Действительно, я чудовищно ленив читать. Напр., Философова статью о себе (в сборнике) прочёл первую страницу; и только этот год, прибирая книги после дачи (пыль, классификация) — наткнулся, раскрыл и прочитал, не вставая с полу, остальное (много верного). Но отчего же, втайне, я так мало читаю?
Тысяча причин; но главная — всё-таки это: мешает думать. Моя голова, собственно, «закружена», и у меня нет сил выйти из этой закруженности.
Я жадно (безумно) читал в гимназии: но уже в университете дальше начала книг «не ходил» (Моммзен, Блюнчли).
Собственно, я родился странником; странником-проповедником. Так в Иудее, бывало, «целая улица пророчествует». Вот я один из таких; т.е. людей улицы (средних) и «во пороках» (без миссии переломить, напр., судьбу народа). «Пророчество» не есть у меня для русских, т.е. факт истории нашего народа, а — моё домашнее обстоятельство, и относится только до меня (без значения и влияния); есть частность моей биографии.
Я решительно не могу остановиться, удержаться, чтобы не говорить (писать): и всё мешающее отбрасываю нетерпеливо (дела житейские) или вырыванию из рук (книги).
Эти говоры (шёпоты) и есть моя «литература». Отсюда столько ошибок: дойти до книги и раскрыть её и справиться — для меня труднее, чем написать целую статью. «Писать» — наслаждение; но «справиться» — отвращение. Там «крылья несут», а тут — должен работать; но я вечный Обломов.
И я утешался в этом признанном положении, на которое все дали своё согласие: что ведь вообще «мир есть моё представление». ПО этому тезису я вовсе не обязан «справляться» и писать верно историю или географию: а писать — «как мне представляется». Не будь Шопенгауэра, мне, может было бы стыдно: а как есть Шопенгауэр, то мне «слава Богу».
Из Шопенгауэра (пер. Страхова) я прочёл тоже только первую половину первой страницы (заплатив 3 руб.): но на ней-то первою строкой и стоит это: «Мир есть моё представление».
— Вот это хорошо, — подумал я по-обломовски. — «Представим», что дальше читать очень трудно и вообще для меня, собственно, не нужно.
(14 декаб. 1911)
Тысяча причин; но главная — всё-таки это: мешает думать. Моя голова, собственно, «закружена», и у меня нет сил выйти из этой закруженности.
Я жадно (безумно) читал в гимназии: но уже в университете дальше начала книг «не ходил» (Моммзен, Блюнчли).
Собственно, я родился странником; странником-проповедником. Так в Иудее, бывало, «целая улица пророчествует». Вот я один из таких; т.е. людей улицы (средних) и «во пороках» (без миссии переломить, напр., судьбу народа). «Пророчество» не есть у меня для русских, т.е. факт истории нашего народа, а — моё домашнее обстоятельство, и относится только до меня (без значения и влияния); есть частность моей биографии.
Я решительно не могу остановиться, удержаться, чтобы не говорить (писать): и всё мешающее отбрасываю нетерпеливо (дела житейские) или вырыванию из рук (книги).
Эти говоры (шёпоты) и есть моя «литература». Отсюда столько ошибок: дойти до книги и раскрыть её и справиться — для меня труднее, чем написать целую статью. «Писать» — наслаждение; но «справиться» — отвращение. Там «крылья несут», а тут — должен работать; но я вечный Обломов.
И я утешался в этом признанном положении, на которое все дали своё согласие: что ведь вообще «мир есть моё представление». ПО этому тезису я вовсе не обязан «справляться» и писать верно историю или географию: а писать — «как мне представляется». Не будь Шопенгауэра, мне, может было бы стыдно: а как есть Шопенгауэр, то мне «слава Богу».
Из Шопенгауэра (пер. Страхова) я прочёл тоже только первую половину первой страницы (заплатив 3 руб.): но на ней-то первою строкой и стоит это: «Мир есть моё представление».
— Вот это хорошо, — подумал я по-обломовски. — «Представим», что дальше читать очень трудно и вообще для меня, собственно, не нужно.
(14 декаб. 1911)
Могила... знаете ли вы, что смысл её победит целую цивилизацию...
Т. е. вот равнина... поле... ничего нет, никого нет... И этот горбик земли, под которым зарыт человек. И эти два слова: «зарыт человек», «человек умер» своим потрясающим смыслом, своим великим смыслом, стонающим… преодолевают всю планету, — и важнее «Иловайского с Атиллами».
Те все топтались… Но «человек умер», и мы даже не знаем — кто: это до того ужасно слёзно, отчаянно… что вся цивилизация в уме точно перевёртывается, и мы не хотим «Атиллы и Иловайского», а только сесть на горбик и выть на нём униженно, собакою…
О, вот где гордость проходит.
Проклятое свойство.
Недаром я всегда так ненавидел тебя.
(14 декабря 1911)
Т. е. вот равнина... поле... ничего нет, никого нет... И этот горбик земли, под которым зарыт человек. И эти два слова: «зарыт человек», «человек умер» своим потрясающим смыслом, своим великим смыслом, стонающим… преодолевают всю планету, — и важнее «Иловайского с Атиллами».
Те все топтались… Но «человек умер», и мы даже не знаем — кто: это до того ужасно слёзно, отчаянно… что вся цивилизация в уме точно перевёртывается, и мы не хотим «Атиллы и Иловайского», а только сесть на горбик и выть на нём униженно, собакою…
О, вот где гордость проходит.
Проклятое свойство.
Недаром я всегда так ненавидел тебя.
(14 декабря 1911)
Как-то везут гроб с позументами, и толпа шагает через «мокрое» и цветочки, упавшие с колесницы: спешат, трясутся. И я, объезжая на извозчике и тоже трясясь, думал: так-то вот повезут Вас. Вас-ча; живо представилось мне моё глуповатое лицо, уже тогда бледное (теперь всегда красное) и измученные губы, и бородёнка с волосёнками, такие жалкие, и что публика тоже будет ужасно «обходить лужи», и ругаться обмочившись, а другой будет ужасно тосковать, что нельзя закурить, и вот я из гроба ужасно ему сочувствую, что «нельзя закурить», и не будь бы отпет и вообще такой официальный момент, когда я «обязан лежать», то подсунул бы ему потихоньку папироску.
Знаю по собственному опыту, что именно на похоронах хочется до окаянства курить...
И вот везут-везут, долго везут: — «Ну, прощай, Вас. Вас., плохо, брат, в земле; и плохо ты, брат, жил: легче бы лежать в земле, если бы получше жил. С неправдой-то…»
Боже мой: как с неправдой умереть.
А я с неправдой.
(14 декаб. 1911)
Знаю по собственному опыту, что именно на похоронах хочется до окаянства курить...
И вот везут-везут, долго везут: — «Ну, прощай, Вас. Вас., плохо, брат, в земле; и плохо ты, брат, жил: легче бы лежать в земле, если бы получше жил. С неправдой-то…»
Боже мой: как с неправдой умереть.
А я с неправдой.
(14 декаб. 1911)
Да: может быть, мы всю жизнь живём, чтобы заслужить могилу. Но узнаём об этом, только подходя к ней: раньше «и на ум не приходило».
(14 декаб. 1911)
(14 декаб. 1911)
Шестьдесят раз только, в самом счастливом случае, я мог простоять в Великий Четверток «со свечечками» всенощную: как же я мог хоть один четверг пропустить?!!
Боже: да и Пасох шестьдесят!!! Так мало. Только шестьдесят Рождеств!!! Как же можно из этого пропустить хоть одно?!!
Вот основание «ходить в церковь» и «правильного круга жизни», с родителями, с женой, с детьми.
Мне вот пятьдесят четыре: а я едва ли был двенадцать раз «со свечечками».
И всё поздно: мне уже пятьдесят шесть лет!
(14 декаб. 1911)
Боже: да и Пасох шестьдесят!!! Так мало. Только шестьдесят Рождеств!!! Как же можно из этого пропустить хоть одно?!!
Вот основание «ходить в церковь» и «правильного круга жизни», с родителями, с женой, с детьми.
Мне вот пятьдесят четыре: а я едва ли был двенадцать раз «со свечечками».
И всё поздно: мне уже пятьдесят шесть лет!
(14 декаб. 1911)
Как пуст мой «бунт против христианства»: мне надо было хорошо жить, и были даны для этого (двадцать лет) замечательные условия. Но я всё испортил своими «сочинениями». Жалкий «сочинитель», никому в сущности не нужный, — и поделом, что не нужный.
(14 декаб. 1911)
(14 декаб. 1911)
Церковь есть единственно поэтическое, единственно глубокое на земле. Боже, какое безумие было, что лет одиннадцать я делал все усилия, чтобы её разрушить.
И как хорошо, что не удалось.
Да чем была бы земля без церкви? Вдруг обессмыслилась бы и похолодела.
Цирк Чинизелли, Малый театр, Художественный театр, «Речь», митинг и его оратор, «можно приволокнуться за актрисой», тот умер, этот родился, и мы все «пьём чай»: и мог я думать, что этого «довольно». Прямо этого я не думал, но косвенно думал.
(14 декаб. 1911)
И как хорошо, что не удалось.
Да чем была бы земля без церкви? Вдруг обессмыслилась бы и похолодела.
Цирк Чинизелли, Малый театр, Художественный театр, «Речь», митинг и его оратор, «можно приволокнуться за актрисой», тот умер, этот родился, и мы все «пьём чай»: и мог я думать, что этого «довольно». Прямо этого я не думал, но косвенно думал.
(14 декаб. 1911)
Пусть Бог продлит мне три — четыре — пять лет (и «ей»): зажгу я мою «соборованную свечу» и уже не выпущу её до могилы. Безумие моя прежняя жизнь: недаром «друг» так сопротивлялся сближению с декадентами. Пустые люди, без значения; не нужные России. «Слава литераторов да веет над нами». Пусть некоторые и талантливые, да это всё равно. Всё равно с точки зрения Костромы, Ельца, конкретного, жизненного. Моё дело было быть с Передольским, Титовым, Максимовым («Куль хлеба»); вот люди, вот русские. А «стишки» пройдут, даже раньше, чем истлеет бумага.
(14 декаб. 1911)
(14 декаб. 1911)
Несите, несите, братцы: что делать — помер. Сказано: «не жизнь, а жисть». Не трясите очень. Впрочем, не смущайтесь, если и тряхнёте. Всю жизнь трясло. Покурить бы, да неудобно: официальное положение. Покойник в гробу должен быть «руки по швам». Закапывайте, пожалуйста, поскорее, и убирайтесь к чёрту с вашей официальностью. Непременно в земле скомкаю саван и колено выставлю вперёд. Скажут: — «Иди на страшный суд». Я скажу: — «Не пойду». — «Страшно?» — «Ничего не страшно, а просто не хочу идти. Я хочу курить. Дайте адского уголька зажечь папироску». — «У вас Стамболи?»— «Стамболи». — «Здесь больше употребляют Асмолова. Национальное.»
(15 декаб. 1911)
(15 декаб. 1911)
— Ну, а девчонок не хочешь?
— Нет.
— Отчего же?
— Вот прославили меня: я и «там» если этим делом баловался, то в сущности для «опытов». Т.е. наблюдал и изучал. А чтобы «для своего удовольствия» — то почти и не было.
— Ну, и вывод?
— Не по департаменту разговор. Перемените тему.
(16 декаб. 1911)
— Нет.
— Отчего же?
— Вот прославили меня: я и «там» если этим делом баловался, то в сущности для «опытов». Т.е. наблюдал и изучал. А чтобы «для своего удовольствия» — то почти и не было.
— Ну, и вывод?
— Не по департаменту разговор. Перемените тему.
(16 декаб. 1911)
Полтора года полуживу. Тяжело, печально. Страшно. Несколько месяцев не вынимал монет (антич., для погляденья). Только вырабатываю 50—80 руб. «недельных»; но никакого интереса к написанному.
(16 декаб. 1911)
(16 декаб. 1911)
Ну вот, — и он дачку себе в Крыму купил (Г. С. П.). Когда несчастный Рцы, загнанный нуждой и болезнями детей, пошёл в «Россию», он захлёбываясь в славе и деньгах, злорадно написал мне: «Рцы — в ,,России"», и оправдывал тургеневское изречение: «Всякий в конце концов попадает на свою полочку». Т.е. где же такому гаду, как Рцы, и быть, как не в сыромятниковской «России», правительственном органе. Но вот он теперь с именьем на южн. берегу Крыма тоже «попал на свою полочку».
(16 декаб. 1911)
(16 декаб. 1911)
Печать — это пулемёт, из которого стреляет идиотический унтер. И скольких Дон-Кихотов он перестреляет, пока они доберутся до него. Да и вовсе не доберутся никогда.
Finis и могила.
(16 декаб. 1911)
Finis и могила.
(16 декаб. 1911)
«Общественность», кричат везде, «возникновение в литературе общественного элемента», «пробуждение общественного интереса».
Может быть, я ничего не понимаю; но когда я встречаю человека с «общественным интересом», то не то — чтобы скучаю, не то — чтобы враждую с ним: но просто умираю около него. «Весь смокнул» и растворился: ни ума, ни воли, ни слова, ни души.
Умер.
И пробуждаюсь, открываю глаза, когда догадываюсь или подозреваю, что «общественность» выскочила из человека (соседа, ближнего).
В гимназии, когда «хотелось дать в морду» или обмануть, — тоже хотелось без «общественности», а просто потому что печально самому и скверно вокруг.
И «социального строя» хотелось без «общественности», а просто: «тогда мы переедем на другую улицу» и «я обзаведусь девчонкою» (девчонки всегда хотелось — гимназистом).
Отчего же я так задыхаюсь, когда говорят об «общественности»? А вот точно говорят о перелёте галок. «Полетели к северу», «полетели к югу».
— Ах, — летите, матушки, куда угодно: мне-то какое дело.
Или: «люди идут к целям»; но я знаю, что всякое «идут» обусловлено дорогой, а не тем, кто «идут». И вот отчего так скучны эти галчата.
Может быть, я ничего не понимаю; но когда я встречаю человека с «общественным интересом», то не то — чтобы скучаю, не то — чтобы враждую с ним: но просто умираю около него. «Весь смокнул» и растворился: ни ума, ни воли, ни слова, ни души.
Умер.
И пробуждаюсь, открываю глаза, когда догадываюсь или подозреваю, что «общественность» выскочила из человека (соседа, ближнего).
В гимназии, когда «хотелось дать в морду» или обмануть, — тоже хотелось без «общественности», а просто потому что печально самому и скверно вокруг.
И «социального строя» хотелось без «общественности», а просто: «тогда мы переедем на другую улицу» и «я обзаведусь девчонкою» (девчонки всегда хотелось — гимназистом).
Отчего же я так задыхаюсь, когда говорят об «общественности»? А вот точно говорят о перелёте галок. «Полетели к северу», «полетели к югу».
— Ах, — летите, матушки, куда угодно: мне-то какое дело.
Или: «люди идут к целям»; но я знаю, что всякое «идут» обусловлено дорогой, а не тем, кто «идут». И вот отчего так скучны эти галчата.
И потом — я не выношу самого шума. А где галки — всегда крик.
(18 декабря 1911 г.)
(18 декабря 1911 г.)