlo-o-sbornike-rasskazov-halulaec-p-selukova/
Ольга Андреева — об Александре Габриэле
Эту книгу я начинала читать предвзято — любимейший поэт. Потому что уже и о предыдущей, с чудесной инверсией в названии — «Небосвод несвободы» — хотелось написать, да не успела.
В личной моей, очень субъективной, разумеется, табели о рангах Габриэль входит в пятёрку лучших на сегодняшний день — и пятёрка эта уже много лет не меняется, хотя во второй пятёрке смещения и ротации происходят для меня постоянно. У каждого из нас есть свой шорт-лист.
Чем же его стихи так привлекают? Если принять, что хорошая книга известного современного поэта — это 3D, трёхмерность, три степени свободы — то у Габриэля это 5D, а то и шесть. У его стихов есть дополнительные опции, которые делают их невероятно живыми и подвижными, функциональными.
Читать продолжение статьи по ссылке
#формаслов
#формаслов_критика
#ольга_андреева
#александр_габриэль https://formasloff.ru/2022/05/15/olga-andreeva-spasibo-doktor-o-knige-a-gabrijelja-chet-i-vychet/
Эту книгу я начинала читать предвзято — любимейший поэт. Потому что уже и о предыдущей, с чудесной инверсией в названии — «Небосвод несвободы» — хотелось написать, да не успела.
В личной моей, очень субъективной, разумеется, табели о рангах Габриэль входит в пятёрку лучших на сегодняшний день — и пятёрка эта уже много лет не меняется, хотя во второй пятёрке смещения и ротации происходят для меня постоянно. У каждого из нас есть свой шорт-лист.
Чем же его стихи так привлекают? Если принять, что хорошая книга известного современного поэта — это 3D, трёхмерность, три степени свободы — то у Габриэля это 5D, а то и шесть. У его стихов есть дополнительные опции, которые делают их невероятно живыми и подвижными, функциональными.
Читать продолжение статьи по ссылке
#формаслов
#формаслов_критика
#ольга_андреева
#александр_габриэль https://formasloff.ru/2022/05/15/olga-andreeva-spasibo-doktor-o-knige-a-gabrijelja-chet-i-vychet/
Рецензия Анны Маркиной на книгу Евгения Кремчукова «Волшебный хор»
Новый роман Евгения Кремчукова, вышедший в «Альпине», в завязке своей не сложен. Главный герой, Дмитрий Баврин, узнает об аресте друга детства, Михаила Протасова. Интрига, скажем прямо, не нова, но работает, сколько ее не объезжай, безупречно: виновен персонаж или нет — будет, действительно, интересно узнать. Этот сюжетный крючок, заботливо привинченный в прихожей романа, словно бы приглашает читателя оставить все лишнее и с любопытством расположиться в гостях у книги. Использовать такого рода крючки современное массовое искусство умеет, вспомним недавние сериалы «Лестница», «Отыграть назад», «Защищая Джейкоба» и др., которые тоже начинаются с ареста и представляют собой судебные драмы с попыткой разобраться — где правда и что произошло на самом деле. Но в «Волшебном хоре», во-первых, важен повод для возбуждения дела: Протасов — учитель истории, и его обвиняют в оправдании нацизма, а во-вторых, как бы это странно ни прозвучало, итоговый ответ на вопрос «виновен ли?» оказывается менее значимым, чем все остальное.
Преступление, которое приписывают Протасову, становится поводом для глубокого разговора о болезненных вещах. Разговора, который в сегодняшней России почти не возможен. Проследовать дорогой общественной памяти о Великой Отечественной войне, сохраняя уважение к этой памяти и при этом — допуская подлинную свободу высказывания — мало кому удастся, это как идти по минному полю. Здесь нужно обладать природной деликатностью, отвагой и масштабом слуха, который вычленяет самые разные голоса и ноты, при этом не допускает фальши. У Кремчукова, безусловно, все эти качества есть. Комментарии на городских форумах, статьи в газетах, суждения главного героя и его знакомых об уголовном деле, из которого публике не озвучено ни единого факта, — воспроизведены с большой правдоподобностью. Общественное мнение сразу и бесповоротно начинает крениться в сторону виновности Протасова. Сопротивляться давлению этой махины становится практически невозможно. И Баврин, и почти все его окружение заранее смиряются: дыма без огня не бывает, а государственная система априори права. Собственно, таково развитие сюжета — Баврин ведет медленное расследование, сотканное из неверия в невиновность друга и верности прошлым отношениям. Похоже, что он ищет сам себе оправдания за отказ от дружбы, за свою более рациональную и счастливую жизнь, на фоне которой судьба Протасова кажется менее устроенной. Особенно пронзительными выглядят беседы Баврина с сыном Егоркой, одним из немногих, кто готов защищать «дядю Мишу». «Ты сидишь себе ровно на своих воспоминаниях о давней дружбе, а в неудобном настоящем ничего делать не хочешь…» — укоряет отца школьник. Это голос безусловной любви, на которую способен ребенок или подросток, но которая теряется у большинства взрослых за бесконечными «но», «всякое бывает», «люди меняются»…
Читать полностью
#формаслов_критика
Новый роман Евгения Кремчукова, вышедший в «Альпине», в завязке своей не сложен. Главный герой, Дмитрий Баврин, узнает об аресте друга детства, Михаила Протасова. Интрига, скажем прямо, не нова, но работает, сколько ее не объезжай, безупречно: виновен персонаж или нет — будет, действительно, интересно узнать. Этот сюжетный крючок, заботливо привинченный в прихожей романа, словно бы приглашает читателя оставить все лишнее и с любопытством расположиться в гостях у книги. Использовать такого рода крючки современное массовое искусство умеет, вспомним недавние сериалы «Лестница», «Отыграть назад», «Защищая Джейкоба» и др., которые тоже начинаются с ареста и представляют собой судебные драмы с попыткой разобраться — где правда и что произошло на самом деле. Но в «Волшебном хоре», во-первых, важен повод для возбуждения дела: Протасов — учитель истории, и его обвиняют в оправдании нацизма, а во-вторых, как бы это странно ни прозвучало, итоговый ответ на вопрос «виновен ли?» оказывается менее значимым, чем все остальное.
Преступление, которое приписывают Протасову, становится поводом для глубокого разговора о болезненных вещах. Разговора, который в сегодняшней России почти не возможен. Проследовать дорогой общественной памяти о Великой Отечественной войне, сохраняя уважение к этой памяти и при этом — допуская подлинную свободу высказывания — мало кому удастся, это как идти по минному полю. Здесь нужно обладать природной деликатностью, отвагой и масштабом слуха, который вычленяет самые разные голоса и ноты, при этом не допускает фальши. У Кремчукова, безусловно, все эти качества есть. Комментарии на городских форумах, статьи в газетах, суждения главного героя и его знакомых об уголовном деле, из которого публике не озвучено ни единого факта, — воспроизведены с большой правдоподобностью. Общественное мнение сразу и бесповоротно начинает крениться в сторону виновности Протасова. Сопротивляться давлению этой махины становится практически невозможно. И Баврин, и почти все его окружение заранее смиряются: дыма без огня не бывает, а государственная система априори права. Собственно, таково развитие сюжета — Баврин ведет медленное расследование, сотканное из неверия в невиновность друга и верности прошлым отношениям. Похоже, что он ищет сам себе оправдания за отказ от дружбы, за свою более рациональную и счастливую жизнь, на фоне которой судьба Протасова кажется менее устроенной. Особенно пронзительными выглядят беседы Баврина с сыном Егоркой, одним из немногих, кто готов защищать «дядю Мишу». «Ты сидишь себе ровно на своих воспоминаниях о давней дружбе, а в неудобном настоящем ничего делать не хочешь…» — укоряет отца школьник. Это голос безусловной любви, на которую способен ребенок или подросток, но которая теряется у большинства взрослых за бесконечными «но», «всякое бывает», «люди меняются»…
Читать полностью
#формаслов_критика
Михаил Щерб — о поэтической книге Алены Бабанской в книге «Медведи средней полосы»
Начинаешь читать книгу Алены Бабанской «Медведи средней полосы», и первое, что бросается в глаза — метаморфозы. Туча превращается в оркестр, кресло — в лебедя («В огороде мокнет кресло / Белые сложив крыла.»), чайник — в сумасшедшего «патриота», сбежавшее молоко — в (потерянное) время, а швейная машинка — в революционный пулемет:
Храбрый портной не сбивается с ритма,
Без остановки вращается втулка,
Шьет, где опасно раскроено бритвой.
Стук в пустоте разлетается гулко.
…
Мимо струится вода дождевая.
А в ателье не смолкает работа.
К старому миру жизнь пришивают.
Шелковой нитью, кровью и потом.
Быстро взлетает самолет и земля превращается в стеганое пэчворк-одеяло, и все наши жизни становятся игрушечными. И чувства они вызывают соответствующие — сплав ностальгии (высокой поэзии) и грустной иронии (к игрушкам ведь никак нельзя относиться серьезно). Заметнее всего этот сплав в стихотворении «Дремлют сад, огород и так далее…», где соседствуют две строчки, которые, кажется, ни коим образом не могут соседствовать: «Спит плотина на речке в огнях / Спят в корове продукты молочные». Читатель представляет себе речную плотину, крепко спящую в теплом одеяле огней — и тут же, с размаху, «приземляется» спящими «молпродуктами», а потом стих снова взлетает в метафизику: «мир иной, не помянутый мной» Бабанской перекликается с ахматовской «дорогой не скажу куда». Этот прием Алена блистательно повторяет вновь и вновь, создавая неповторимый авторский стиль...
#формаслов_критика
Начинаешь читать книгу Алены Бабанской «Медведи средней полосы», и первое, что бросается в глаза — метаморфозы. Туча превращается в оркестр, кресло — в лебедя («В огороде мокнет кресло / Белые сложив крыла.»), чайник — в сумасшедшего «патриота», сбежавшее молоко — в (потерянное) время, а швейная машинка — в революционный пулемет:
Храбрый портной не сбивается с ритма,
Без остановки вращается втулка,
Шьет, где опасно раскроено бритвой.
Стук в пустоте разлетается гулко.
…
Мимо струится вода дождевая.
А в ателье не смолкает работа.
К старому миру жизнь пришивают.
Шелковой нитью, кровью и потом.
Быстро взлетает самолет и земля превращается в стеганое пэчворк-одеяло, и все наши жизни становятся игрушечными. И чувства они вызывают соответствующие — сплав ностальгии (высокой поэзии) и грустной иронии (к игрушкам ведь никак нельзя относиться серьезно). Заметнее всего этот сплав в стихотворении «Дремлют сад, огород и так далее…», где соседствуют две строчки, которые, кажется, ни коим образом не могут соседствовать: «Спит плотина на речке в огнях / Спят в корове продукты молочные». Читатель представляет себе речную плотину, крепко спящую в теплом одеяле огней — и тут же, с размаху, «приземляется» спящими «молпродуктами», а потом стих снова взлетает в метафизику: «мир иной, не помянутый мной» Бабанской перекликается с ахматовской «дорогой не скажу куда». Этот прием Алена блистательно повторяет вновь и вновь, создавая неповторимый авторский стиль...
#формаслов_критика
Рецензия Ольги Балла на роман Дмитрия Гаричева «Lakinsk project»
Конечно, на самый первый взгляд новый роман Дмитрия Гаричева встраивается по крайней мере в две модных нынче, очень связанных друг с другом тенденции: во-первых, тенденцию (модную уже до такой степени, что пора бы ей и устаревать) литературной тематизации травмы — даже не столько преодоления ее, сколько подробного ее проживания на глазах читателя с непременным выговариванием внутреннего, тайного, запретного, во-вторых — рефлексии своего детства и его микро- и макросоциальных (обыкновенно травматических) обстоятельств выросшими детьми девяностых. Ой нет, даже в целых три тенденции, и третья, тоже модная или, как принято сегодня говорить, актуальная: это тяготение современных прозаиков к высказыванию в модусе автофикшн (это когда реальные автобиографические элементы комбинируются с вымышленными до полной их неразделимости). Отнести «Lakinsk» к автофикшну и поддаться соблазну отождествления автора и повествователя легче легкого: повествование в первых двух частях романа ведется от первого лица; повествователь с автором — ровесники, оба родились в конце восьмидесятых (кстати: если уж говорить совсем точно, автор — ровесник, скорее, адресата этого повествования, год рождения обоих — 1987-й, тогда как повествователь родился явно в 1988-м, все это по тексту легко высчитывается), оба выросли в подмосковном Ногинске, оба учились в Москве, в лингвистическом университете… Алексей Чипига — видимо, на этих основаниях — и вовсе называет «Lakinsk» «документальным романом»1. Вообще у текста много родовых признаков автофикшна, активно заимствующего свою поэтику у эгодокументов: у письма (а весь роман — одно сплошное письмо), дневника, воспоминаний, автобиографии, исповеди, а также у эссе — жанра всеядного, обживающего обширную границу между поэзией и прозой («Lakinsk» включает в себя большие эссеистические фрагменты; в своей устной рецензии2 на роман Лев Оборин обращает внимание и на то, что ассоциативность мышления автора вообще очень роднит его прозу с его же поэзией). И да, там идет речь и о провинциальном, окраинном детстве в девяностых, и о травмах — включая и смерть отца, и наркозависимость на глазах гибнущей матери, и беду главную, решающую: внезапную смерть ближайшего друга и непоправимое, не исцеляемое никаким временем одиночество вслед за нею.
Существует уже целый пласт литературы, связанной с травматическим детством девяностых и посттравматичной, полной никогда не заживающих окончательно внутренних шрамов взрослой жизнью переживших это детство нынешних тридцатилетних; и в этом смысле роман Гаричева вполне мог бы встать в один ряд, скажем, с «Раной» и «Степью» Оксаны Васякиной, с «Угловой комнатой» Тимура Валитова, с «Мамой!!!» Анастасии Мироновой…
Читать полностью
#формаслов_критика
Конечно, на самый первый взгляд новый роман Дмитрия Гаричева встраивается по крайней мере в две модных нынче, очень связанных друг с другом тенденции: во-первых, тенденцию (модную уже до такой степени, что пора бы ей и устаревать) литературной тематизации травмы — даже не столько преодоления ее, сколько подробного ее проживания на глазах читателя с непременным выговариванием внутреннего, тайного, запретного, во-вторых — рефлексии своего детства и его микро- и макросоциальных (обыкновенно травматических) обстоятельств выросшими детьми девяностых. Ой нет, даже в целых три тенденции, и третья, тоже модная или, как принято сегодня говорить, актуальная: это тяготение современных прозаиков к высказыванию в модусе автофикшн (это когда реальные автобиографические элементы комбинируются с вымышленными до полной их неразделимости). Отнести «Lakinsk» к автофикшну и поддаться соблазну отождествления автора и повествователя легче легкого: повествование в первых двух частях романа ведется от первого лица; повествователь с автором — ровесники, оба родились в конце восьмидесятых (кстати: если уж говорить совсем точно, автор — ровесник, скорее, адресата этого повествования, год рождения обоих — 1987-й, тогда как повествователь родился явно в 1988-м, все это по тексту легко высчитывается), оба выросли в подмосковном Ногинске, оба учились в Москве, в лингвистическом университете… Алексей Чипига — видимо, на этих основаниях — и вовсе называет «Lakinsk» «документальным романом»1. Вообще у текста много родовых признаков автофикшна, активно заимствующего свою поэтику у эгодокументов: у письма (а весь роман — одно сплошное письмо), дневника, воспоминаний, автобиографии, исповеди, а также у эссе — жанра всеядного, обживающего обширную границу между поэзией и прозой («Lakinsk» включает в себя большие эссеистические фрагменты; в своей устной рецензии2 на роман Лев Оборин обращает внимание и на то, что ассоциативность мышления автора вообще очень роднит его прозу с его же поэзией). И да, там идет речь и о провинциальном, окраинном детстве в девяностых, и о травмах — включая и смерть отца, и наркозависимость на глазах гибнущей матери, и беду главную, решающую: внезапную смерть ближайшего друга и непоправимое, не исцеляемое никаким временем одиночество вслед за нею.
Существует уже целый пласт литературы, связанной с травматическим детством девяностых и посттравматичной, полной никогда не заживающих окончательно внутренних шрамов взрослой жизнью переживших это детство нынешних тридцатилетних; и в этом смысле роман Гаричева вполне мог бы встать в один ряд, скажем, с «Раной» и «Степью» Оксаны Васякиной, с «Угловой комнатой» Тимура Валитова, с «Мамой!!!» Анастасии Мироновой…
Читать полностью
#формаслов_критика
Михаил Квадратов о книге Робера Вальзера «Ровным счетом ничего. Избранное»
Миниатюры Роберта Вальзера ценили Кафка, Гессе, Музиль. Рассказы или не рассказы вовсе, странные, тонкие. Зыбкие, струящиеся. Подписчики же газет, в которых его печатали, слали возмущенные письма, просили вместо всего этого добротных бюргерских романов. Печатать перестали. Книги никто не покупал. Однажды он начал пользоваться мелким шрифтом, буквы размером меньше миллиметра; не писать еще не мог, но уже не хотел, чтобы читали. Последние двадцать три года жизни не написал ни строчки. Поселился в психушке, хотя врачи признавали, что причин для этого нет. Не хотел выходить к сумасшедшему миру за забор клиники, умер в 1956 году в 78 лет от инфаркта. В писательский период жизни долгими часами мог идти от городка к городку, не пропуская разнообразных заведений. Все это описывал — тонко, задорно. «Обратный путь я проделал по железной дороге, преодолев расстояние, на которое мне понадобилось два дня, за четыре с половиной часа». Местные путешествия пешком, жизнерадостные, как его миниатюры, без определенного сюжета и занудно выстроенной линии. В поездах же теперь выдают одинаковые коробки с пайком, как те рассказы, что требовали от него издатели. «На улице, вид которой обрадовал меня, как встреча со старой подругой, меня мотало от одного тротуара к другому, что вызвало участливый ужас добрых людей», «…шатаясь, я ввалился в кондитерскую и, продолжая шататься, даже выпил еще коньяку. Два музыканта сыграли мне Грига, но шеф заведения набычился мигом…», «…оборвал я дискуссию и двинулся дальше, вполне справляясь с дорогой, достал из кармана фигурную макаронину и проглотил ее». Где тут нормальный сюжет?.. Он не принадлежал ни одному из течений своего времени. Немного модернизма, немного романтизма и что-то в те годы еще неведомое. Обэриуты появились позже и не там. Рецензию на неизвестную, но добротную и популярную книгу с названием, скажем, «Людвиг», мог завершить строчкой: «В книге этого нет, это я написал. Странно, откуда я всего этого понабрал!» И финальное восклицание, уж совсем будто не к месту: «Ах, как я тоскую по объятьям!» Но ведь к месту.
#формаслов_критика
Миниатюры Роберта Вальзера ценили Кафка, Гессе, Музиль. Рассказы или не рассказы вовсе, странные, тонкие. Зыбкие, струящиеся. Подписчики же газет, в которых его печатали, слали возмущенные письма, просили вместо всего этого добротных бюргерских романов. Печатать перестали. Книги никто не покупал. Однажды он начал пользоваться мелким шрифтом, буквы размером меньше миллиметра; не писать еще не мог, но уже не хотел, чтобы читали. Последние двадцать три года жизни не написал ни строчки. Поселился в психушке, хотя врачи признавали, что причин для этого нет. Не хотел выходить к сумасшедшему миру за забор клиники, умер в 1956 году в 78 лет от инфаркта. В писательский период жизни долгими часами мог идти от городка к городку, не пропуская разнообразных заведений. Все это описывал — тонко, задорно. «Обратный путь я проделал по железной дороге, преодолев расстояние, на которое мне понадобилось два дня, за четыре с половиной часа». Местные путешествия пешком, жизнерадостные, как его миниатюры, без определенного сюжета и занудно выстроенной линии. В поездах же теперь выдают одинаковые коробки с пайком, как те рассказы, что требовали от него издатели. «На улице, вид которой обрадовал меня, как встреча со старой подругой, меня мотало от одного тротуара к другому, что вызвало участливый ужас добрых людей», «…шатаясь, я ввалился в кондитерскую и, продолжая шататься, даже выпил еще коньяку. Два музыканта сыграли мне Грига, но шеф заведения набычился мигом…», «…оборвал я дискуссию и двинулся дальше, вполне справляясь с дорогой, достал из кармана фигурную макаронину и проглотил ее». Где тут нормальный сюжет?.. Он не принадлежал ни одному из течений своего времени. Немного модернизма, немного романтизма и что-то в те годы еще неведомое. Обэриуты появились позже и не там. Рецензию на неизвестную, но добротную и популярную книгу с названием, скажем, «Людвиг», мог завершить строчкой: «В книге этого нет, это я написал. Странно, откуда я всего этого понабрал!» И финальное восклицание, уж совсем будто не к месту: «Ах, как я тоскую по объятьям!» Но ведь к месту.
#формаслов_критика
Егор Фетисов о романе Алекса Тарна «Шабатон. Субботний год»
Жанр исторического расследования становится все более популярным, и «Шабатон» — хороший образец такой литературы. Саспенс есть, любовный треугольник присутствует, махновцы, петлюровцы, эсеры — пожалуйста. Интересные сведения об Испании тридцатых годов и Израиле конца Второй мировой войны. В общем, есть о чем почитать. И сюжетная интрига небанальна, масса двойников и зеркал, дающих основание для философского осмысления текста. Плюсы есть, и их немало. Читателю будет интересно следить за ходом «полужурналистского» расследования, которое главный герой и его тетя ведут, дабы пролить свет на прошлое Ноама Сэла. Сэла (он же дед Наум) приходится герою, Игалю Островски (это такая шутка: в Израиле неправильно произносили имя Игорь, герой устал от этого и сменил Игорь на Игаль), дедом, а тете Островски журналистке Нине Брандт — отцом. Ну а дальше… Мутные воды истории, омуты, водящиеся в них черти… В переносном смысле слова. Никакой фантастики в «Шабатоне» нет, это реалистическое повествование. Зато есть «майские дни» в Барселоне, расстрелы в Паракуэльяс, испанские сталинисты, резня в еврейских поселениях и многое другое. И непонятно, в какой роли там выступал Ноам Сэла, негодяем он был или честным человеком. Это Игалю с тетей и предстоит выяснить. Основной минус книги, пожалуй, — непрописанность персонажей. Как-то не успевает автор этого сделать. Саспенс гонит вперед, картинки меняются, локомотив сюжета летит, тут не до внутреннего мира героев. Поэтому об Игале мы знаем, что он деда очень любил, а о Нине — что она отца не любила вовсе. И у нее были на то причины. Какие — узнаете, прочтя «Шабатон». Собственно, сам шабатон, субботний год, год паузы у сотрудников университета, отведенный для творческих поисков и генерирования идей для новых научных проектов, — линия совсем побочная. Просто у героя есть время заняться расследованием. Это мог быть отпуск, продолжительная командировка или ранняя пенсия. Так что не пугайтесь названия, оно больше для красоты.
#формаслов_критика
Жанр исторического расследования становится все более популярным, и «Шабатон» — хороший образец такой литературы. Саспенс есть, любовный треугольник присутствует, махновцы, петлюровцы, эсеры — пожалуйста. Интересные сведения об Испании тридцатых годов и Израиле конца Второй мировой войны. В общем, есть о чем почитать. И сюжетная интрига небанальна, масса двойников и зеркал, дающих основание для философского осмысления текста. Плюсы есть, и их немало. Читателю будет интересно следить за ходом «полужурналистского» расследования, которое главный герой и его тетя ведут, дабы пролить свет на прошлое Ноама Сэла. Сэла (он же дед Наум) приходится герою, Игалю Островски (это такая шутка: в Израиле неправильно произносили имя Игорь, герой устал от этого и сменил Игорь на Игаль), дедом, а тете Островски журналистке Нине Брандт — отцом. Ну а дальше… Мутные воды истории, омуты, водящиеся в них черти… В переносном смысле слова. Никакой фантастики в «Шабатоне» нет, это реалистическое повествование. Зато есть «майские дни» в Барселоне, расстрелы в Паракуэльяс, испанские сталинисты, резня в еврейских поселениях и многое другое. И непонятно, в какой роли там выступал Ноам Сэла, негодяем он был или честным человеком. Это Игалю с тетей и предстоит выяснить. Основной минус книги, пожалуй, — непрописанность персонажей. Как-то не успевает автор этого сделать. Саспенс гонит вперед, картинки меняются, локомотив сюжета летит, тут не до внутреннего мира героев. Поэтому об Игале мы знаем, что он деда очень любил, а о Нине — что она отца не любила вовсе. И у нее были на то причины. Какие — узнаете, прочтя «Шабатон». Собственно, сам шабатон, субботний год, год паузы у сотрудников университета, отведенный для творческих поисков и генерирования идей для новых научных проектов, — линия совсем побочная. Просто у героя есть время заняться расследованием. Это мог быть отпуск, продолжительная командировка или ранняя пенсия. Так что не пугайтесь названия, оно больше для красоты.
#формаслов_критика
Светлана Михеева // Если бы не Петров… (О книге О. Дозморова «Хорошие песни»)
Лирический герой Дозморова из книги в книгу настолько равен самому себе, что везде и всегда оставляет практически одинаковые следы (с небольшими отклонениями, как, например, изменяется след от воздействия на ногу камешка, попавшего в ботинок). И в «Хороших песнях» автор как будто бы остался равен самому себе. И это раздражает. И раздражение разгоняется, нарастает. Так же, как раздражает и привычное дозморовское самобичевание, усиленное до дурного тона. И, кажется, после десятка страниц — автор опять в тупике, над ним по-прежнему нависает обаяние его даровитых товарищей (Бориса Рыжего в первую очередь), с которыми он не в силах спорить то ли от собственной убежденности в их превосходстве, то ли от давления литературной общественности, вынуждающей человека быть чьим-то современником. Мол, вот это — поэты, остальные — то ли последыши, то ли сироты, то ли примазавшиеся. «Лучшие умирают, / И остаёмся мы — / Средней руки поэты», — в 2010 году говорит Дозморов. Изменилось ли что-то с тех пор?
В «Хороших песнях» по-прежнему бродит Рыжий, но это уже образ памяти, эдакий призрак: «Это Рыжий, скажете. Не Рыжий. / Это собственный одномоментный свет». Автор «анализирует судьбу» и не находит, «за что бы зацепиться» (не отсюда ли снова взирает на нас Ходасевич?). Однако же теперь он разговаривает с позиции того, кто «крантик прикрутил как поэт». «Ведь недостаточно писать / постпетербургские стишки / и переупаковывать/ в них пионерские грешки»,— говорит «дядюшка Олег», самохарактеризуясь в одном из стихотворений как «стиховор». Перед нами — утративший иллюзии (и как будто бы поэтические амбиции) лирический герой. Однако эта позиция усталого реалиста, обремененного ностальгией, не лишена кокетливой требовательности:
Мне надо, чтобы не любили,
А замерли в недоумении
Среди золы, полыни пыли,
Как бы в заброшенном имении…
Читать полностью: https://formasloff.ru/2023/06/15/svetlana-miheeva-esli-by-ne-petrov-o-knige-o-dozmorova-horoshie-pesni/
#формаслов_критика
Лирический герой Дозморова из книги в книгу настолько равен самому себе, что везде и всегда оставляет практически одинаковые следы (с небольшими отклонениями, как, например, изменяется след от воздействия на ногу камешка, попавшего в ботинок). И в «Хороших песнях» автор как будто бы остался равен самому себе. И это раздражает. И раздражение разгоняется, нарастает. Так же, как раздражает и привычное дозморовское самобичевание, усиленное до дурного тона. И, кажется, после десятка страниц — автор опять в тупике, над ним по-прежнему нависает обаяние его даровитых товарищей (Бориса Рыжего в первую очередь), с которыми он не в силах спорить то ли от собственной убежденности в их превосходстве, то ли от давления литературной общественности, вынуждающей человека быть чьим-то современником. Мол, вот это — поэты, остальные — то ли последыши, то ли сироты, то ли примазавшиеся. «Лучшие умирают, / И остаёмся мы — / Средней руки поэты», — в 2010 году говорит Дозморов. Изменилось ли что-то с тех пор?
В «Хороших песнях» по-прежнему бродит Рыжий, но это уже образ памяти, эдакий призрак: «Это Рыжий, скажете. Не Рыжий. / Это собственный одномоментный свет». Автор «анализирует судьбу» и не находит, «за что бы зацепиться» (не отсюда ли снова взирает на нас Ходасевич?). Однако же теперь он разговаривает с позиции того, кто «крантик прикрутил как поэт». «Ведь недостаточно писать / постпетербургские стишки / и переупаковывать/ в них пионерские грешки»,— говорит «дядюшка Олег», самохарактеризуясь в одном из стихотворений как «стиховор». Перед нами — утративший иллюзии (и как будто бы поэтические амбиции) лирический герой. Однако эта позиция усталого реалиста, обремененного ностальгией, не лишена кокетливой требовательности:
Мне надо, чтобы не любили,
А замерли в недоумении
Среди золы, полыни пыли,
Как бы в заброшенном имении…
Читать полностью: https://formasloff.ru/2023/06/15/svetlana-miheeva-esli-by-ne-petrov-o-knige-o-dozmorova-horoshie-pesni/
#формаслов_критика
Формаслов
Светлана Михеева // Если бы не Петров… (О книге О. Дозморова «Хорошие песни») - Формаслов
Читать рецензию С. Михеевой на книгу О. Дозморова "Хорошие песни" в журнале "Формаслов". Современная поэзия, проза, критика
Елена Сафронова // Конюшня с выходом в рай (о книге Э. Суховой «Одна большая любовь»)
Все рассказы Суховой в новой книге эмоциональны и будоражат чувства читателя. Но отдельно хочется сказать о ее историях про животных. Сухова буквально очеловечивает четвероногих. Не раз мне приходила на ум параллель с Джеральдом Дарреллом. Как известно, писатель-натуралист воспринимал животных равными человеку, о чем недвусмысленно говорит его самая известная трилогия уже на уровне названий: «Моя семья и другие звери», «Птицы, звери и родственники» и «Сад богов». Вот и для Элины Суховой звери — семья, и в них есть что-то божественное. Особенно лошади, о психологии которых автор знает, кажется, всё и умеет это передать в нескольких ярких штрихах: «Время поджимает. Нужно бы идти, но у Гриши другие планы. Существует масса способов удержать меня, самый верный — не отпускать руку. Если не удалось, можно придержать за одежду, ну, в конце концов, перегородить дверь собственным телом». Эта шутливая сценка из рассказа «День» повторяется в рассказе «Одна большая любовь», но получает надрывное развитие, выходя на более высокий уровень: «И он меня за куртку держит, не отпускает. Видать, тоже сил нет отпустить. Но и он — сильный. И он — отпустил, и сам в вагон шагнул, и не обернулся. Дверь за ним лязгнула. Как жизнь мою отрезала». Из этого эпизода уже понятно, что женщине и коню больше не суждено увидеться в земной жизни. В следующем предложении наездница узнает о гибели своего любимого… Но, к счастью, в этой же конюшне существует «портал», уводящий в жизнь иную — вечную, счастливую. И хочется верить, что в ином измерении героиня навсегда соединится с Гришенькой в едином для всех славных Божьих тварей раю.
Читать рецензию полностью: https://formasloff.ru/2023/07/15/elena-safronova-konjushnja-s-vyhodom-v-raj-o-knige-je-suhovoj-odna-bolshaja-ljubov/
#формаслов_критика
Все рассказы Суховой в новой книге эмоциональны и будоражат чувства читателя. Но отдельно хочется сказать о ее историях про животных. Сухова буквально очеловечивает четвероногих. Не раз мне приходила на ум параллель с Джеральдом Дарреллом. Как известно, писатель-натуралист воспринимал животных равными человеку, о чем недвусмысленно говорит его самая известная трилогия уже на уровне названий: «Моя семья и другие звери», «Птицы, звери и родственники» и «Сад богов». Вот и для Элины Суховой звери — семья, и в них есть что-то божественное. Особенно лошади, о психологии которых автор знает, кажется, всё и умеет это передать в нескольких ярких штрихах: «Время поджимает. Нужно бы идти, но у Гриши другие планы. Существует масса способов удержать меня, самый верный — не отпускать руку. Если не удалось, можно придержать за одежду, ну, в конце концов, перегородить дверь собственным телом». Эта шутливая сценка из рассказа «День» повторяется в рассказе «Одна большая любовь», но получает надрывное развитие, выходя на более высокий уровень: «И он меня за куртку держит, не отпускает. Видать, тоже сил нет отпустить. Но и он — сильный. И он — отпустил, и сам в вагон шагнул, и не обернулся. Дверь за ним лязгнула. Как жизнь мою отрезала». Из этого эпизода уже понятно, что женщине и коню больше не суждено увидеться в земной жизни. В следующем предложении наездница узнает о гибели своего любимого… Но, к счастью, в этой же конюшне существует «портал», уводящий в жизнь иную — вечную, счастливую. И хочется верить, что в ином измерении героиня навсегда соединится с Гришенькой в едином для всех славных Божьих тварей раю.
Читать рецензию полностью: https://formasloff.ru/2023/07/15/elena-safronova-konjushnja-s-vyhodom-v-raj-o-knige-je-suhovoj-odna-bolshaja-ljubov/
#формаслов_критика
Формаслов
Елена Сафронова // Конюшня с выходом в рай (о книге Э. Суховой «Одна большая любовь») - Формаслов
Елена Сафронова. Читать рецензию на книгу Элины Суховой "Одна большая любовь" в журнале "Формаслов". Современная проза, критика