Ложь постмодерна
6.97K subscribers
190 photos
8 videos
445 links
Царство священного ужаса. Хроники цифрового пепла.

Прислать нюдсы и просто поболтать: @esxat_bot

Поддержать канал: boosty.to/esxaton/donate
加入频道
Истина философа заключается в том, что он — пустой сосуд. У него нет однозначного бездвижного мнения, нет чёткой картины мира, как нет и изначальной собственной философии. Внутри философа — пустота и кроха непознаваемого космического вещества, из которого сделаны все люди. Так называемое «Я», чёрный ящик человеческого механизма. «Я» не знает себя и мира, но всегда выносит окончательное суждение, когда философ принимает или отвергает нечто новое.

Всё, что есть вокруг — голый ландшафт и обрывки идей, проплывающих в звёздном небе над головой. И огромная яма, перед краем которой стоит философ. В эту яму когда-то упал Фалес Милетский. В эту яму рано или поздно падёт всё сущее. Она — разрыв в ткани мироздания, окончательный и неприемлемый факт сгорания человеческого «Я». Она — пустота между духом и плотью, между материей и мистерией, между волей и законом. Разрыв, зазор, рана, отсутствие. В неё утекает всё, что имеет ценность. Яма не знает насыщения.

Философ стоит на краю ямы, бросая в неё свои убеждения, ценности и идеи. Что-то исчезает в яме, что-то распадается в её холоде разоснования. Но некоторые вещи остаются. Философ собирает эти вещи и делает из них машину. Эта машина — философская теория, порождающая малые островки смыслов.

Считается, что философ может сконструировать множество машин смысла. С помощью этих машин люди, одержимые или терзаемые ямой, иногда могут её пересечь. Но строительство машин не является подлинной целью.

Подлинной целью стало бы ничтожение ямы, исцеление глубокой раны мироздания и человечества. Но философ — только человек. Он не может зарастить яму. Его машины, включая ржавые и негодные реликты, продолжают переносить людей с одного берега на другой. Но сам философ не может существовать без ямы. И он всегда остаётся рядом с ямой — пока непознанное космическое вещество не покинет пустой сосуд. Пока внутреннее и внешнее не придут в безмолвное согласие.

Пока яма не перестанет быть — потому что тогда перестанет быть и всё остальное.
У философов и ямы бывали довольно разнообразные отношения. За человеческую историю с ямой чего только не делали — всё это влияло и на качество производимых машин философии.

Платон приделал яме крылья и вознёс её на небко. Демокрит превратил яму в облако маленьких ям и заявил, что человек состоит из этого вещества.

Ну а первым прилюдно поссал в яму великий Диоген.

Возможно, что у них с упавшим Фалесом была одна и та же яма.
Как учат нас книги по архитектуре, всякий город есть застывшая в камне мечта. Он — тянущаяся вверх песня мастера, белый свет, искривляющий законы жизни. Но мечта не может оставаться одинаковой на протяжении десятков лет. Она должна меняться, расти, превращать город в лозу, истекающую соком истин. Но могут ли истекать соком истины проклятые человейники? Разумеется, нет.

А потому всякий город нужно переосмыслить. Превратить его в заколдованную головоломку, в лабиринт Минотавра, в торжество изменчивой философской геометрии. Город платоновского Государства не может быть скучным и безыдейным. Нам должно вырвать крылатых духов из их карманных измерений, забрать племя гномов из недр волшебной горы, вызвать призрак Парацельса и сделать его прорабом. Необходимо, чтобы город менялся каждый день — славные карлы будут изгибать дороги, замуровывать проходы между улицами, вытягивать здания в спиральки и закапывать безвкусные спальные кварталы.

Чудо начинается там, где юный титан смеётся в лицо законам. Теперь человек, идущий за хлебом, потратит весь день на поиск дороги через районы с бетонными цветами. Отныне честный работяга не сможет выйти на работу, потому что его дом превратится в башенный колодец. Под городом возникнет ещё один, подземный — в нём будут жить проказники и филистеры, не понимающие новой архитектурной поэзии. Мир будет совершенным, как пушечная канонада.

Поймите, только радикальными мерами мы сможем спасти человечество от ползучей деградации. Уже сейчас культурное наследие уничтожено, поэзия умирает. Люди почти перестали водить хороводы! Всякий город должен стать бутоном на теле оскудевшей земли. Когда он раскроется, вслед за геометрией пространства преобразятся сами законы бытия. Антиподы пойдут по миру вверх ногами, на небе засияют три магических луны и наша бедная, мещанская жизнь изменится навсегда. В любой психогеографии должно быть немного настоящего «психо».

И да, прежних урбанистов мы разинвольтируем на поющие атомы. Правильная школа городской магии пожрёт былые секты — миссию духовного преображения они провалили с треском.
Я так понимаю, что вчерашняя бизнес-стрелка, покушения на оппозицию с молотком и восточное переоткрытие пейджеров со взрывчаткой — явления одного порядка. Девяностые, которые, как известно, есть дазайн, а не таймлайн, прорываются тонкими струйками в пузыри реальности.

Осуществиться во всей жестокой полноте, как раньше, здесь им не дадут — времена другие. Однако, судя по мировым тенденциям, весёлую энтропию можно спокойно ловить в бутылки и отправлять за границу по почте. Агентура пятидесяти разведок сама выпустит на волю бритвенные ветры, чтобы узреть ужас вседозволенности, так сказать, вживую.

Тогда и настанет смеющийся праздник. Где были взрывающиеся пейджеры, будут и другие изобретения радикальной братковской школы. Споры девяностых хорошо приживаются на любом ландшафте, вот только обуздать эту ризому не каждому микологу под силу.
Не верю, что гигантский раздувшийся нурглит Никокадо вот так вот взял и похудел. Это невозможно. Мне кое-что известно о линиях мифологий и змеистых хвостах древних сюжетов — там подобные метаморфозы описываются с изобилием деталей.

Из плоти священного чудовища мукбанга совершенно точно что-то родилось. Что-то паскудное и неотвратимое. Не удивлюсь, если скоро в пустом пространстве появится холестериновая луна Баар-Дау, которая разорвёт наши благословенные небеса в лоскутки и ленточки.
Стоя в долгой очереди, опять думал о неизбежности диктата технэ над человеческим миром. Неизбежности, впрочем, двоякой.

Киберпанк, техномадизм, прочие цифровые присадки на корчащемся теле человечества — всё это уже как бы принято считать нормой. Технические устройства с разнообразными кодировками и шифротекстами стали винтажной данностью — человек давно срастился с внешними электрическими органами в лице смартфонов и мессенджеров. С тех пор, казалось бы, всё стало только хуже.

Но природа любит динамику и перетекание сил — поэтому, пока в одних местах запускают выдачу очередных биометрических тавро с регистрацией через мфц, в других местах всё ветшает, провисает и обваливается в сумрачную архаику.

Технэ привлекает довольно ограниченный ресурс, который естественным образом стекается к ограниченным же локусам существования. Пространство симулируемого будущего сужается, высыхает как старая замша. Чем громче управляемый порядок кричит о сингулярности, тем больше пустот возникает на картах между мелкими технологическими пятнами. Эти пятна удерживаются в своей зоне контроля — и за ними начинается древняя пустошь.

Прогресс, что бы о нём ни думали, черпает из ограниченного источника вдохновения — и очень сильно от этого вдохновения зависит. Пока фантазии Жюля Верна о летающих городах превращаются в дигитальную дурку, а шприцеобразные здания стекла и металла устраивают теллурии карательную технотерапию, на нередуцируемой терра инкогнита между дистопическими зонами поднимает голову забытая архаика.

Может, в этом и кроется смысл идеи Нового средневековья — пока прогресс, подобно ферромагнитной жиже, стекается к точкам силы, характер пользования этим самым прогрессом остаётся таким же незрелым, каким он был и столетия тому назад. Благодаря чему технэ всегда идёт рука об руку с собственным антиподом. Вероятно, это должно служить нам всем некоторым утешением.
Идеальная женщина:

1. Флиртует цитатами из Псевдо-Дионисия Ареопагита;
2. Воспроизводит по памяти диалог с Головомером;
3. Играет каверы на Velvet Underground в их золотой эпохе;
4. Горячо обнимает каждую русскую берёзу в радиусе трёх километров;
5. Отличает Пронойю от Протеннойи;
6. Строит лучшие церкви в Майнкрафте;
7. Читает «Свет Невечерний» перед сном;
8. Освобождает Фландрию вместе с гёзами;
9. Помнит об итогах Третьего Вселенского собора;
10. Поддерживает идею Логоса нераздельного и неслиянного;
11. Носит стальной готический нагрудник (минимум четвёртый размер);
12. Начинает утро с ретритов Игнатия Лойолы;
13. Прикрепляет к платьюшкам жухлые осенние листья;
14. Купается в эманациях Нуса перводвижущего;
15. Направляет потоки священного избытка на карточку МИР;
16. Живёт внутри мессианского времени;
17. Возвращает витальность желающего тела;
18. Участвует в последних актах всеобщей космической драмы.
После того, как люди построили первую машину времени, они овладели искусством изменять другие метафизические категории. Властвуя над силами и энергиями, человечество вскоре построило иной, куда более жуткий механизм. Новая машина умела обращать вспять живой огонь, который горел в центре мироздания.

Проще говоря, она делала священный огонь священным холодом.

Когда машина была использована в первый раз, это заметили далеко не сразу. Однако теперь творчество, вверенное рукам мастеров, всегда выходило острым, злым и жестоким. Витальность, источаемая живыми созданиями, стала ломкой и пресной — людей будто набили хлопьями синтетического снега. Буквы и рисунки кололись иглами, края знакомых прежде взглядов затягивало инеистой кромкой, и ни в чём не было любви и правды.

Когда огонь, питавший мироздание творческой силой, окончательно вывернулся в лазурное пламя, души людей стали гореть. Они горели, не сгорая, пылали, превращаясь в стекло и морозные угли. Стихи и рассказы обрастали льдом, взрывались ослепительными шпилями, расцветали кровавыми узорами от неосторожных прикосновений. За шагами людскими змеился иней, и каждый страдал в клетке ледяной безучастности.

Вскоре священный холод оставил от людей только их почерневшие оболочки. Они бесцельно бродили средь бледных пустошей; каждый человек был вратами, через которые в мир врывался космический холод. Маски лиц застыли в искажённом немом восторге, и землю навсегда сковала ледяная броня. Последние крупицы жизни растворились сном непламенной колыбели — такова была жатва метафизики.

Белый шар плыл в пустотных водах вселенского безразличия. Его недра ещё долго тлели от прикосновений лазури.
Что такое настоящий некрореализм? Полагаю, это осознание того простого факта, что прекрасный мир прошлого кончился задолго до рождения человечества, а мы все — агенты мощного и противоестественного вторжения.

По сути, природа пережила страшный апокалипсис, еле как зарастила рваные раны бугристой плотью и погребла утраченные биологические виды глубоко в своих недрах. И тут пришли люди — обыкновенные хищные гули и доппельгангеры, безликие по своей изначальной природе. Недаром ведь мимезис является искусством и оружием каждого живущего человека.

Более того, мир постапокалипсиса представляется нам очень красивым и приятным местом — мы наслаждаемся умирающими реками и чахлыми лесочками, которые представляют собой тень витальных джунглей былого. Хотя даже это не сравнится с катакомбами и мавзолеями, которые человек обозвал городами. В городах люди едят мясо мутантов, чьи предки пережили апокалипсис, и торгуют баррелями погребённой субстанции из бактерий и мёртвых останков. А испарения этой субстанции, сгорающей в нечестивых ритуалах, постепенно окутывают каждый уголок планеты, знаменуя превосходство торговых жрецов-некромантов. Вот он, настоящий некрореализм.

А ещё эта модель прекрасно объясняет культ нигилантных плакальщиков из числа так называемых «традиционалистов» — они уже давно осознали, что являются мертвецами и живут в пепле чужого существования, но поделать с этим ничего не могут. В итоге занимаются романтическими камланиями, втайне надеясь, что свет с небка подарит им доапокалиптическую форму каких-нибудь пернатых змей-ангелов.
А это — легендарный Святой Христофор. Мученик с собачьей головой, почитаем Православной церковью.

Тоже пропаганда квадробинга, получается. Скоро запретят.
Я видел город на пиках холодных скал.
Я видел
Его шпили улиточных раковин,
Завитки его каменной плоти.
Этот город был стар.
Так стар, что он осознал себя живой мякотью,
Живой памятью —
И решил, что он будет помнить.

И он помнил: древний моллюск под кинжалами горных бореев.
Он видел себя во снах
Рыбою звезднокаменной.
Он плыл сквозь пустотный холод.
Он искал свой нетленный прах,
Собирая осколки в весёлых ветрах,
Возвращаясь к тем дням, когда он был молод —
Был остывающим пламенем.

И город на пиках небесных вершин
Построил из грёз свою дикую жизнь.
Он мечтал о космических реках
И жаре далёкой звезды.
Тот свет ядовитый, что башни оплавил,
Вытаскивал город из раковин правил —
Вечный избавлен от тяжести века,
В вечном все вещи святы.

Врастала история в каменный череп,
И город мечтал, покидая пещеры
Своих чёрных, башенных снов,
Распадался сияющей пылью,
Биологией неживого.
Город рос, прорастал в занебесный покров.
Воплощаясь невиданной былью,
Город искал своё слово.

Город вновь обретал тихий слог своей песни.
Город пел те слова, что лишь камню известны.
И бореи смеялись ему вослед
Языками из чёрного льда.
Город плыл, отрываясь от каменных пиков,
Обретал сотни лиц, оставаясь безликим.
Он летел туда, где ему места нет,
Где запретно сияла звезда.

Город хочет взрастить то, чего не бывало,
Возникает на башне яйцо ярко-алое.
В нём проклюнется мир — геометрия зданий,
Хоровод витражей и глаз.
Но пока скорлупа и пуста, и чужда,
Ей так нужен блеск яда, что носит звезда.
Её свет отворит неземное сиянье,
И Дитя вознесётся в свой час.

Город раковин, этот беспечный моллюск,
Плыл по небу с песнею каменных уст,
Изгибался ростками башен
И глядел соборным окном.
Он парил средь таких же забытых камней,
Обжигал его стены пустотный борей,
И звезда подносила алую чашу.
В её смехе был новый закон.

***

Город спал. Город видел сон.
Ядовитый и тёплый сон,
В нём он плавился, исчезал.

Был прекрасен и вечен он.

(2024)
Просмотр стрима — ритуал мнимого совместного присутствия, воскрешающий один день далёкого детства. Тот самый, где можно было смотреть, как в компьютер играет старший брат, отец или дядя. Словом, сеанс цифрового спиритизма, попытка вернуть призрак ушедшей инициатической практики.

Жаль только, что тот день не вернётся, сколько бы часов стрима ни пролетело. Хонтология всегда обращена к ране времени, но совершенно бессильна её преодолеть. Да и нынешних стримеров качественными психопомпами не назвать, увы.
Ну и да, запрет Дискорда я считаю очень характерным экзистенциальным жестом. Прямо вот символизирующим всю глубину глубин.

На глазах обычного школьника с доткой и майнкрафтом разворачивается воистину трагическая процедура. Галлюцинирующий принтер опять бушует и ставит очередную заградительную стеночку. Стеночка одиноко стоит посреди гигантской цифровой пустоши — обойти её с любой стороны не составит никакого труда. Бонусом идут очередные охуительные истории про наркотики и педерастов.

Потрясающе. В этом жесте правда есть что-то от античной трагедии. С тем же обречённым упорством Сизиф катил в гору свой камушек.

Пора, пора бы уже школьцам осознать наши великие бездны абсурда. Если с блокировкой Ютуба не дошло.
Кстати, как там с квадроберами вопрос обстоит? Всех уже победили? Напишет ли кто-нибудь об этом эпическую литературу?

Событие ведь и правда такое, достойное своей Илиады. Раньше оно как было — боги сражались с драконами, моря вскипали, всякой вещи было место под солнцем. Но и сейчас ничуть не хуже! Алкоголики против детей в собачьих масках, совершенно легендарная битва. Пока хвостатые подростки в ближайшей роще призывают дух своего тотемного предка, с другой стороны ухмуренные ацефалы шлют им инферналистские проклятья, придумывают огороженные квадроберские дистрикты с карающими лотками и источают тысячу горьких скорбей о Попранной Нравственности(тм). Духовное растление неизбежно, Спортлото больше не может вместить всех кляуз. Сегодня пишут, что квадроберы покусали чью-то собаку. Завтра скажут, что юные териоморфы съели патриковую бимбо с её минипигом на поводочке, отобедали всеми соседскими котами в радиусе пяти километров и отказались от регулярных бешеных прививок.

Обожаю это время, блядь. Если цирк с охотой на ведьм и кручением воображаемых хвостов продолжится в том же духе, скоро у нас под окнами и правда начнут бегать стаи озверившихся молодых команчей с подселёнными анимистическими духобабами из расчёта одна на тушку. Потому что действие всегда порождает противодействие — а неадекватному действию и контрреакция полагается ебанутая.
Итак, «Защита Лужина». Чистая, холодная абстракция. Возможно, лучшая из лаковых скульптур, воплощённых Набоковым в его творчестве. Роман — хор безликих шахматных фигур: каждая следующая становится тенью предыдущей, пока вязь текста засасывает, топит их в тусклой лужинской ситуации. Вместе с тем фигуры связаны таким же чистым и холодным механизмом воли. «Идёт партия» — в голове Лужина продолжается сражение с шахматными богами, безнадёжное и бесконечное движение фигур длиною в жизнь. Одни фигуры превращаются в другие, бытовые истории становятся эхом абстрактной задачи.

Существование Лужина — шахматная доска. Он сам — пешка, которая ощущает себя последствием цепи неудачных ходов. Пешка пытается «распутать» прошлые партии, решить личную экзистенциальную задачу. Хотя бы в уме — так, возможно, получится дойти до края доски, заглянуть за её пределы и стать ферзём. Но за краем доски всё те же шахматные боги, и Лужин летит в пустоту абстракции, чтобы стать частью её невыразимой тайны.

У меня был текст об ужасе чистой формы, которая повторяет себя, но остаётся вне человеческого восприятия. Чистая форма не сообщает о себе ничего, проявляясь лишь через свойства вещества её повторения. Шахматные боги — и есть чистая форма, очищенные от зримости фигуры коня, ладьи, ферзя. Лишённые лака, материала и размера, взамен они обретают зловещую возможность вторгаться в жизнь и размечать её буквами алгебраической нотации. Даже их цвет становится абстрактным — на шахматной доске лужинской жизни условно чёрные и условно белые пешки запутаны в мелких разменах, нужных лишь в качестве приготовления к великой партии.

Но Лужин понимает, что великой партии не будет: ошибочные ходы прошлого уводят в сторону от тайны шахматной доски, обрекают на повторение мелкой событийности. Желая «выйти из игры», Лужин не может найти её слабое место в переигранных партиях былого. Шахматные боги всегда живут в будущее — они находятся в продлённом шахматном времени, куда пытаются заглянуть думающие на несколько ходов вперёд игроки.

И Лужину приходится совершить последний, трагический шаг, чтобы нарушить ход игры и выпасть в реальность шахматных богов. Фон чистой абстракции распадается в огне надрывного, античного сюжета — человеческое наконец-то проглядывает сквозь отряды пешек, облепленных вязью набоковского текста. Лужин совершает выбор трагического героя, принимает своё ананке. Ничего не изменится, игра не закончится — потому что в каком-то смысле она и не продолжалась. Шахматные формы упорно воспроизводили себя в голове Лужина и на доске его жизни, уязвляя запертую внутри пешки живую плоть. Недаром Лужин едва оправляется от удара во время важной партии и сомневается, что сможет пережить следующую.

Отказаться от ужаса форм и повторяемости одних и тех же ходов было бы проще простого. Но античный герой всегда выбирает полноту своей судьбы. Даже если она началась с ошибок в дебюте. Античный герой не может иначе.
Мы преступно мало говорим о том, кто из философов первым придумал ядерную бомбу. А ведь философ и бомба — крайне важный онтологический узор. Не менее важный, чем сплетение эроса и танатоса, например.

Лично я полагаю, что первым ядерную бомбу придумал Гераклит. Впрочем, здесь есть нюанс — гераклитовой бомбой является само пылающее существование, сделанное из чистого огня. Материальный мир изначально возник внутри этой бомбы. Возможно по ошибке. Возможно — как тонкий механизм детонации. На всякий случай Гераклит продумал и взрыв бомбы — мировой пожар, который сожжёт весь космос ради его обновления.

Есть ещё один интересный момент. Критики утверждают, что Гераклит не придумывал божественного огня и застывшей в нём сферы космоса — то есть всего, что обычно приписывают его философии. Но так даже лучше. Ядерную бомбу изобрёл не философ, но никогда не бывший призрак философа, собранный из фальшивых цитат растворившихся в тысячелетиях анонимов. Как по мне, звучит достаточно инфернально.
Во времена особенно сильного душевного непокоя, когда кругом грозы, пламя и дым над бездной, я вспоминаю, что Проханов в детстве играл в футбол человеческим черепом.

Череп, по загадочному утверждению Проханова, мог принадлежать русскому космисту Николаю Фёдорову — именно через его костные эманации Александр Андреевич начал умозрительно постигать печать человечества из смертного праха и философию всеобщего воскрешения.

И мне становится легко и спокойно. Раз уж сакральный череп способен обучить молоканина русскому космизму через мистерию футбола — значит, наше знание вовек не истребится и не исчезнет.
Выделил в кинокультуре два интересных образа символического апокалипсиса — их наверняка больше, но киношный апокалипсис слишком часто привязывается к модерновым конструкциям, от ядерного и биохимического оружия до мировой чумы и условного вторжения инопланетян. А нужно тоньше, через мифологию и изначальные сюжеты.

Первый образ — конец Евангелиона. Японцы читают христианскую символику крайне своеобразно, но, если очистить серию от жанровых штампов и подростковой семантики, останутся неизвестные реликвии, изменяемые субстанции мира, глубокие слои кодификаций и чуждый враг. Мир Ребилда, в котором группа подростков странствует по застывшему океану примордиального супа, сражаясь с репликами из параллельной ветви эволюции и запуская сборки священных объектов — суть мортоновский спекулятивный конец света. Остались только руины, но субстанциальное преображение не закончено, и алые воды ещё могут породить своего последнего Левиафана. В таком апокалипсисе почти нет настоящих эмоций, все эмоции гипертрофированы и привязаны к архетипам героев, к их синтетическим оболочкам — но есть трансгрессия динамических (в том числе мнимых) тел, и в общем-то всё крутится вокруг неё.

Второй пример, ради которого всё и пишется — «Сталкер» Тарковского. Не первоисточник, там всё опять упирается в модерновую идею мусорной свалки. «Сталкер» в контексте путешествия неверующих к Богу, наверное, не разбирал только ленивый, но о самой Зоне в объективе Тарковского было сказано не так уж много. Неясно, каков источник её происхождения и для чего она нужна, хотя в контексте постоянного богоискательства очевидно, что на эти вопросы есть ответ. Зона является раной, но раной христианской, имеющей высшее символическое значение.

Мне кажется, если бы Тарковский пошёл дальше в придании Зоне собственного облика, она смогла бы объединить универсум его фильмов и высветить новую онтологию апокалипсиса. Герои и так называют то, что происходит в их путешествии, чудесами. В этой логике каждая аномалия Зоны является трагическим чудом и священной ловушкой, не типичной для киноапокалипсиса стимулирующей угрозой, но пресловутой Комнатой желаний. Только из комнаты аномалии нет выхода, она сама по себе является раковиной мифа, в которой проигрывается одна и та же экзистенциальная ситуация. Легко представляю себе аномалию, которая ведёт прямиком в «Зеркало» Тарковского — в один бесконечный день на смертном одре, когда все грехи и желания встают перед постелью с ужасающей пустой ясностью.
Хорошо путнику в русском лесу! Где ещё можно упасть в мягкую постель из сфагнума и зачерпнуть рукой сырого торфа, чтобы размазать его по лицу? Я часть леса, я гниющий ствол на дне болотной купели, я чаша, принимающая зелёную милость. Так говорит путник лесным стражам, и они приветствуют его огнями цвета старого льда.

Что делать дальше? Отпугивать гнусьё багульником, вынимать из дупла дерева бумажный кошелёк с сотами, хватать языком капли пьяного мёда. Срывать ядовитые и съедобные грибы, бросать вперемежку на лесных дорогах. Оставлять шапки мухомора лосю и медведю — пусть веселятся, пусть бегут в зелёную тьму дикой охотой. Рассыпать повсюду хвойные монеты, выкапывать из вязкого кирпичи мёртвых народов. Гулять по забытым тропинкам, плести венки шиповника, заливать кипятком терпкую ягоду из обожжённого чайника. Собирать яйца змей и пауков, варить ведьмин напиток в чугуне, мотать перчатки из нитей растений. Искать по траве птичьи кости, составлять вместе, читать по рисунку о горестях и радостях.

Что ещё позволено? Искать начаток ржавого рельса, ушедшего в землю — где появится, там и дорога на Китежград. Собирать с веток космы лешего, заплетать обратно в парик, оставлять на самом крепком капе; пусть новый леший народится. Складывать буквы из волчьих следов, из медвежьих следов, писать словами на птичью музыку. Собирать чайные травы и дикие ягоды в туесок, презирать борщевик, кланяться косой ограде. Выкапывать нелюбимую куклу, оставлять детям деревьев. Тихо радоваться, плакать о вечном, уставать. Складывать слётков в гнёзда, считать по головам, исполняться умиления.

А как надоест? Прикорми лягушку, нарисуй паутиной лицо доброго человека, посчитай, сколько глаз открывается в темнеющем небе. Гадай по мышиным норам, чувствуй нерв пустого существа, смотри туда, где в короне бледных облаков сияет звезда Полынь. Будет путь, будут косые постройки расползающегося дерева. Будут стёртые дневники, слипшиеся в бумажную массу на дне одинокого оврага. Будет бутылочная зелень стоячих вод и тихий плеск.

Будет горечь. Но будет и сладость.