Да Гоголь и есть Алекс. Мак. Так же велики и обширны завоевания. И «вновь открытые страны». Даже — «Индия» есть.
(за вечерним чаем)
(за вечерним чаем)
Ни один политик и ни один политический писатель в мире не произвёл в «политике» так много, как Гоголь.
(за вечерним чаем)
(за вечерним чаем)
Катков произнёс извозчичье:
— Тпррру...
А линия журналов и газет ответила ему лошадиным ляганьем.
И вот весь русский консерватизм и либерализм.
Неужели же Стасюлевич, читавший Гизо, не понимал, что нельзя быть образованным человеком, не зная, откуда происходит слово «география», т. е. что есть γη и γραφω. Но он 20 лет набрал воды в рот и не произнёс:«Господа, всё-таки ге-о-граф-ию-то нужно знать».
Но «обозреватели» в его журнале только пожимали плечами и писали: «Это — не ученье, а баллопромышленничество» и «Тут не учителя, а — чехи»: тогда как вопрос шёл вовсе не об этом.
(в вагоне)
— Тпррру...
А линия журналов и газет ответила ему лошадиным ляганьем.
И вот весь русский консерватизм и либерализм.
Неужели же Стасюлевич, читавший Гизо, не понимал, что нельзя быть образованным человеком, не зная, откуда происходит слово «география», т. е. что есть γη и γραφω. Но он 20 лет набрал воды в рот и не произнёс:«Господа, всё-таки ге-о-граф-ию-то нужно знать».
Но «обозреватели» в его журнале только пожимали плечами и писали: «Это — не ученье, а баллопромышленничество» и «Тут не учителя, а — чехи»: тогда как вопрос шёл вовсе не об этом.
(в вагоне)
Демократия имеет под собою одно право... хотя, правда, оно очень огромно... проистекающее из голода... О, это такое чудовищное право: из него проистекает убийство, грабёж, вопль к небу и ко всем концам земли. Оно может и вправе потрясти даже религиями. «Голодного» нельзя вообще судить; голодного нельзя осудить, когда он у вас отнял кошелёк.
Вот «преисподний» фундамент революции.
Вот «преисподний» фундамент революции.
Но ни революция, ни демократия, кроме этого, не имеют никаких прав. «Да, — ты зарезал меня, и как голодного я тебя не осуждаю». «Но ты ещё говоришь что-то, ты хочешь души моей и рассуждаешь о высших точках зрения: в таком случае я плюю кровью в бесстыжие глаза твои, ибо ты менее голодный, чем мошенник».
Едва демократия начинает морализировать и философствовать, как она обращается в мошенничество.
Тут-то и положен для неё исторический предел.
Тут-то и положен для неё исторический предел.
Высший предел демократии, в сущности, в «Книге Иова». Дальше этого она не может пойти, не пошла, не пойдёт.
Но есть «Книга Товии, сына Товитова». Есть Евангелие. Есть вообще, кроме чёрных туч, небо. И небо больше всякой тучи, которая «на нём» (часть) и «проходит» (время).
Хижина и богатый дом. В хижине томятся: и всё то прекрасное, что сказано о вдове Сарпеты Сидонской («Испечём последний раз хлеб и умрём») — принадлежит этой хижине.
Но в богатом доме так же всё тихо. Затворясь, хозяин пересматривает счётные книги и подводит месячный итог. Невеста-дочь, чистая и невинная, грезит о женихе. Малыши заснули в спальне. И заботливая мысль бабушки обнимает их всех, обдумывая завтрашний день.
Тут полная чаша. Это — Иов «до несчастья».
И хорошо там, но хорошо и тут. Там благочестие, но и тут не без молитвы.
Почему эти богатые люди хуже тех бедных?
Иное дело «звон бокалов»...
Но ведь и в бедной хижине может быть лязг оттачиваемого на человека ножа.
Но до порока — богатство и бедность равночастны.
Но после порока проклято богатство, но проклята также и бедность.
Но есть «Книга Товии, сына Товитова». Есть Евангелие. Есть вообще, кроме чёрных туч, небо. И небо больше всякой тучи, которая «на нём» (часть) и «проходит» (время).
Хижина и богатый дом. В хижине томятся: и всё то прекрасное, что сказано о вдове Сарпеты Сидонской («Испечём последний раз хлеб и умрём») — принадлежит этой хижине.
Но в богатом доме так же всё тихо. Затворясь, хозяин пересматривает счётные книги и подводит месячный итог. Невеста-дочь, чистая и невинная, грезит о женихе. Малыши заснули в спальне. И заботливая мысль бабушки обнимает их всех, обдумывая завтрашний день.
Тут полная чаша. Это — Иов «до несчастья».
И хорошо там, но хорошо и тут. Там благочестие, но и тут не без молитвы.
Почему эти богатые люди хуже тех бедных?
Иное дело «звон бокалов»...
Но ведь и в бедной хижине может быть лязг оттачиваемого на человека ножа.
Но до порока — богатство и бедность равночастны.
Но после порока проклято богатство, но проклята также и бедность.
И собственно, вместо социал-демократии лежит старая, простая, за обыденностью, пошлая истина «её же не перейдеши».
Живи в богатстве так просто и целомудренно, заботливо и трудолюбиво, как бы ты был беден.
Живи в богатстве так просто и целомудренно, заботливо и трудолюбиво, как бы ты был беден.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Бывало:
— Варя. Опять дырявые перчатки? Ведь я же купил тебе новые?
Молчит.
— Варя. Где перчатки?
— Я Шуре отдала.
Ей было 12 лет. Она же «дама» и «жена».
Так ходила она всегда «дамой в худых перчатках».
Теперь (2 года) всё лежит, и руки сжаты в кулачок.
Бывало:
— Варя. Опять дырявые перчатки? Ведь я же купил тебе новые?
Молчит.
— Варя. Где перчатки?
— Я Шуре отдала.
Ей было 12 лет. Она же «дама» и «жена».
Так ходила она всегда «дамой в худых перчатках».
Теперь (2 года) всё лежит, и руки сжаты в кулачок.
Забыть землю великим забвением — это хорошо.
(идя из окруж. суда, — об «Уед.»; затмение солнца)
(идя из окруж. суда, — об «Уед.»; затмение солнца)
Поразительное суждение я услышал от Флоренского (в 1911 г., зима, декабрь): «Ищут Христа вне Церкви», «хотят найти Христа вне Церкви», но мы не знаем Христа вне Церкви, вне Церкви — «нет Христа». «Церковь — она именно и дала человечеству Христа».
Он сказал это немного короче, но ещё выразительнее. Смысл был почти тот, как бы Церковь родила нам Христа, и (тогда) как же сметь, любя Христа, ополчаться на Церковь?
Смысл был этот, но у него — лучше.
Это меня поразило новизною. Теперь очень распространена риторика о Христе без Церкви, — и сюда упирается всё новое либеральное христианство.
Действительно. По мелочам познаётся и крупное. «Лучшую книгу — переплетаем в лучший переплёт»: сколько же Церковь должна была почувствовать в Евангелии, чтобы переплести его в 1/2-пудовые, кованные из серебра и золота переплёты. Это — пустяки: но оно показует важное. Все «сектанты» читают Евангелие только раз в неделю, соберясь: это — в миг их прозелитизма, взрывчатого начала. А «Церковь», через 1800 лет после начала, не понимает «отслужить службы», днём ли, ночью ли, каждый день — не почитав Евангелия.
Она написала его огромными буквами. Переплёт она усеяла драгоценными камнями.
Действительно: именно Церковь пронесла Христа от края и до края земли, пронесла «как Бога», без колебания, даже до истребления спорящих, сомневающихся, колеблющихся.
Таким образом, энтузиазм Церкви ко Христу б. так велик, как «не хватит порохов» у всех сектантов вместе и, конечно, у всех «либеральных христиан», тоже вместе. Действительно, Церковь может сказать: «Евангелие было бы как «Энеида» Вергилия у читателей, — книга чтимая, но не действенная, — и, м. б., просто оно затерялось бы и исчезло. Ведь не читал же всю жизнь Тургенев Евангелия. Он не читал, — могло бы и поколение не читать, — и, наконец, пришло бы поколение, совсем его забывшее, и уже следующее за ним — просто потерявшее самую книгу. Я спасла Евангелие для человечества: как же теперь, вырывая его из моих рук, вы смеете говорить о Христе помимо и обходя Церковь. Я дала человечеству: ну а нужно ли Евангелие больным, убогим, страждущим, томящимся, нужно ли оно сегодня, будет ли нужно завтра — об этом уже не нам решать».
Поразительно. Так обыкновенно и совершенно ново. И конечно, одним этим сохранением для человечества Евангелия Церковь выше не то что «наших времён», но и выше всего золотого века Возрождения, спасшего человечеству Вергилия и Гомера.
Он сказал это немного короче, но ещё выразительнее. Смысл был почти тот, как бы Церковь родила нам Христа, и (тогда) как же сметь, любя Христа, ополчаться на Церковь?
Смысл был этот, но у него — лучше.
Это меня поразило новизною. Теперь очень распространена риторика о Христе без Церкви, — и сюда упирается всё новое либеральное христианство.
Действительно. По мелочам познаётся и крупное. «Лучшую книгу — переплетаем в лучший переплёт»: сколько же Церковь должна была почувствовать в Евангелии, чтобы переплести его в 1/2-пудовые, кованные из серебра и золота переплёты. Это — пустяки: но оно показует важное. Все «сектанты» читают Евангелие только раз в неделю, соберясь: это — в миг их прозелитизма, взрывчатого начала. А «Церковь», через 1800 лет после начала, не понимает «отслужить службы», днём ли, ночью ли, каждый день — не почитав Евангелия.
Она написала его огромными буквами. Переплёт она усеяла драгоценными камнями.
Действительно: именно Церковь пронесла Христа от края и до края земли, пронесла «как Бога», без колебания, даже до истребления спорящих, сомневающихся, колеблющихся.
Таким образом, энтузиазм Церкви ко Христу б. так велик, как «не хватит порохов» у всех сектантов вместе и, конечно, у всех «либеральных христиан», тоже вместе. Действительно, Церковь может сказать: «Евангелие было бы как «Энеида» Вергилия у читателей, — книга чтимая, но не действенная, — и, м. б., просто оно затерялось бы и исчезло. Ведь не читал же всю жизнь Тургенев Евангелия. Он не читал, — могло бы и поколение не читать, — и, наконец, пришло бы поколение, совсем его забывшее, и уже следующее за ним — просто потерявшее самую книгу. Я спасла Евангелие для человечества: как же теперь, вырывая его из моих рук, вы смеете говорить о Христе помимо и обходя Церковь. Я дала человечеству: ну а нужно ли Евангелие больным, убогим, страждущим, томящимся, нужно ли оно сегодня, будет ли нужно завтра — об этом уже не нам решать».
Поразительно. Так обыкновенно и совершенно ново. И конечно, одним этим сохранением для человечества Евангелия Церковь выше не то что «наших времён», но и выше всего золотого века Возрождения, спасшего человечеству Вергилия и Гомера.
Есть люди до того робкие, что не смеют сойти со стула, на котором сел.
Таков Михайловский.
(размышляя об удивительном заглавии
статьи его — полемика со Слонимским —
«Страшен сон (!!!), да милостив Бог»)
Михайловский был робкий человек. Это никому не приходило на ум. Таково и личное впечатление (читал лекцию о Щедрине — торопливо, и всё оглядывался, точно его кто хватает).
Таков Михайловский.
(размышляя об удивительном заглавии
статьи его — полемика со Слонимским —
«Страшен сон (!!!), да милостив Бог»)
Михайловский был робкий человек. Это никому не приходило на ум. Таково и личное впечатление (читал лекцию о Щедрине — торопливо, и всё оглядывался, точно его кто хватает).
Правительству нужно бы утилизировать благородные чувства печати, и всякий раз, когда нужно провести что-нибудь в покое и сосредоточенности (только проводит ли оно что-нибудь «сосредоточенно»?) — поднимать дело о «проворовавшемся тайном советнике N» или о том, что он «содержит актрису». Печать будет 1/2 года травить его, визжать, стонать. Яблоновский «запишет», Баян «посыплет голову пеплом», Русское Слово будет занимать 100 000 подписчиков новыми столбцами á la «Гурко-Лидваль», «Гурко-Лидваль»...
И когда всё кончится и нужное дело будет проведено, «пострадавшему (фиктивно) тайному советнику» давать «ещё орден через два» («Принял раны ради отечества») и объявлять, что «правительство ошиблось в излишней подозрительности».
Без этого отвлечения в сторону правительству нельзя ничего делать. Разве можно делать дело среди шума?
И когда всё кончится и нужное дело будет проведено, «пострадавшему (фиктивно) тайному советнику» давать «ещё орден через два» («Принял раны ради отечества») и объявлять, что «правительство ошиблось в излишней подозрительности».
Без этого отвлечения в сторону правительству нельзя ничего делать. Разве можно делать дело среди шума?
Поэт Майков (Ап. Н.) смиренно ездил в конке.
Я спросил Страхова.
— О да! Конечно — в конке. Он же беден.
Был «тайный советник» (кажется) и большая должность в цензуре.
Я спросил Страхова.
— О да! Конечно — в конке. Он же беден.
Был «тайный советник» (кажется) и большая должность в цензуре.
Это бедные студенты воображают (или, вернее, их науськал Некрасов), что тайные советники и вообще «чёрт их дери, все генералы» едят всё «Вальтассаровы пиры» (читал в каком-то левом стихотворении: «они едят Вальтассаровы пиры, когда народ пухнет с голоду»).
В газетах, журналах интересны не «передовики» и фельетонисты. Эти как personae certae* и индийские петухи, с другой стороны, — нисколько не интересны. Но я люблю в газете зайти, где собирается «пожарная команда», т.е. сидят что-то делающие в ночи. Согнувшись, как Архимед над циркулем, одни сидят «в шашки». Другие шепчутся, как заговорщики, о лошадях (скачки, играют). Тут услышишь последнюю сплетню, сногсшибательную сенсацию. Вдруг говор, шум, поток: ругают Шварца. Папиросы и «крепкое слово».
______________
* Известные лица (лат.).
______________
* Известные лица (лат.).
Ге о Евг. П. Иванове: «Вот кто естественный профессор университета: сколько новых мыслей, какие неожиданные, поразительные замечания, наблюдения, размышления».
Делянов сказал, когда его спросили, отчего Соловьёв (Влад.) не профессор:
— У него мысли.
Старик сам полный мыслей и остроумия, не находил, чтобы они были нужны на кафедре. Но ещё удивительнее, что самопополняющаяся коллегия профессоров тоже делает все усилия, чтобы к ним в среду не попал человек с мыслью, с творчеством, с воображением, с догадкой.
Ни Иванов, ни Шперк не могли даже кончить русского университета.
Профессор должен быть балаболка. Это его стиль. И дождутся, когда в обществе начнут говорить:
— Быть умным — это «не идёт» профессору. Он будет чёрным вороном среди распустивших хвост павлинов.
Делянов сказал, когда его спросили, отчего Соловьёв (Влад.) не профессор:
— У него мысли.
Старик сам полный мыслей и остроумия, не находил, чтобы они были нужны на кафедре. Но ещё удивительнее, что самопополняющаяся коллегия профессоров тоже делает все усилия, чтобы к ним в среду не попал человек с мыслью, с творчеством, с воображением, с догадкой.
Ни Иванов, ни Шперк не могли даже кончить русского университета.
Профессор должен быть балаболка. Это его стиль. И дождутся, когда в обществе начнут говорить:
— Быть умным — это «не идёт» профессору. Он будет чёрным вороном среди распустивших хвост павлинов.
Что-то было глухое, слепое, что даже без имени...
И все чувствовали — нет дела. И некуда приложить силу, добро, порыв.
Теперь всё только ждёт работы и приложения силы.
Вот «мы» до 1905-6 года и после него. Что-то прорвало, и какой-то застой грязи, сырости, болезни безвозвратно унесло потоком.
(после разговора с Ге)
И все чувствовали — нет дела. И некуда приложить силу, добро, порыв.
Теперь всё только ждёт работы и приложения силы.
Вот «мы» до 1905-6 года и после него. Что-то прорвало, и какой-то застой грязи, сырости, болезни безвозвратно унесло потоком.
(после разговора с Ге)