На этих выходных ходил в двухдневный поход по Великой китайской стене — мы нашли недалеко от Пекина участок, где редко бывают туристы. Башни здесь расположены на вершинах скал, так что вместо ступенек и пологих подъемов, по которым идешь на туристических маршрутах, иногда нужно было лезть вверх на пару десятков метров по почти вертикальным скалам — камни расположены удобно, так что карабкаться не слишком сложно, но все равно страшно — если сорвешься, то шансов остаться в живых точно нет. Но оно того стоит — моим любимым мультиком в детстве был «Мулан», так что засыпая на вершине полуразрушенной башни и встречая на ней рассвет я представлял себе полчища гуннов, штурмующих стену. Вот довольно красивое видео этого участка на ютубе: https://www.youtube.com/watch?v=BpEWKBB6lYw
Но история не об этом — а вновь о моем удивлении американской армией. Весь поход организовали несколько ребят-офицеров. Один из них рассказал мне про свой диплом: он писал о влиянии различных типов денежных пособий на благосостояние семей в развивающихся странах. Я удивился, зачем вообще офицерам изучать экономику развития. Цитирую однокурсника: «Конечно, это важно — армии иногда приходится заниматься экономическим развитием территорий, пока в стране еще не приехали специалисты. Сам профессор, когда был еще действующим офицером, однажды был вынужден раздавать местным жителям цемент — и признавался, что сделал это неэффективно, т.к. никогда экономику развития не изучал. Он стал погружаться в тему, вышел на пенсию и стал преподавать, а эта история стала одним из заданий на итоговом экзамене».
Потом этот же офицер стал объяснять другому однокурснику, что такое regression discontinuity design и почему именно этот метод подходил для данных, которые он использовал. Объяснение для тех, кто социальные науки никогда не изучал: это довольно распространенный метод, с помощью которого измеряют успешность различных экономических и социальных интервенций — скажем, пытаются понять, действительно ли людям помогают пособия по безработице (простое видео с объяснением сути без математики).
Этот метод, наряду со многими другими — основа того, что на английском называется evidence-based policy making, а на русском — доказательная политика. Если попытаться уместить суть в одном предложении, то это идея о том, что гос. управление должно быть похоже на медицину: перед тем, как проводить какие-то изменения — например, менять размеров классов в школах или повышать пенсионный возраст — необходимо провести полноценное исследование; в идеале — рандомизированное контрольное испытание.
К чему я вообще начал об этом говорить? Дело в том, за четыре года учебы на политфаке Вышки у меня — увы — не было ни одного курса ни по доказательной политике, ни по специфическим для нее методам (вроде того же regression discontinuity design). Обидно, что люди, чья основная работа – воевать, знают о политике мирного времени больше, чем те, кто закончили лучший в России бакалавриат по политологии.
Но история не об этом — а вновь о моем удивлении американской армией. Весь поход организовали несколько ребят-офицеров. Один из них рассказал мне про свой диплом: он писал о влиянии различных типов денежных пособий на благосостояние семей в развивающихся странах. Я удивился, зачем вообще офицерам изучать экономику развития. Цитирую однокурсника: «Конечно, это важно — армии иногда приходится заниматься экономическим развитием территорий, пока в стране еще не приехали специалисты. Сам профессор, когда был еще действующим офицером, однажды был вынужден раздавать местным жителям цемент — и признавался, что сделал это неэффективно, т.к. никогда экономику развития не изучал. Он стал погружаться в тему, вышел на пенсию и стал преподавать, а эта история стала одним из заданий на итоговом экзамене».
Потом этот же офицер стал объяснять другому однокурснику, что такое regression discontinuity design и почему именно этот метод подходил для данных, которые он использовал. Объяснение для тех, кто социальные науки никогда не изучал: это довольно распространенный метод, с помощью которого измеряют успешность различных экономических и социальных интервенций — скажем, пытаются понять, действительно ли людям помогают пособия по безработице (простое видео с объяснением сути без математики).
Этот метод, наряду со многими другими — основа того, что на английском называется evidence-based policy making, а на русском — доказательная политика. Если попытаться уместить суть в одном предложении, то это идея о том, что гос. управление должно быть похоже на медицину: перед тем, как проводить какие-то изменения — например, менять размеров классов в школах или повышать пенсионный возраст — необходимо провести полноценное исследование; в идеале — рандомизированное контрольное испытание.
К чему я вообще начал об этом говорить? Дело в том, за четыре года учебы на политфаке Вышки у меня — увы — не было ни одного курса ни по доказательной политике, ни по специфическим для нее методам (вроде того же regression discontinuity design). Обидно, что люди, чья основная работа – воевать, знают о политике мирного времени больше, чем те, кто закончили лучший в России бакалавриат по политологии.
YouTube
Flying Jiankou Great Wall
Overflying Jiankou Great Wall 万里长城 with a drone, fpv, GoPro
#fpv #gopro #drone #quadcopter
#万里长城 #greatwall #phantom
#fpv #gopro #drone #quadcopter
#万里长城 #greatwall #phantom
За четыре моря pinned «Что я буду делать в Китае? Весь следующий год я буду учиться в университете Цинхуа в Пекине на магистратуре по Global Affairs, которая называется Schwarzman Scholars. Китай – явно не то место, которое ассоциируется у людей с хорошим образованием (хотя и…»
Несколько дней назад к нам в колледж приезжал Джоомарт Оторбаев, бывший премьер-министр Киргизии. Для человека такого положения прочитал удивительно неплохую лекцию — обычно «большие чины», даже бывшие, ограничиваются очень банальными фразами, так что любой ученый средней руки расскажет вам куда больше нового, чем экс-СЕО огромной корпорации. Оторбаев заметил, что одна из проблем Китая — избыточная вера в превосходство собственной культуры и, как следствие, некоторая культурная замкнутость. В качестве примера он показал знаменитую картинку с двумя кораблями, построенными в одно время — гигантским китайским судном и крошечной Санта-Марией Колумба (несмотря на очевидное техническое отставание, Америка была открыта именно на Санта-Марии), а потом упомянул китайских студентов за границей, которые предпочитают общаться со своими соотечественниками.
Вера в культурное превосходство — отчасти правда, но я думаю, что сила Китая — в его способности учиться у других. Сейчас уже трудно представить любой американский университет без китайских студентов, но интересно и то, что за китайцы отправлялись учиться за границу еще больше века назад. Например, университет Цинхуа, в котором я сейчас учусь, был основан в 1911 году как колледж для подготовки студентов, отправляющихся учиться в США.
Когда началась гражданская война, учиться в США стало слишком дорого, зато теперь китайцы учились ремеслу профессионального революционера. Например, Дэн Сэопин, главный архитектор китайского экономического чуда, сначала учился во Франции, а затем — в Университете трудящихся Востока в Москве. Там же учился будущий президент Тайваня Цзян Цзинго (сын Чай Кайши) и Хо Ши Мин. В какой-то момент кафедру для китайских студентов даже преобразовали в отдельный университет — Университет трудящихся Китая имени Сунь Ятсена, причем числились там как члены Компартии Китая, так и сторонники Гоминьдана. Заведение оказалось довольно успешным — среди его бывших студентов немало тех, кто сыграл большую роль в победы Компартии в гражданской войне.
После 1949 года довольно много китайцев училось в СССР. Тогда международное образование вообще выглядело по-другому: после завершения учебы почти все студенты отправлялись на родину, т.к. учились либо на деньги правительств собственных стран, которые нуждались в квалифицированных кадрах, либо на деньги государств, где получали образование (забавно почитать отчет ЦРУ о студентах-иностранцах в СССР, написанный вскоре после открытия РУДН). Сейчас студенты в основном оплачивают обучение сами, а после завершения учебы остаются там, где учились — высшее образование стало самым удобным способом эмиграции.
Сегодня больше трети иностранных студентов в США — китайцы, а всего за границей учится больше 600 тысяч студентов из Китая, включая детей самых высокопоставленных чиновников (скажем, дочь Си Цзиньпина окончила Гарвард). Если посмотреть на биографии выдающихся китайских ученых среднего возраста, будет заметно, насколько большое влияние оказало американское образование на становление китайской науки — очень многие из тех, кто сегодня руководит кафедрами, защищали свои диссертации в США. Но еще интереснее то, что Китай уже не только учится у других, но и сам становится импортером образования — в КНР учится уже больше 400 тысяч иностранных студентов — в какой-то момент обязательно напишу о том, как устроены китайские программы продвижения универсистетов в международных рейтингах (вроде нашей 5-100, только куда масштабнее).
Вера в культурное превосходство — отчасти правда, но я думаю, что сила Китая — в его способности учиться у других. Сейчас уже трудно представить любой американский университет без китайских студентов, но интересно и то, что за китайцы отправлялись учиться за границу еще больше века назад. Например, университет Цинхуа, в котором я сейчас учусь, был основан в 1911 году как колледж для подготовки студентов, отправляющихся учиться в США.
Когда началась гражданская война, учиться в США стало слишком дорого, зато теперь китайцы учились ремеслу профессионального революционера. Например, Дэн Сэопин, главный архитектор китайского экономического чуда, сначала учился во Франции, а затем — в Университете трудящихся Востока в Москве. Там же учился будущий президент Тайваня Цзян Цзинго (сын Чай Кайши) и Хо Ши Мин. В какой-то момент кафедру для китайских студентов даже преобразовали в отдельный университет — Университет трудящихся Китая имени Сунь Ятсена, причем числились там как члены Компартии Китая, так и сторонники Гоминьдана. Заведение оказалось довольно успешным — среди его бывших студентов немало тех, кто сыграл большую роль в победы Компартии в гражданской войне.
После 1949 года довольно много китайцев училось в СССР. Тогда международное образование вообще выглядело по-другому: после завершения учебы почти все студенты отправлялись на родину, т.к. учились либо на деньги правительств собственных стран, которые нуждались в квалифицированных кадрах, либо на деньги государств, где получали образование (забавно почитать отчет ЦРУ о студентах-иностранцах в СССР, написанный вскоре после открытия РУДН). Сейчас студенты в основном оплачивают обучение сами, а после завершения учебы остаются там, где учились — высшее образование стало самым удобным способом эмиграции.
Сегодня больше трети иностранных студентов в США — китайцы, а всего за границей учится больше 600 тысяч студентов из Китая, включая детей самых высокопоставленных чиновников (скажем, дочь Си Цзиньпина окончила Гарвард). Если посмотреть на биографии выдающихся китайских ученых среднего возраста, будет заметно, насколько большое влияние оказало американское образование на становление китайской науки — очень многие из тех, кто сегодня руководит кафедрами, защищали свои диссертации в США. Но еще интереснее то, что Китай уже не только учится у других, но и сам становится импортером образования — в КНР учится уже больше 400 тысяч иностранных студентов — в какой-то момент обязательно напишу о том, как устроены китайские программы продвижения универсистетов в международных рейтингах (вроде нашей 5-100, только куда масштабнее).
О китайских коррупционерах-патриотах
Профессор рассказал забавную историю: русские коллеги жаловались ему, что «наши» коррупционеры выводят деньги за границу, а китайцы прячут в Гонконге, откуда вновь инвестируют в Китай. Звучало так, как будто китайские чиновники — патриоты, которые, хоть и воруют, но думают о родине, а русские — безродные космополиты, которым лишь бы побыстрее построить себе дворец, причем желательно в Италии. Звучит красиво, но это не совсем правда.
Во-первых, часть китайских коррупционеров с удовольствием инвестируют деньги за границу — ребята попроще покупают дома, а те, кому удалось заработать побольше — создают, как и все уважающие себя коррупционеры, сложные офшорные схемы.
Во-вторых, дело не в патриотизме. Просто Гонконг был идеальным местом для того, чтобы прятать украденное – держать там деньги куда безопаснее, чем в Китае, но при этом не так сложно, как в Европе или Штатах. Ну а в китайскую экономику деньги возвращались просто потому, что она росла сумасшедшими темпами, так что те инвестфонды, что управляли деньгами в том числе и китайских чиновников, конечно, не упустили шанс заработать на этом. Если бы в России был свой Гонконг — что-нибудь вроде аксеновского острова Крым — финансового центра, не подчиненного Москве, но при этом культурно и географически близкого России — наши чиновники тоже с удовольствием бы держали деньги именно там. Кстати, если вдруг книгу не читали — очень рекомендую, особенно если вам свойственна ностальгия по «России, которую мы потеряли» (или если вы любите Крым – безотносительно его текущего статуса).
Про коррупцию в Китае вообще написано много всего интересного. Интересно ведь понять, почему экономика росла по 10% год в течение 40 лет, несмотря на то, что уровень коррупции в Китае, хоть и чуть ниже российского (если верить Corruption Perceptions Index, например) все равно довольно высок на фоне развитых стран. Лично мне больше всего запомнилась статья, в которой сравнивался уровень коррупции в Китае конца 1990-х – начала 2000-х и США в 1870-1930 годах — ВВП на душу населения в эти периоды как раз был приблизительно одинаковым. У авторов получилось, что в США на рубеже веков все было гораздо хуже, чем в современном Китае — получается, страна вполне может развиваться, несмотря на повальное воровство чиновников. Но методология подсчета уровня коррупции в XIX веке у меня доверия не вызывает — авторы считали количество упоминаний «коррупционных» слов в СМИ — можно придумать тысячу причин, по которым этот показатель не просто не слишком удачный, но и абсолютно бессмысленный.
Профессор рассказал забавную историю: русские коллеги жаловались ему, что «наши» коррупционеры выводят деньги за границу, а китайцы прячут в Гонконге, откуда вновь инвестируют в Китай. Звучало так, как будто китайские чиновники — патриоты, которые, хоть и воруют, но думают о родине, а русские — безродные космополиты, которым лишь бы побыстрее построить себе дворец, причем желательно в Италии. Звучит красиво, но это не совсем правда.
Во-первых, часть китайских коррупционеров с удовольствием инвестируют деньги за границу — ребята попроще покупают дома, а те, кому удалось заработать побольше — создают, как и все уважающие себя коррупционеры, сложные офшорные схемы.
Во-вторых, дело не в патриотизме. Просто Гонконг был идеальным местом для того, чтобы прятать украденное – держать там деньги куда безопаснее, чем в Китае, но при этом не так сложно, как в Европе или Штатах. Ну а в китайскую экономику деньги возвращались просто потому, что она росла сумасшедшими темпами, так что те инвестфонды, что управляли деньгами в том числе и китайских чиновников, конечно, не упустили шанс заработать на этом. Если бы в России был свой Гонконг — что-нибудь вроде аксеновского острова Крым — финансового центра, не подчиненного Москве, но при этом культурно и географически близкого России — наши чиновники тоже с удовольствием бы держали деньги именно там. Кстати, если вдруг книгу не читали — очень рекомендую, особенно если вам свойственна ностальгия по «России, которую мы потеряли» (или если вы любите Крым – безотносительно его текущего статуса).
Про коррупцию в Китае вообще написано много всего интересного. Интересно ведь понять, почему экономика росла по 10% год в течение 40 лет, несмотря на то, что уровень коррупции в Китае, хоть и чуть ниже российского (если верить Corruption Perceptions Index, например) все равно довольно высок на фоне развитых стран. Лично мне больше всего запомнилась статья, в которой сравнивался уровень коррупции в Китае конца 1990-х – начала 2000-х и США в 1870-1930 годах — ВВП на душу населения в эти периоды как раз был приблизительно одинаковым. У авторов получилось, что в США на рубеже веков все было гораздо хуже, чем в современном Китае — получается, страна вполне может развиваться, несмотря на повальное воровство чиновников. Но методология подсчета уровня коррупции в XIX веке у меня доверия не вызывает — авторы считали количество упоминаний «коррупционных» слов в СМИ — можно придумать тысячу причин, по которым этот показатель не просто не слишком удачный, но и абсолютно бессмысленный.
Сегодня на один из самых скучных моих курсов приехал классный гостевой лектор, так что вместо мучительных двух часов переключения между вкладками фейсбука, телеграма и вичата я с удовольствием слушал. Но такие счастливые события — скорее исключение, так что лекции — это чудовищно консервативный и неэффективный способ передачи знаний.
В моей жизни были только два по-настоящему выдающихся лектора, на чьи выступления я каждый раз ходил с удовольствием. Я объясняю их успех двумя факторами: во-первых, оба были очень эмоциональны — похоже, что эмпатия работает даже в том случае, если вы этого не хотите. Во-вторых, оба говорили очень быстро, так что времени отвлекаться на посторонние занятия не было. В остальном они были совершенно непохожи. Первый — Филипп Агьон, известный экономист, который всю свою жизнь преподавал в Гарварде, но ближе к пенсии вернулся в Париж. Второй — Константин Михайлов, религиовед, о чьих научные заслуги я не знаю ровным счетом ничего, зато знаю, что он довольно успешно занимается популяризацией религиоведения и истории.
Агьон рассказывал об экономическом развитии и неравенстве, а Михайлов — о множестве разных сюжетов из истории и религиоведения, но в их случае любая тема была интересной. Свою роль сыграло и то, что лекции проходили в особенном физическом пространстве: Агьон читал курс в Collège de France — там же, где преподавали Фуко и Бурдье, в огромной аудитории, заполненной пожилыми французами (я всегда думал о том, что они успели послушать Фуко вживую); а Михайлов выступал в подвале на Чистых прудах — там находится небольшой книжный магазин. В обоих случаях не было стерильности университетской аудитории, которая мешает сформировать эмоциональную привязанность.
Если бы это было возможно, я бы минимизировал количество лекций в университетах — даже в том случае, если они получают хорошую обратную связь от студентов. Недавно наткнулся на интересное исследование: при активных методах обучения студенты лучше усваивали информацию, но ставили более низкие оценки преподавателям — видимо, из-за того, что приходится больше напрягаться. Но при этом есть и работы, который показывают, что, например, «перевернутый класс» не более эффективен, чем традиционные методы (хотя вот в этом канале, где я и нашел обе статьи, хорошо объясняется, в чем могут проблемы с дизайном этого конкретного исследования)
Обилие лекций и «фактоцентричного» образования еще и создает иллюзию эффективности российского образования. Те, кто учился в наших университетах (по крайней мере, хороших), часто радостно рассказывают после учебы за границей – «вот, общался с выпускниками [знаменитого университета] — они ничуть не умнее нас — вот, даже не знали, что такое Х». Но на самом деле преимущество людей, получивших действительно хорошее образование — не в знаниях, а в куда более трудноизмеримых навыках. Нам кажется, что человек «просто более убедительно говорит», «просто лучше пишет эссе» или «просто лучше придумывает необычные идеи для исследований» — на самом деле, все это навыки, выработанные во время учебы — но не во время лекций.
В моей жизни были только два по-настоящему выдающихся лектора, на чьи выступления я каждый раз ходил с удовольствием. Я объясняю их успех двумя факторами: во-первых, оба были очень эмоциональны — похоже, что эмпатия работает даже в том случае, если вы этого не хотите. Во-вторых, оба говорили очень быстро, так что времени отвлекаться на посторонние занятия не было. В остальном они были совершенно непохожи. Первый — Филипп Агьон, известный экономист, который всю свою жизнь преподавал в Гарварде, но ближе к пенсии вернулся в Париж. Второй — Константин Михайлов, религиовед, о чьих научные заслуги я не знаю ровным счетом ничего, зато знаю, что он довольно успешно занимается популяризацией религиоведения и истории.
Агьон рассказывал об экономическом развитии и неравенстве, а Михайлов — о множестве разных сюжетов из истории и религиоведения, но в их случае любая тема была интересной. Свою роль сыграло и то, что лекции проходили в особенном физическом пространстве: Агьон читал курс в Collège de France — там же, где преподавали Фуко и Бурдье, в огромной аудитории, заполненной пожилыми французами (я всегда думал о том, что они успели послушать Фуко вживую); а Михайлов выступал в подвале на Чистых прудах — там находится небольшой книжный магазин. В обоих случаях не было стерильности университетской аудитории, которая мешает сформировать эмоциональную привязанность.
Если бы это было возможно, я бы минимизировал количество лекций в университетах — даже в том случае, если они получают хорошую обратную связь от студентов. Недавно наткнулся на интересное исследование: при активных методах обучения студенты лучше усваивали информацию, но ставили более низкие оценки преподавателям — видимо, из-за того, что приходится больше напрягаться. Но при этом есть и работы, который показывают, что, например, «перевернутый класс» не более эффективен, чем традиционные методы (хотя вот в этом канале, где я и нашел обе статьи, хорошо объясняется, в чем могут проблемы с дизайном этого конкретного исследования)
Обилие лекций и «фактоцентричного» образования еще и создает иллюзию эффективности российского образования. Те, кто учился в наших университетах (по крайней мере, хороших), часто радостно рассказывают после учебы за границей – «вот, общался с выпускниками [знаменитого университета] — они ничуть не умнее нас — вот, даже не знали, что такое Х». Но на самом деле преимущество людей, получивших действительно хорошее образование — не в знаниях, а в куда более трудноизмеримых навыках. Нам кажется, что человек «просто более убедительно говорит», «просто лучше пишет эссе» или «просто лучше придумывает необычные идеи для исследований» — на самом деле, все это навыки, выработанные во время учебы — но не во время лекций.
Важное отличие карьеры китайского чиновника от российского: если вы хотите попасть на самый верх, вам наверняка придется поработать на региональном уровне, причем в нескольких провинциях, так что провести всю жизнь в здании какого-нибудь пекинского министерства не получится. На картинке — карьерные пути всех членов Постоянного комитета Политбюро Компарти Китая (это высший орган партии, состоящий из 5-9 человек) с 1992 по 2017 год. Инфографика не очень интуитивно понятная, так что поясню: черный кружок — это та позиция, которую человек занимал в тот момент, когда стал членом Постоянного комитета (размер кружка — количество людей, которые занимали должности, относящиеся к этой категории), серые кружки — предыдущие позиции членов Постоянного комитета.
По этой ссылке есть интерактивная версия картинки и много других интересных данных — сама статья немного старая, 2017 года, но понять принцип формирования китайской элиты все равно помогает: главный путь на вершину — это работа в регионе на уровне губернатора или секретаря компартии — через такой опыт прошли почти все главные политики Китая. Скажем, нынешний генсек Си Цзиньпинь успел поработать губернатором провинции Фуцзянь, и.о. губернатора Чжэцзяна, а потом руководил Шанхайским горкомом КПК – и уже после этого оказался на самой вершине.
Типичный путь для многообещающего китайского выпускника, который хочет сделать политическую карьеру — отправиться работать в небольшую деревню, чтобы получить управленческий опыт. Если все пройдет хорошо, то он перейдет на следующий уровень — в небольшой городок, чтобы, если очень повезет, ближе к 60 оказаться в Политбюро. Судя по разговорам с моими китайскими однокурсниками, этот путь еще и довольно предсказуемый: понятно, какую должность нужно занимать в том или ином возрасте, чтобы претендовать на выдающуюся карьеру. Меня всегда расстраивало, что у нас система работает совершенно по-другому: почему-то всем понятно, что нужно делать, чтобы попасть в Goldman Sachs или McKinsey (нужно только не полениться потратить достаточно количество часов на изучение вопроса и подготовку — и оффер в кармане), но отбор в АП по-прежнему выглядит какой-то загадкой. Да и я никогда не слышал, чтобы молодых чиновников отправляли руководить небольшими селами или городами — все успешные карьеры обычно делаются в центре.
Региональные приключения китайских чиновников служат основой важного аргумента в защиту китайской политической системы. Обычно он строится следующим образом: в Китае лидером страны может стать только тот, у кого есть опыт управления гигантскими регионами, в некоторых из которых живет больше людей, чем в крупных европейских странах. В демократических же странах президентом может стать человек, у которого нет абсолютного никакого управленческого опыта — и речь не только о «плохих» примерах, вроде Трампа, но и о «хороших», вроде Обамы, который до 2008 года был сенатором и толком ничем не управлял. Следовательно, китайские управленцы топ-уровня гораздо компетентнее своих демократических коллег. На основе этого аргумента работает забавный пропагандистский мультик, но если интересно, можно почитать и что-нибудь более серьезное: например, неплохую книжку “The China Model: Political Meritocracy and the Limits of Democracy” Дэниэла Бэлла.
По этой ссылке есть интерактивная версия картинки и много других интересных данных — сама статья немного старая, 2017 года, но понять принцип формирования китайской элиты все равно помогает: главный путь на вершину — это работа в регионе на уровне губернатора или секретаря компартии — через такой опыт прошли почти все главные политики Китая. Скажем, нынешний генсек Си Цзиньпинь успел поработать губернатором провинции Фуцзянь, и.о. губернатора Чжэцзяна, а потом руководил Шанхайским горкомом КПК – и уже после этого оказался на самой вершине.
Типичный путь для многообещающего китайского выпускника, который хочет сделать политическую карьеру — отправиться работать в небольшую деревню, чтобы получить управленческий опыт. Если все пройдет хорошо, то он перейдет на следующий уровень — в небольшой городок, чтобы, если очень повезет, ближе к 60 оказаться в Политбюро. Судя по разговорам с моими китайскими однокурсниками, этот путь еще и довольно предсказуемый: понятно, какую должность нужно занимать в том или ином возрасте, чтобы претендовать на выдающуюся карьеру. Меня всегда расстраивало, что у нас система работает совершенно по-другому: почему-то всем понятно, что нужно делать, чтобы попасть в Goldman Sachs или McKinsey (нужно только не полениться потратить достаточно количество часов на изучение вопроса и подготовку — и оффер в кармане), но отбор в АП по-прежнему выглядит какой-то загадкой. Да и я никогда не слышал, чтобы молодых чиновников отправляли руководить небольшими селами или городами — все успешные карьеры обычно делаются в центре.
Региональные приключения китайских чиновников служат основой важного аргумента в защиту китайской политической системы. Обычно он строится следующим образом: в Китае лидером страны может стать только тот, у кого есть опыт управления гигантскими регионами, в некоторых из которых живет больше людей, чем в крупных европейских странах. В демократических же странах президентом может стать человек, у которого нет абсолютного никакого управленческого опыта — и речь не только о «плохих» примерах, вроде Трампа, но и о «хороших», вроде Обамы, который до 2008 года был сенатором и толком ничем не управлял. Следовательно, китайские управленцы топ-уровня гораздо компетентнее своих демократических коллег. На основе этого аргумента работает забавный пропагандистский мультик, но если интересно, можно почитать и что-нибудь более серьезное: например, неплохую книжку “The China Model: Political Meritocracy and the Limits of Democracy” Дэниэла Бэлла.
Хотя слово «глобализация» давно стало раздражающим своей многозначностью и вездесущностью, иногда встречаешь примеры, о которых хочется рассказать.
В самом начале двухтысячных в археологической экспедиции в Керчи я впервые услышал о «данетках» — загадках, где для объяснения необычной ситуации нужно задавать вопросы ведущему, на которые он может ответить только «да» или «нет». С тех пор я решал их довольно регулярно — и всегда был уверен, что это часть русского фольклора, характерного для экспедиций, походов и аналогичных мероприятий.
Но недавно оказалось, что «данетки» — абсолютно международное явление, причем формулировки загадок фактически идентичны — классическую историю про мясо чайки в ресторане мой однокурсник из Сингапура воспроизвел теми же словами, которые использовал бы я, а ребята из США и Гонконга подтвердили, что знают решение.
Особенно круто, что такие игры — пример устного фольклора, выжившего в 21 веке. Формулировки не передаются через социальные сети, телевизор или книги; узнать об игре можно только в компании —получается, что из некого первоисточника загадка про мясо чайки, как и многие другие, пересекла полмира, чтобы в итоге оказаться на берегах и Керченского, и Джохорского проливов — границы еще более проницаемы, чем мне казалось раньше.
В самом начале двухтысячных в археологической экспедиции в Керчи я впервые услышал о «данетках» — загадках, где для объяснения необычной ситуации нужно задавать вопросы ведущему, на которые он может ответить только «да» или «нет». С тех пор я решал их довольно регулярно — и всегда был уверен, что это часть русского фольклора, характерного для экспедиций, походов и аналогичных мероприятий.
Но недавно оказалось, что «данетки» — абсолютно международное явление, причем формулировки загадок фактически идентичны — классическую историю про мясо чайки в ресторане мой однокурсник из Сингапура воспроизвел теми же словами, которые использовал бы я, а ребята из США и Гонконга подтвердили, что знают решение.
Особенно круто, что такие игры — пример устного фольклора, выжившего в 21 веке. Формулировки не передаются через социальные сети, телевизор или книги; узнать об игре можно только в компании —получается, что из некого первоисточника загадка про мясо чайки, как и многие другие, пересекла полмира, чтобы в итоге оказаться на берегах и Керченского, и Джохорского проливов — границы еще более проницаемы, чем мне казалось раньше.
Пока Китай отмечал свое 70-летие, а занятий в университете не было, я отправился в Монголию. И если бесконечные степи, пустыни и горы описывать нет смысла — нужно ехать самому; то несколькими наблюдениями общего характера я все же поделюсь.
(1) С эстетической точки зрения Улан-Батор — отличная точка для наблюдения за смертью советского колониализма: сталинский дворец правительства на центральной площади апроприировали, пристроив колоннаду со статуями Чингисхана, Угедея и Хубилая; сама площадь медленно обрастает небольшими небоскребами, часто построенными на деньги азиатских инвесторов; а символы принадлежности к советской сфере влияния (например, знакомые всем нам чугунные батареи, которые я обнаружил в одной из школ) доживают свои последние дни.
(2) С экономической точки зрения Россия все еще остается важным партнером Монголии, но ее влияние несопоставимо с китайским — на КНР в 2017 году приходилось 32% импорта и 76% экспорта, а на Россию — только 28% и 1% соответственно (кстати, сайт Observatory of Economic Complexity, где я брал данные, очень хорош — рассматривая структуру торговли разных стран, там можно зависнуть не на один час). Российские инвестиции в последние годы были совсем незначительны по сравнению, например, с ролью Китая и Японии. Теперь после визита Путина в сентябре Россия пообещала кредит в 100 млрд рублей, а РФПИ подписали соглашение о создании российско-монгольского инвестфонда — но реальные последствия этих решений пока непонятны.
(3) С культурной точки зрения, несмотря на финансовые вливания, влияния Китая пока не слишком заметно — на глаза скорее попадаются корейские рестораны или отсылки к японской поп-культуре. И хотя все больше студентов едет учиться в КНР, отношение к стране остается очень настороженным. Думаю, не последнюю роль играет и тот факт, что монголы почти сто лет правили Китаем — после такого всегда сложно согласиться на роль сателлита. Вообще культурная слабость Китая — это интересный феномен. Несмотря на колоссальные вливания денег в экономики стран «Одного пояса, одного пути», отношение к КНР только ухудшается — протесты в Казахстане будут хорошим примером, но важно понимать, что это не исключение, а тенденция (хотя лично я думаю, что культурное доминирование всегда приходит вслед за доминированием экономическим — так что триумф китайской культуры должен наступить лет так через 50).
(1) С эстетической точки зрения Улан-Батор — отличная точка для наблюдения за смертью советского колониализма: сталинский дворец правительства на центральной площади апроприировали, пристроив колоннаду со статуями Чингисхана, Угедея и Хубилая; сама площадь медленно обрастает небольшими небоскребами, часто построенными на деньги азиатских инвесторов; а символы принадлежности к советской сфере влияния (например, знакомые всем нам чугунные батареи, которые я обнаружил в одной из школ) доживают свои последние дни.
(2) С экономической точки зрения Россия все еще остается важным партнером Монголии, но ее влияние несопоставимо с китайским — на КНР в 2017 году приходилось 32% импорта и 76% экспорта, а на Россию — только 28% и 1% соответственно (кстати, сайт Observatory of Economic Complexity, где я брал данные, очень хорош — рассматривая структуру торговли разных стран, там можно зависнуть не на один час). Российские инвестиции в последние годы были совсем незначительны по сравнению, например, с ролью Китая и Японии. Теперь после визита Путина в сентябре Россия пообещала кредит в 100 млрд рублей, а РФПИ подписали соглашение о создании российско-монгольского инвестфонда — но реальные последствия этих решений пока непонятны.
(3) С культурной точки зрения, несмотря на финансовые вливания, влияния Китая пока не слишком заметно — на глаза скорее попадаются корейские рестораны или отсылки к японской поп-культуре. И хотя все больше студентов едет учиться в КНР, отношение к стране остается очень настороженным. Думаю, не последнюю роль играет и тот факт, что монголы почти сто лет правили Китаем — после такого всегда сложно согласиться на роль сателлита. Вообще культурная слабость Китая — это интересный феномен. Несмотря на колоссальные вливания денег в экономики стран «Одного пояса, одного пути», отношение к КНР только ухудшается — протесты в Казахстане будут хорошим примером, но важно понимать, что это не исключение, а тенденция (хотя лично я думаю, что культурное доминирование всегда приходит вслед за доминированием экономическим — так что триумф китайской культуры должен наступить лет так через 50).
Сегодняшняя лекция нашего основого курса — "Global Affairs" — прошла под немного провокативным названием "Кто выиграл Вторую мировую войну?" (спойлер — США) — я в тему никогда глубоко не погружался, так что было интересно послушать американский взгляд — эту часть курса читает Дэвид Кеннеди из Стэнфорда. Расскажу об основных тезисах — для тех, кто хоть немного занимался ВМВ, ничего нового не будет, но наверняка есть и те, кто услышит это в первый раз.
(1) Важно разделять вопросы "Кто выиграл войну?" и "Кто заплатил наибольшую цену?". Ответ на второй вопрос очевиден — никто не потерял больше людей, чем СССР. Также Кеннеди не отрицает, что основные усилия Германии пришлись именно на Восточный фронт, а Сталинград был главным поворотным моментом всей войны. Но ответ на вопрос о победе будет другим — нужно понять, кто смог получить максимум от войны, усилив свое политическое и экономическое влияние после ее окончания. Кеннеди уверен, что конкурентов у США здесь просто нет.
(2) Одним из ключевых решений американского руководства было сокращения размера армии до 90 дивизий, хотя генералы настаивали на том, что для победы необходимы по крайней мере 200. Чем больше солдат, тем меньше людей, работающих на заводах, так что было принято решение, что производственные мощности важнее числа дивизий. Неоднозначный выбор — на тот момент было неясно, сможет ли СССР выдержать натиск Германии. Но в итоге расчет оказался верным — американцы прошли войну с минимальными жертвами, при этом не разрушив собственную экономику. Это решение получилось название 90 divisions gamble — можно почитать подробнее этом тексте.
(3) Экономический рост США во время ВМВ был не просто значительным, но невероятным в любых других условиях. Я всегда знал, что война помогла восстановить экономику, но никогда погружался в цифры, которые оказались более внушительными, чем я думал. В 1939-1945 гг. американский ВВП рос по 8% в год, а между 1941 и 1943 — и вовсе по 17%.
(4) 1945 год — вовсе не триумф СССР в политическом смысле. Еще в 1938 году казалось, что экономика США буксует, а сама страна склоняется к изоляционистской политике, а новые игроки вроде СССР скорее имеют шансы на мировое господство. Но уже через семь лет, в 1945 году, США приступили к созданию тех институтов (МВФ, Всемирный Банк и ГАТТ, позже превратившийся в ВТО), которые помогали им доминировать на протяжение всей второй половины XX века. Без войны подобны скачок в международном влиянии США представить практически невозможно.
Мое личное мнение — говорить о таком взгляде на события было бы полезно в школе. Нынешний российский милитаризм отчасти является результатом «ностальгии по 1945 году», который кажется многим точкой наивысшего триумфа страны. Понимание того, что военная победа — не всегда победа экономическая и политическая – помогло бы хотя бы отчасти повлиять на это.
Кстати, если хотите больше деталей, можно посмотреть видео аналогичной лекции, которую Кеннеди читал несколько лет назад (судя по всему, содержание очень похоже на то, что я слушал сегодня).
(1) Важно разделять вопросы "Кто выиграл войну?" и "Кто заплатил наибольшую цену?". Ответ на второй вопрос очевиден — никто не потерял больше людей, чем СССР. Также Кеннеди не отрицает, что основные усилия Германии пришлись именно на Восточный фронт, а Сталинград был главным поворотным моментом всей войны. Но ответ на вопрос о победе будет другим — нужно понять, кто смог получить максимум от войны, усилив свое политическое и экономическое влияние после ее окончания. Кеннеди уверен, что конкурентов у США здесь просто нет.
(2) Одним из ключевых решений американского руководства было сокращения размера армии до 90 дивизий, хотя генералы настаивали на том, что для победы необходимы по крайней мере 200. Чем больше солдат, тем меньше людей, работающих на заводах, так что было принято решение, что производственные мощности важнее числа дивизий. Неоднозначный выбор — на тот момент было неясно, сможет ли СССР выдержать натиск Германии. Но в итоге расчет оказался верным — американцы прошли войну с минимальными жертвами, при этом не разрушив собственную экономику. Это решение получилось название 90 divisions gamble — можно почитать подробнее этом тексте.
(3) Экономический рост США во время ВМВ был не просто значительным, но невероятным в любых других условиях. Я всегда знал, что война помогла восстановить экономику, но никогда погружался в цифры, которые оказались более внушительными, чем я думал. В 1939-1945 гг. американский ВВП рос по 8% в год, а между 1941 и 1943 — и вовсе по 17%.
(4) 1945 год — вовсе не триумф СССР в политическом смысле. Еще в 1938 году казалось, что экономика США буксует, а сама страна склоняется к изоляционистской политике, а новые игроки вроде СССР скорее имеют шансы на мировое господство. Но уже через семь лет, в 1945 году, США приступили к созданию тех институтов (МВФ, Всемирный Банк и ГАТТ, позже превратившийся в ВТО), которые помогали им доминировать на протяжение всей второй половины XX века. Без войны подобны скачок в международном влиянии США представить практически невозможно.
Мое личное мнение — говорить о таком взгляде на события было бы полезно в школе. Нынешний российский милитаризм отчасти является результатом «ностальгии по 1945 году», который кажется многим точкой наивысшего триумфа страны. Понимание того, что военная победа — не всегда победа экономическая и политическая – помогло бы хотя бы отчасти повлиять на это.
Кстати, если хотите больше деталей, можно посмотреть видео аналогичной лекции, которую Кеннеди читал несколько лет назад (судя по всему, содержание очень похоже на то, что я слушал сегодня).
После лекции Нгейр Вудс, декана Оксфордской Blavatnik School of Government, одна из моих однокурсниц задала ей важный вопрос: «Почему Россия ведет себя так непредсказуемо, пытаясь разрушить существующий мировой порядок?». Этот вопрос часто стесняются задавать мне напрямую, но я чувствую, что многие из моих знакомых совершенно не понимают, почему Россия принимает решения, которые стороннему наблюдателю могут показаться неадекватными.
Ответ Вудс показался мне очень удачным: можно как угодно относиться к внешней политике России, но непоследовательной и нелогичной ее назвать нельзя — проблема в том, что западный мир понимает Россию настолько плохо, что принимает своеобразную, но все же логику, за авторитарное безумство. Сам я думаю, что основных причины две: Россию мало изучают на западе, а мы сами с трудом можем внятно рассказать о себе.
Недостаток русистов объяснить несложно: после 1991 года Россия больше не казалась опасной, так что смысла тратить деньги на ее изучение не было. Скажем, в США в 1971 году 715 человек получили дипломы со специализацией в области русского языка и литературы, в 1991 г. таких было 593, а в 2011 г. — уже 340. После 2014 года об этом немало писали: Washington Post рассказывал о том, что в некоторых подразделениях НАТО «нет ни одного человека, который был бы состоянии читать русскую прессу», а National Interest жаловался на массовое сокращение средств, выделяемых на изучение России. После Крыма денег и внимания стало чуть больше, но 5 лет все равно недостаточно, чтобы вырастить новое поколение экспертов.
Второй фактор даже более важен — Россия с трудом может рассказывать о себе на языке, понятном людям, принимающим решения на западе — и прилагает минимум усилий, чтобы этому языку научиться. У России есть RT — пропагандистский рупор для недовольных, но совершенно нет респектабельных интеллектуалов, которые могли бы рассказывать о стране так, чтобы к ним прислушивался истеблишмент. Эти люди, скорее всего, не будут сторонниками режима (и слава богу), но точно смогут отличить безумство от расчета.
Но воспитать таких интеллектуалов невозможно, если продолжать вариться в собственном соку. Меньше 1% российских студентов учится за границей. В Китае таких 2,1%, а если брать абсолютные цифры, то сравнение становится еще более впечатляющим (в США учится порядка 320,000 китайцев и всего около 5,000 русских). Та же ситуация — с российскими научными публикациями по социальным наукам. На прикрепленной к посту картинке видно, что мы отстаем и от Индии, и от Китая, а если взять влияние публикаций (количество цитирований на один документ), то отрыв выглядит еще более печальным. При этом еще в 2000 году китайцы опубликовали примерно столько же статей в области социальных наук, сколько Россия.
Единственная российская государственная программа, оплачивающая образование за границей, «Глобальное образование», действует только для технических, медицинских и управленческих специальностей. Это логично — в условиях дефицита ресурсов физики куда полезнее политологов, но без последних вряд ли получится объяснить миру, что в действиях России, даже самых опасных для мира, все же есть логика.
P.S. Кстати, Blavatnik School of Government, где работает Вудс, — очень показательный кейс. 100 млн долларов на ее создание в 2010 году были пожертвованы Леонардом Блаватником — британским миллиардером, который родился в Одессе, учился на одном курсе с Вексельбергом в МИИТе, но уехал с родителями из СССР в возрасте 21 года. Если хотя бы один из оставшихся в России миллиардеров пожертвовал сравнимую сумму на образование, решить проблему интернационализации было бы куда легче.
Ответ Вудс показался мне очень удачным: можно как угодно относиться к внешней политике России, но непоследовательной и нелогичной ее назвать нельзя — проблема в том, что западный мир понимает Россию настолько плохо, что принимает своеобразную, но все же логику, за авторитарное безумство. Сам я думаю, что основных причины две: Россию мало изучают на западе, а мы сами с трудом можем внятно рассказать о себе.
Недостаток русистов объяснить несложно: после 1991 года Россия больше не казалась опасной, так что смысла тратить деньги на ее изучение не было. Скажем, в США в 1971 году 715 человек получили дипломы со специализацией в области русского языка и литературы, в 1991 г. таких было 593, а в 2011 г. — уже 340. После 2014 года об этом немало писали: Washington Post рассказывал о том, что в некоторых подразделениях НАТО «нет ни одного человека, который был бы состоянии читать русскую прессу», а National Interest жаловался на массовое сокращение средств, выделяемых на изучение России. После Крыма денег и внимания стало чуть больше, но 5 лет все равно недостаточно, чтобы вырастить новое поколение экспертов.
Второй фактор даже более важен — Россия с трудом может рассказывать о себе на языке, понятном людям, принимающим решения на западе — и прилагает минимум усилий, чтобы этому языку научиться. У России есть RT — пропагандистский рупор для недовольных, но совершенно нет респектабельных интеллектуалов, которые могли бы рассказывать о стране так, чтобы к ним прислушивался истеблишмент. Эти люди, скорее всего, не будут сторонниками режима (и слава богу), но точно смогут отличить безумство от расчета.
Но воспитать таких интеллектуалов невозможно, если продолжать вариться в собственном соку. Меньше 1% российских студентов учится за границей. В Китае таких 2,1%, а если брать абсолютные цифры, то сравнение становится еще более впечатляющим (в США учится порядка 320,000 китайцев и всего около 5,000 русских). Та же ситуация — с российскими научными публикациями по социальным наукам. На прикрепленной к посту картинке видно, что мы отстаем и от Индии, и от Китая, а если взять влияние публикаций (количество цитирований на один документ), то отрыв выглядит еще более печальным. При этом еще в 2000 году китайцы опубликовали примерно столько же статей в области социальных наук, сколько Россия.
Единственная российская государственная программа, оплачивающая образование за границей, «Глобальное образование», действует только для технических, медицинских и управленческих специальностей. Это логично — в условиях дефицита ресурсов физики куда полезнее политологов, но без последних вряд ли получится объяснить миру, что в действиях России, даже самых опасных для мира, все же есть логика.
P.S. Кстати, Blavatnik School of Government, где работает Вудс, — очень показательный кейс. 100 млн долларов на ее создание в 2010 году были пожертвованы Леонардом Блаватником — британским миллиардером, который родился в Одессе, учился на одном курсе с Вексельбергом в МИИТе, но уехал с родителями из СССР в возрасте 21 года. Если хотя бы один из оставшихся в России миллиардеров пожертвовал сравнимую сумму на образование, решить проблему интернационализации было бы куда легче.
Интересная особенность Китая, которая поначалу кажется парадоксальной — высокий уровень экономической независимости регионов. В унитарном Китае центральное правительство напрямую распределяет только 15% государственных расходов — остальное тратят регионы и муниципалитеты. Это не идеальный показатель — скажем, в России на федеральное правительство приходится около 40% расходов, хотя его реальное влияние гораздо значительнее — но все же позволяет оценить примерную картину: с точки зрения фискальной децентрализации Китай с отрывом опережает все федерации мира. На прикрепленной к посту картинке видно, что, например, в США центр распределяет около 50% государственных расходов, а в Бельгии — чуть больше 40%.
После начала рыночных реформ в 1978 г. региональные правительства получили относительно большую свободу в принятии решений — эксперименты даже поощрялись, т.к. позволяли определить наиболее удачные направления для реформ в масштабе всей страны. Например, колоссальные темпы урбанизации (с 20% городских жителей в 1978 г. до почти 60% сейчас) привели к серьезным проблемам с водоснабжением в крупных городах. В 1989 г. в Шанхае департамент водоснабжения перевели на самоокупаемость, и жители города первыми в Китае стали платить за воду и канализацию. Это помогло решить проблем и подход признали удачным, так что в 1999 г. он стал общенациональным.
Сюй Чэнган называет Китай «регионально децентрализованным авторитарным режимом»: экономические полномочия регионов велики, но вот контроль за назначением всех чиновников полностью находится в руках Компартии — так что если результаты того или иного руководителя не устраивают центральный аппарат, он будет быстро уволен. Это позволяет КПК полностью контролировать правила игры, указывая региональным бюрократам, каких именно результатов они должны добиваться (рост ВВП, привлечение иностранных инвестиций и т.д. — в зависимости от общенациональных приоритетов), но при этом не навязывать конкретные методы управления и поощрять экспериментаторов. Кстати, продвижение китайских чиновников по карьерной лестнице в зависимости от эффективности их работы в регионах — очень крутая тема, по которой есть много эмпирических работ — планирую написать об этом на ближайшей неделе.
После начала рыночных реформ в 1978 г. региональные правительства получили относительно большую свободу в принятии решений — эксперименты даже поощрялись, т.к. позволяли определить наиболее удачные направления для реформ в масштабе всей страны. Например, колоссальные темпы урбанизации (с 20% городских жителей в 1978 г. до почти 60% сейчас) привели к серьезным проблемам с водоснабжением в крупных городах. В 1989 г. в Шанхае департамент водоснабжения перевели на самоокупаемость, и жители города первыми в Китае стали платить за воду и канализацию. Это помогло решить проблем и подход признали удачным, так что в 1999 г. он стал общенациональным.
Сюй Чэнган называет Китай «регионально децентрализованным авторитарным режимом»: экономические полномочия регионов велики, но вот контроль за назначением всех чиновников полностью находится в руках Компартии — так что если результаты того или иного руководителя не устраивают центральный аппарат, он будет быстро уволен. Это позволяет КПК полностью контролировать правила игры, указывая региональным бюрократам, каких именно результатов они должны добиваться (рост ВВП, привлечение иностранных инвестиций и т.д. — в зависимости от общенациональных приоритетов), но при этом не навязывать конкретные методы управления и поощрять экспериментаторов. Кстати, продвижение китайских чиновников по карьерной лестнице в зависимости от эффективности их работы в регионах — очень крутая тема, по которой есть много эмпирических работ — планирую написать об этом на ближайшей неделе.
Как я писал пару дней назад, Китай — удивительно децентрализованная страна, так что управленческие навыки региональных руководителей играют огромную роль: когда власти слишком много, можно успеть угробить экономику региона быстрее, чем тебя уволят. Китайская система интересна двумя особенностями, которые помогают эту проблему решить.
Во-первых, с руководителями регионов заключают индивидуальные контракты, где фиксируют KPI, которые необходимо выполнить, чтобы сохранить должность или получить повышение. На прикрепленной картинке — довольно старый и упрощенный пример такого контракта из статьи Михаэля Рохлица. Впрочем, принцип не изменился до сих пор — есть ряд направлений с разными весами (скажем, рост ВРП — 10%, а защита окружающей среды — 5%) и целевые показатели, которых необходимо достичь. Так что экономической свободы у губернаторов и секретарей вроде бы много, но они отлично знают, что если задание партии не будет выполнено, на должности они не задержатся.
Во-вторых, предполагается, что повышение получают только самые способные — это утверждение спорное, но есть немало подтверждений тому, что меритократия в Китае действительно работает. Например, в 2005 году двое ученых из Гонконга и Пекина провели довольно простое исследование: они изучили, как рост ВВП в регионе влияет на вероятность повышения руководителей — секретаря партии и губернатора. Оказалось, что, при прочих равных, чем выше экономический рост — тем выше вероятность повышения (не буду вдаваться в детали, но они учли средний уровень роста ВВП в регионах в прошлые годы, чтобы не получилось, что продвигают тех, кого назначили в провинции, где экономика и до этого росла быстрее всего).
Чуть более свежее исследование, опубликованное в 2018 году, уточняет: эффективность управления важна в том случае, если чиновник находится на сравнительно низком уровне — например, управляет префектурой; а вот тех, кто уже руководит регионом, повышают независимо от экономических результатов — видимо, бóльшую роль играют личные и отношения с высшим руководством и лояльность. Это делает меритократию в Китае неидеальной, но все равно довольно эффективной: дойти до уровня губернатора все равно непросто, так что бездарностей там не бывает.
Кстати, если посмотреть на Россию, оказывается, что для того, чтобы остаться в должности, губернаторам было куда важнее обеспечить высокие результаты «Единой России» на выборах, чем экономический рост в регионе. Такие вот особенности электорального авторитаризма.
В Китае же, который не утруждает себя необходимостью проводить выборы (даже такие, как в России) меритократия становится особенно важной еще и потому, что на высшие политические позиции обычно попадют после опыта управления регионом, а то и несколькими (подробнее писал здесь). Так что если наверх действительно продвигают лишь самых способных, оказывается, что и руководство страны состоит исключительно из компетентных управленцев.
Впрочем, далеко не все уверены, что это так — в следующий раз расскажу о том, как классно исследуют роль личных отношений в Китае — например, выстраивая карты социальных связей всей политической элиты страны на основе их биографий. И это уж точно универсальный механизм, который работает в любой политической системе — что в Китае, что в России, что в США).
Во-первых, с руководителями регионов заключают индивидуальные контракты, где фиксируют KPI, которые необходимо выполнить, чтобы сохранить должность или получить повышение. На прикрепленной картинке — довольно старый и упрощенный пример такого контракта из статьи Михаэля Рохлица. Впрочем, принцип не изменился до сих пор — есть ряд направлений с разными весами (скажем, рост ВРП — 10%, а защита окружающей среды — 5%) и целевые показатели, которых необходимо достичь. Так что экономической свободы у губернаторов и секретарей вроде бы много, но они отлично знают, что если задание партии не будет выполнено, на должности они не задержатся.
Во-вторых, предполагается, что повышение получают только самые способные — это утверждение спорное, но есть немало подтверждений тому, что меритократия в Китае действительно работает. Например, в 2005 году двое ученых из Гонконга и Пекина провели довольно простое исследование: они изучили, как рост ВВП в регионе влияет на вероятность повышения руководителей — секретаря партии и губернатора. Оказалось, что, при прочих равных, чем выше экономический рост — тем выше вероятность повышения (не буду вдаваться в детали, но они учли средний уровень роста ВВП в регионах в прошлые годы, чтобы не получилось, что продвигают тех, кого назначили в провинции, где экономика и до этого росла быстрее всего).
Чуть более свежее исследование, опубликованное в 2018 году, уточняет: эффективность управления важна в том случае, если чиновник находится на сравнительно низком уровне — например, управляет префектурой; а вот тех, кто уже руководит регионом, повышают независимо от экономических результатов — видимо, бóльшую роль играют личные и отношения с высшим руководством и лояльность. Это делает меритократию в Китае неидеальной, но все равно довольно эффективной: дойти до уровня губернатора все равно непросто, так что бездарностей там не бывает.
Кстати, если посмотреть на Россию, оказывается, что для того, чтобы остаться в должности, губернаторам было куда важнее обеспечить высокие результаты «Единой России» на выборах, чем экономический рост в регионе. Такие вот особенности электорального авторитаризма.
В Китае же, который не утруждает себя необходимостью проводить выборы (даже такие, как в России) меритократия становится особенно важной еще и потому, что на высшие политические позиции обычно попадют после опыта управления регионом, а то и несколькими (подробнее писал здесь). Так что если наверх действительно продвигают лишь самых способных, оказывается, что и руководство страны состоит исключительно из компетентных управленцев.
Впрочем, далеко не все уверены, что это так — в следующий раз расскажу о том, как классно исследуют роль личных отношений в Китае — например, выстраивая карты социальных связей всей политической элиты страны на основе их биографий. И это уж точно универсальный механизм, который работает в любой политической системе — что в Китае, что в России, что в США).
Описание китайской бюрократии из прошлого поста похоже на сказку: из тысяч старательных чиновников, безустанно работающих на благо своих регионов, беспристрастные старцы из Политбюро выбирают себе на замену самых упорных и умных. Это не может быть правдой, подсказывает нам здоровый скептицизм, окрепший благодаря наблюдениям за нашими собственными политиками, да и вообще за любыми людьми, почувствовавшими близость власти — даже если речь идет о вашей соседке неопределенного возраста, ощутившей необъяснимую притягательность должности старшей по подъезду и начавшей плести интриги, чтобы ее заполучить. «В политику без связей даже не су-у-уйся...», — расскажет вам любой эксперт по российской политике, гордо восседающий за столом на тамбовской кухне — и, кстати, будет отчасти прав. Влияние личных отношений на карьерный рост политиков изучать сложно, но пара интересных способов все-таки есть. Спойлер: можете вздохнуть с облегчением – в китайском коммунистическом раю тоже кое-что прогнило.
В этой статье изучаются все те же провинциальные лидеры — губернаторы и секретари партии. Для каждого из них авторы рассчитывают «индекс гомофилии» — он показывает, насколько много общего есть у данного чиновника с членами Постоянного комитета Политбюро (при расчете учитывается происхождение из одной и той же провинции, учеба в одном университете и работа в одном департаменте или организации). Получается, что этот индекс объясняет карьерные траектории чиновников лучше, чем экономический рост их регионов — те, кто по своим характеристикам был похож на «начальников» из Политбюро, имели больше шансов получить повышение.
У Франциски Келлер из Гонконга даже более крутой подход — она выстраивает сети патрон-клиенстких отношений между членами китайского ЦК. Делается это следующим образом: чиновник становится патроном, если другой чиновник, работающий под его началом, получил повышение (второй, соответственно, становится «клиентом»). Келлер изучает, с кем работали 1183 будущих члена ЦК, и создает сети вроде той, что можно увидеть на прикрепленной картинке — знаю, что на ней понять ничего невозможно, но она пригодится чуть позже.
Келлер делает несколько интересных выводов. Во-первых, чем больше у чиновника патронов в Постоянном комитете Политбюро ЦК (напомню, это высший партийный орган Китая, состоящий из 4-9 человек), тем больше шансов получить повышение, т.е. стать членом Политбюро (это второй по важности орган с 19-25 членами) Для тех, у кого покровителей нет вообще, вероятность повышения — ниже 5%, наличие одного повышает шансы до 8%, а двух — до 15%. Во-вторых, важно не только количество патронов, но и положение в сети — даже если у чиновника много покровителей, но он находится на краю сети (тут как раз полезно посмотреть на картинку), получить повышение будет сложно. Кроме того, важными оказываются те чиновники, которые занимают стратегическое положение — например, являются единственным связующим звеном между разными группами бюрократов. Такие могут продолжать оставаться влиятельными даже после того, как формально отправились в отставку.
Одним словом, быть эффективным технократом — важно, но и без связей в китайской политике не обойтись.
В этой статье изучаются все те же провинциальные лидеры — губернаторы и секретари партии. Для каждого из них авторы рассчитывают «индекс гомофилии» — он показывает, насколько много общего есть у данного чиновника с членами Постоянного комитета Политбюро (при расчете учитывается происхождение из одной и той же провинции, учеба в одном университете и работа в одном департаменте или организации). Получается, что этот индекс объясняет карьерные траектории чиновников лучше, чем экономический рост их регионов — те, кто по своим характеристикам был похож на «начальников» из Политбюро, имели больше шансов получить повышение.
У Франциски Келлер из Гонконга даже более крутой подход — она выстраивает сети патрон-клиенстких отношений между членами китайского ЦК. Делается это следующим образом: чиновник становится патроном, если другой чиновник, работающий под его началом, получил повышение (второй, соответственно, становится «клиентом»). Келлер изучает, с кем работали 1183 будущих члена ЦК, и создает сети вроде той, что можно увидеть на прикрепленной картинке — знаю, что на ней понять ничего невозможно, но она пригодится чуть позже.
Келлер делает несколько интересных выводов. Во-первых, чем больше у чиновника патронов в Постоянном комитете Политбюро ЦК (напомню, это высший партийный орган Китая, состоящий из 4-9 человек), тем больше шансов получить повышение, т.е. стать членом Политбюро (это второй по важности орган с 19-25 членами) Для тех, у кого покровителей нет вообще, вероятность повышения — ниже 5%, наличие одного повышает шансы до 8%, а двух — до 15%. Во-вторых, важно не только количество патронов, но и положение в сети — даже если у чиновника много покровителей, но он находится на краю сети (тут как раз полезно посмотреть на картинку), получить повышение будет сложно. Кроме того, важными оказываются те чиновники, которые занимают стратегическое положение — например, являются единственным связующим звеном между разными группами бюрократов. Такие могут продолжать оставаться влиятельными даже после того, как формально отправились в отставку.
Одним словом, быть эффективным технократом — важно, но и без связей в китайской политике не обойтись.
Давно сюда не писал: заканчивался первый модуль, так что спорадически возникающие порывы что-нибудь написать я старался воплощать в финальных эссе, а не в постах в телеграме — хотя было что рассказать. На прошлой неделе к нам приезжал Джозеф Най, придумавший в 1990-м г. понятие «мягкой силы», которое постепенно оказалось в лексиконе даже российских политиков (если появление этого термина вы вдруг упустили, то это способность добиваться нужных для страны результатов благодаря культурной и политической привлекательности).
В этот раз про мягкую силу он почти не говорил, но я немного погрузился в этот вопрос сам. Получается, что Китай в этом направлении пока работает не слишком успешно: в соответствующем рейтинге стран он занимает лишь 27 позицию в мире (Россия, впрочем, вообще на 30-м месте). Поскольку «мягкая сила» — понятие довольно расплывчатое, методологию рейтинга изучать даже любопытнее, чем его результаты — для расчета используется огромное количество показателей — начиная от серьезных (например, количество постоянных миссий при международных организациях или число фильмов на международных фестивалях), заканчивая чуть более спорными (например, количество мишленовских ресторанов).
Первое, что приходит на ум, когда говорят о китайской «мягкой силе», это институты Конфуция (ИК) — культурные центры, которые Китай открывает за границей для распространения своего языка и культуры. Такие есть у многих стран — например, запрещенный в России Британский Совет или немецкий Институт Гете. Но Китай, как обычно, отличается масштабом. На прикрепленной к посту гифке — пугающая скорость распространения институтов Конфуция по миру — если филиалов института Гете, который учредили в 1951 г., по миру насчитывается чуть больше полутора сотен, то Китай, запустив свою программу в 2005 году, успел открыть уже больше 500 центров. Институты обвиняют в двух основных грехах: во-первых, они выступают в качестве рупора пропаганды — рассказывают о политике и культуре с позиций китайской компартии, не упоминая о «трех запретных Т» (Тайвань, Тибет, Тяньаньмэнь). Во-вторых, они могут влиять на политику самого университета — например, у одного из спикеров, приехавшего на конференцию в США, по просьбе местного ИК удалили упоминание Тайваня из биографии.
Довольно алармистскими статьями об ИК в свое время отметились и FT, и Economist, но мне кажется, что влияние институтов часто переоценивается: для максимального эффекта распространение культуры должно быть либо направлено на элиту, либо бить по большой площади. В обоих случаях ИК — явно не идеальный инструмент. С элитой все понятно — скажем, лидеры африканских стран, учившиеся в РУДН или МГИМО, всегда были более удобными собеседниками для российского МИДа, чем те, кто закончил западные или местные университеты. Институты Конфуция с этой ролью вряд ли справятся: они обычно открываются в университетах, но ни в Гарварде, ни в Оксфорде, ни в Sciences Po их нет. Одним словом, ни один университет, в котором учится будущая элита соответствующей страны, под удар китайской пропаганды не попадает.
С массовостью тоже проблемы — да, в институтах Конфуция учится порядка 2 миллионов человек, но это совершенно несравнимо с влиянием западной культуры: условных «Друзей», которые отлично справляются с популяризацией американского образа жизни, посмотрели сотни миллионов человек по всему миру – на этом фоне усилия китайской компартии выглядят более чем скромно (китайские фильмы, кстати, за пределами Китая почти никто и не смотрит).
Одним словом, Институты Конфуция неплохо работают, но вот говорить о них как об инструменте, который как-то изменит баланс «мягкой силы» в мире, пока точно рано.
В этот раз про мягкую силу он почти не говорил, но я немного погрузился в этот вопрос сам. Получается, что Китай в этом направлении пока работает не слишком успешно: в соответствующем рейтинге стран он занимает лишь 27 позицию в мире (Россия, впрочем, вообще на 30-м месте). Поскольку «мягкая сила» — понятие довольно расплывчатое, методологию рейтинга изучать даже любопытнее, чем его результаты — для расчета используется огромное количество показателей — начиная от серьезных (например, количество постоянных миссий при международных организациях или число фильмов на международных фестивалях), заканчивая чуть более спорными (например, количество мишленовских ресторанов).
Первое, что приходит на ум, когда говорят о китайской «мягкой силе», это институты Конфуция (ИК) — культурные центры, которые Китай открывает за границей для распространения своего языка и культуры. Такие есть у многих стран — например, запрещенный в России Британский Совет или немецкий Институт Гете. Но Китай, как обычно, отличается масштабом. На прикрепленной к посту гифке — пугающая скорость распространения институтов Конфуция по миру — если филиалов института Гете, который учредили в 1951 г., по миру насчитывается чуть больше полутора сотен, то Китай, запустив свою программу в 2005 году, успел открыть уже больше 500 центров. Институты обвиняют в двух основных грехах: во-первых, они выступают в качестве рупора пропаганды — рассказывают о политике и культуре с позиций китайской компартии, не упоминая о «трех запретных Т» (Тайвань, Тибет, Тяньаньмэнь). Во-вторых, они могут влиять на политику самого университета — например, у одного из спикеров, приехавшего на конференцию в США, по просьбе местного ИК удалили упоминание Тайваня из биографии.
Довольно алармистскими статьями об ИК в свое время отметились и FT, и Economist, но мне кажется, что влияние институтов часто переоценивается: для максимального эффекта распространение культуры должно быть либо направлено на элиту, либо бить по большой площади. В обоих случаях ИК — явно не идеальный инструмент. С элитой все понятно — скажем, лидеры африканских стран, учившиеся в РУДН или МГИМО, всегда были более удобными собеседниками для российского МИДа, чем те, кто закончил западные или местные университеты. Институты Конфуция с этой ролью вряд ли справятся: они обычно открываются в университетах, но ни в Гарварде, ни в Оксфорде, ни в Sciences Po их нет. Одним словом, ни один университет, в котором учится будущая элита соответствующей страны, под удар китайской пропаганды не попадает.
С массовостью тоже проблемы — да, в институтах Конфуция учится порядка 2 миллионов человек, но это совершенно несравнимо с влиянием западной культуры: условных «Друзей», которые отлично справляются с популяризацией американского образа жизни, посмотрели сотни миллионов человек по всему миру – на этом фоне усилия китайской компартии выглядят более чем скромно (китайские фильмы, кстати, за пределами Китая почти никто и не смотрит).
Одним словом, Институты Конфуция неплохо работают, но вот говорить о них как об инструменте, который как-то изменит баланс «мягкой силы» в мире, пока точно рано.
Media is too big
VIEW IN TELEGRAM
«Никогда не забудем о национальном унижении!», — кричат китайские школьники перед зданием музея Мукденского инцидента — дня начала Японо-китайской войны 1937-1945 гг., когда японские солдаты подорвали собственную железную дорогу около Шеньяна, обвинили в этом китайцев и начали захват Маньчжурии.
«Столетие унижения» (между Первой опиумной войной, начавшейся в 1839 г. и образованием КНР в 1949) — по-прежнему ключевой нарратив китайской истории, на контрасте с которым выстраивается история о великом китайском пробуждении после реформ 1979 года.
«Столетие унижения» (между Первой опиумной войной, начавшейся в 1839 г. и образованием КНР в 1949) — по-прежнему ключевой нарратив китайской истории, на контрасте с которым выстраивается история о великом китайском пробуждении после реформ 1979 года.
Университет как конвейер по производству политиков
В одном из прошлых постов я упоминал о «клике Цинхуа» — неформальной группе выпускников одноименного университета, занимавших высшие позиции в Компартии. Цинхуа всегда был одним из лучших вузов Китая, но формирование политической верхушки именно из его выпускников было скорее случайным — роль самого университета была невелика.
Но сейчас говорят о новом пришествии Цинхуа на политический Олимп — университет сумел выстроить институциональную систему, которая массово превращает студентов в политических лидеров. По словам некоторых исследователей, поколение выпускников, родившихся после 1980 года, безоговорочно доминирует на третьем уровне китайской системы: среди руководителей уездов выпускников Цинхуа больше, чем представителей любого другого университета. А в среднем китайском уезде проживает около полумиллиона человек — по российским меркам это уровень мэра Тулы или Кирова.
Все началось в 2003 году, когда Чэн Си, возглавлявший отделение Компартии Цинхуа, запустил масштабную реформу, которая должна была помочь выпускникам университета строить успешную политическую карьеру. Сам Чэн Си пошел на повышение и сейчас возглавляет организационный отдел ЦК КПК, отвечающий за кадровую политику партии. Ну а реформа его оказалась вполне успешной — система работает благодаря трем запущенным при нем механизмам.
(1) Во-первых, в Цинхуа есть специальные программы стажировок для перспективных студентов: для участия в одной из них ежегодно отбирается 80 человек, каждый из которых не только сможет стажироваться на более привлекательных позициях, но и получит собственного ментора, выпускника Цинхуа. Менторство , особенно полезно тем, кого катапульта китайского аналога ЕГЭ — гаокао — запустила из деревни на окраине Китая в самый центр пекинской интеллектуальной жизни. Для таких студентов это может быть единственным шансом разобраться в собственных планах, неформально поговорив о карьере с успешным политиком .
(2) Во-вторых, университет стимулирует студентов выбирать скромные кабинеты Компартии вместо просторных офисов Tencent и McKinsey. В последние годы это вообще стало довольно серьезной проблемой для Китая — если раньше the best and the brightest без колебаний выбирали госслужбу, то сейчас позиции в частных компаниях могут выглядеть куда привлекательнее (в конце концов, будучи владельцем бизнеса, вы спокойно можете катать свою любовницу на частном самолете, не вызывая лишних вопросов у прессы). Особенно это касается богом забытых провинций, куда не очень-то хочется ехать в двадцать пять лет, особенно если ты — амбициозный выпускник лучшего вуза страны. Но работа там ведет к быстрому карьерному росту — и чтобы этими преимуществами воспользовались «свои люди», Цинхуа дает деньги тем, кто выбирает непопулярные места. Например, одному из выпускников, согласившемуся работать в печально известной деревне, где более 10% жителей заражены ВИЧ, Цинхуа три года выплачивал дополнительную стипендию.
(3) В-третьих, университет активно поддерживает деятельность ассоциации выпускников: тут, впрочем, никаких откровений нет — американские вузы все еще справляются с этой ролью гораздо лучше, пользуясь тщеславием (или благородством) своих выпускников, чтобы получать многомилионные пожертвования — скажем, недавно Блумберг пожертвовал Johns Hopkins 1.8 млрд долл. – примерно в пять раз больше, чем годовой бюджет ВШЭ.
А вот российские вузы не слишком беспокоятся о политической карьере своих выпускников. Мой знакомый Камиль недавно написал, что хотел бы, чтобы образ ВШЭ в консервативных медиа оказался правдой — и я абсолютно с ним согласен. Там как раз любят писать о том, как Вышка формирует новую элиту, которая, благодаря протекции могущественного либерального лобби, стройными рядами отправляется прямиком на высшие позиции в российских министерствах.
На самом деле, все не так радужно — никакой системной работы со стороны университета я не видел. И если условная Вышка надеется, что ее выпускники могут поменять систему изнутри, то ей не помешало бы взять на вооружение некоторые китайские техники.
В одном из прошлых постов я упоминал о «клике Цинхуа» — неформальной группе выпускников одноименного университета, занимавших высшие позиции в Компартии. Цинхуа всегда был одним из лучших вузов Китая, но формирование политической верхушки именно из его выпускников было скорее случайным — роль самого университета была невелика.
Но сейчас говорят о новом пришествии Цинхуа на политический Олимп — университет сумел выстроить институциональную систему, которая массово превращает студентов в политических лидеров. По словам некоторых исследователей, поколение выпускников, родившихся после 1980 года, безоговорочно доминирует на третьем уровне китайской системы: среди руководителей уездов выпускников Цинхуа больше, чем представителей любого другого университета. А в среднем китайском уезде проживает около полумиллиона человек — по российским меркам это уровень мэра Тулы или Кирова.
Все началось в 2003 году, когда Чэн Си, возглавлявший отделение Компартии Цинхуа, запустил масштабную реформу, которая должна была помочь выпускникам университета строить успешную политическую карьеру. Сам Чэн Си пошел на повышение и сейчас возглавляет организационный отдел ЦК КПК, отвечающий за кадровую политику партии. Ну а реформа его оказалась вполне успешной — система работает благодаря трем запущенным при нем механизмам.
(1) Во-первых, в Цинхуа есть специальные программы стажировок для перспективных студентов: для участия в одной из них ежегодно отбирается 80 человек, каждый из которых не только сможет стажироваться на более привлекательных позициях, но и получит собственного ментора, выпускника Цинхуа. Менторство , особенно полезно тем, кого катапульта китайского аналога ЕГЭ — гаокао — запустила из деревни на окраине Китая в самый центр пекинской интеллектуальной жизни. Для таких студентов это может быть единственным шансом разобраться в собственных планах, неформально поговорив о карьере с успешным политиком .
(2) Во-вторых, университет стимулирует студентов выбирать скромные кабинеты Компартии вместо просторных офисов Tencent и McKinsey. В последние годы это вообще стало довольно серьезной проблемой для Китая — если раньше the best and the brightest без колебаний выбирали госслужбу, то сейчас позиции в частных компаниях могут выглядеть куда привлекательнее (в конце концов, будучи владельцем бизнеса, вы спокойно можете катать свою любовницу на частном самолете, не вызывая лишних вопросов у прессы). Особенно это касается богом забытых провинций, куда не очень-то хочется ехать в двадцать пять лет, особенно если ты — амбициозный выпускник лучшего вуза страны. Но работа там ведет к быстрому карьерному росту — и чтобы этими преимуществами воспользовались «свои люди», Цинхуа дает деньги тем, кто выбирает непопулярные места. Например, одному из выпускников, согласившемуся работать в печально известной деревне, где более 10% жителей заражены ВИЧ, Цинхуа три года выплачивал дополнительную стипендию.
(3) В-третьих, университет активно поддерживает деятельность ассоциации выпускников: тут, впрочем, никаких откровений нет — американские вузы все еще справляются с этой ролью гораздо лучше, пользуясь тщеславием (или благородством) своих выпускников, чтобы получать многомилионные пожертвования — скажем, недавно Блумберг пожертвовал Johns Hopkins 1.8 млрд долл. – примерно в пять раз больше, чем годовой бюджет ВШЭ.
А вот российские вузы не слишком беспокоятся о политической карьере своих выпускников. Мой знакомый Камиль недавно написал, что хотел бы, чтобы образ ВШЭ в консервативных медиа оказался правдой — и я абсолютно с ним согласен. Там как раз любят писать о том, как Вышка формирует новую элиту, которая, благодаря протекции могущественного либерального лобби, стройными рядами отправляется прямиком на высшие позиции в российских министерствах.
На самом деле, все не так радужно — никакой системной работы со стороны университета я не видел. И если условная Вышка надеется, что ее выпускники могут поменять систему изнутри, то ей не помешало бы взять на вооружение некоторые китайские техники.
Почему Китай — не авторитарный режим
Наглядный урок от китайского профессора: как построить риторически убедительный аргумент, объясняющий, почему Китай — не авторитарный режим.
Структура предельно проста. Сначала профессор показывает слайд с характеристиками китайского режима, данными различными западными исследователями: получается, что китайский авторитаризм и гибкий, и децентрализованный, и мягкий. А еще responsive, responsible и authoritarian yet participatory (прошу прощения, но перевод этих слов на русский получается слишком неэлегантным).
На следующем слайде слово «авторитаризм» исчезает (мозг охотно подсказывает — раз уж это общий знаменатель для всех определений, его вполне можно сократить, мы выучили это еще в третьем классе), так что на экране блистательно сияет дюжина впечатляющих характеристик Китая — гибкий, децентрализованный и далее по списку. Профессор делает театральную паузу и задает вопрос, который — и это секрет выдающихся лекций — пришел в голову и самим слушателям: если Китай действительно обладает всеми этими качествами, почему же мы называем его авторитарным?
На этом риторическом вопросе лекция объявляется законченной, аплодисменты аудитории переходят в овацию, а мои однокурсники, почти половина которых — американцы, весьма скептически относящиеся с политическим достижениям Китая, перешептываются, чтобы утвердиться во мнении — даже если мы и не верим ни единому слову, это было довольно убедительно.
Логические уловки здесь нехитрые. Во-первых, магические слова «профессор Йеля» и «профессор Гарварда», которые профессор вкрадчиво произносит, высвечивая на экране характеристики авторитарного Китая, создают ауру неопровержимости: если уж такие люди называют Китай гибким, значит, он такой и есть. Это позволяет зафиксировать прилагательные на слайде как верные по определению, хотя они, как и любой другой академический продукт, должны быть полем для дискуссии.
Во-вторых, характеристика, данная китайскому авторитаризму, не становится характеристикой, данной Китаю в целом. Например, ответственный авторитаризм — не то же самое, что ответственный режим в целом; тут прилагательное скорее выступает в роли характеристики, смягчающей негативные стороны авторитарности, но не отменяющей их полностью. Так что «сокращать общий знаменатель» точно было нельзя.
В-третьих, авторитаризм здесь выступает в качестве пугала. Подразумевается, что если режим «хороший», он не может быть авторитарным. И это, конечно, неправда: авторитарные режимы не являются непременно не-гибкими или не реагирующими на запросы населения. Если бы вместо опоры на интуитивное понимание авторитаризма профессор начал бы с его определения, то стало бы ясно, что гибкость (или ее отсутствие), как и большая часть других прилагательных из списка, никак не связаны с сущностными характеристиками режима. Авторитаризм — это определенная система организации политической власти, но никак не положительная или негативная характеристика per se.
Наглядный урок от китайского профессора: как построить риторически убедительный аргумент, объясняющий, почему Китай — не авторитарный режим.
Структура предельно проста. Сначала профессор показывает слайд с характеристиками китайского режима, данными различными западными исследователями: получается, что китайский авторитаризм и гибкий, и децентрализованный, и мягкий. А еще responsive, responsible и authoritarian yet participatory (прошу прощения, но перевод этих слов на русский получается слишком неэлегантным).
На следующем слайде слово «авторитаризм» исчезает (мозг охотно подсказывает — раз уж это общий знаменатель для всех определений, его вполне можно сократить, мы выучили это еще в третьем классе), так что на экране блистательно сияет дюжина впечатляющих характеристик Китая — гибкий, децентрализованный и далее по списку. Профессор делает театральную паузу и задает вопрос, который — и это секрет выдающихся лекций — пришел в голову и самим слушателям: если Китай действительно обладает всеми этими качествами, почему же мы называем его авторитарным?
На этом риторическом вопросе лекция объявляется законченной, аплодисменты аудитории переходят в овацию, а мои однокурсники, почти половина которых — американцы, весьма скептически относящиеся с политическим достижениям Китая, перешептываются, чтобы утвердиться во мнении — даже если мы и не верим ни единому слову, это было довольно убедительно.
Логические уловки здесь нехитрые. Во-первых, магические слова «профессор Йеля» и «профессор Гарварда», которые профессор вкрадчиво произносит, высвечивая на экране характеристики авторитарного Китая, создают ауру неопровержимости: если уж такие люди называют Китай гибким, значит, он такой и есть. Это позволяет зафиксировать прилагательные на слайде как верные по определению, хотя они, как и любой другой академический продукт, должны быть полем для дискуссии.
Во-вторых, характеристика, данная китайскому авторитаризму, не становится характеристикой, данной Китаю в целом. Например, ответственный авторитаризм — не то же самое, что ответственный режим в целом; тут прилагательное скорее выступает в роли характеристики, смягчающей негативные стороны авторитарности, но не отменяющей их полностью. Так что «сокращать общий знаменатель» точно было нельзя.
В-третьих, авторитаризм здесь выступает в качестве пугала. Подразумевается, что если режим «хороший», он не может быть авторитарным. И это, конечно, неправда: авторитарные режимы не являются непременно не-гибкими или не реагирующими на запросы населения. Если бы вместо опоры на интуитивное понимание авторитаризма профессор начал бы с его определения, то стало бы ясно, что гибкость (или ее отсутствие), как и большая часть других прилагательных из списка, никак не связаны с сущностными характеристиками режима. Авторитаризм — это определенная система организации политической власти, но никак не положительная или негативная характеристика per se.
Живя в пузыре американского по своему духу колледжа, построенного в центре главного китайского университета, иногда забываешь, что реальность «за окном» может сильно отличаться от повседневного опыта. В пятницу мы собирались отмечать день рождения однокурсника в одном из пекинских клубов, но чернокожих ребят туда просто не пустили, заявив, что они «недостаточно красивы».
При этом было очевидно, что это не личная прихоть девушки, стоявшей на входе, но вполне себе институционализированная система. После этого заявления вся наша компания отправилась в соседнее заведение, которое находилось буквально в пяти метрах от первого, принадлежало едва ли не тому же владельцу, но, что самое главное, радикально отличалось с точки зрения расового состава: если в первом клубе были одни белые, то во втором — в основном чернокожие.
Кроме того, я слышал от своих китайских знакомых еще до Шварцмана, что «мои родители разрешили бы мне выйти замуж за кого угодно, кроме чернокожего». Впрочем, это не должно удивлять — даже в Штатах 25% республиканцев расстроятся, если их ребенок вступит в брак с человеком другой расы или этнической группы, а еще в 1990 году большая часть американцев не одобряла межрасовые браки в принципе.
На картинке — результаты одного из опросов World Values Survey (WWS): какой процент людей в стране не захотел бы жить по соседству с человеком другой расы. Получается, что Китай, конечно, менее толерантен, чем США, Латинская Америка или большая часть развитых европейских стран, но при этом ситуация не столь печальна, как в Индии, Малайзии или на родине осветляющих кожу кремов — Южной Корее.
При этом я бы относился к результатам осторожно: скажем, Франция здесь получается более расистской, чем Россия, что, конечно, возможно, но скорее связано с тем, что для условного дедушки из Саратова, проходившего опрос WWS, вероятность получить в качестве соседа человека другой расы немногим больше нуля, так что он с легкостью транслирует ценности интернационализма, усвоенные еще в советские времена. При этом, сдавая комнату в своей хрущевке, тот же дедушка не задумываясь пишет «ТОЛЬКО СЛАВЯНАМ» — это ведь не про расизм, правда? А вот во Франции, с ее 5-8% чернокожего населения, «дилемма о соседе» выглядит куда более реалистичной, так что и ответы лучше отражают действительность. Результаты Китая вполне могут оказаться заниженными по той же причине.
Поскольку Китай — одна из самых однородных стран в мире (92% ханьцев, лишь около 0.04% родились за границей), расизм еще не стал здесь большой темой для обсуждения — и это может стать проблемой для китайской экпансии в Африку. Даже авторитарным правителям будет трудно оправдать приход китайского бизнеса, если его представители будут относиться к местным жителям как к людям второго сорта — речь ведь идет о странах, где колониализм — не просто фраза из учебника истории, но основа национальной идентичности.
При этом было очевидно, что это не личная прихоть девушки, стоявшей на входе, но вполне себе институционализированная система. После этого заявления вся наша компания отправилась в соседнее заведение, которое находилось буквально в пяти метрах от первого, принадлежало едва ли не тому же владельцу, но, что самое главное, радикально отличалось с точки зрения расового состава: если в первом клубе были одни белые, то во втором — в основном чернокожие.
Кроме того, я слышал от своих китайских знакомых еще до Шварцмана, что «мои родители разрешили бы мне выйти замуж за кого угодно, кроме чернокожего». Впрочем, это не должно удивлять — даже в Штатах 25% республиканцев расстроятся, если их ребенок вступит в брак с человеком другой расы или этнической группы, а еще в 1990 году большая часть американцев не одобряла межрасовые браки в принципе.
На картинке — результаты одного из опросов World Values Survey (WWS): какой процент людей в стране не захотел бы жить по соседству с человеком другой расы. Получается, что Китай, конечно, менее толерантен, чем США, Латинская Америка или большая часть развитых европейских стран, но при этом ситуация не столь печальна, как в Индии, Малайзии или на родине осветляющих кожу кремов — Южной Корее.
При этом я бы относился к результатам осторожно: скажем, Франция здесь получается более расистской, чем Россия, что, конечно, возможно, но скорее связано с тем, что для условного дедушки из Саратова, проходившего опрос WWS, вероятность получить в качестве соседа человека другой расы немногим больше нуля, так что он с легкостью транслирует ценности интернационализма, усвоенные еще в советские времена. При этом, сдавая комнату в своей хрущевке, тот же дедушка не задумываясь пишет «ТОЛЬКО СЛАВЯНАМ» — это ведь не про расизм, правда? А вот во Франции, с ее 5-8% чернокожего населения, «дилемма о соседе» выглядит куда более реалистичной, так что и ответы лучше отражают действительность. Результаты Китая вполне могут оказаться заниженными по той же причине.
Поскольку Китай — одна из самых однородных стран в мире (92% ханьцев, лишь около 0.04% родились за границей), расизм еще не стал здесь большой темой для обсуждения — и это может стать проблемой для китайской экпансии в Африку. Даже авторитарным правителям будет трудно оправдать приход китайского бизнеса, если его представители будут относиться к местным жителям как к людям второго сорта — речь ведь идет о странах, где колониализм — не просто фраза из учебника истории, но основа национальной идентичности.
С кого берут пример китайские чиновники
И снова о моей любимой теме — китайской меритократии. Как я уже говорил, образование играет огромную роль в карьере китайских чиновников. Иногда такие стремления абсолютно бессмысленны (в Китае, как и в России, большие чины любят защищать диссертации), но обычно польза все-таки есть: скажем, КНР довольно активно посылает своих управленцев учиться за границу.
Таких программ довольно много: скажем, чиновников из бедной провинции Гуйчжоу отправляли в Швейцарию, а университетских администраторов — в Йель. Но едва ли не главная ролевая модель для Китая — это Сингапур. Когда в 2014 году в КНР издали новую книгу Ли Куан Ю, предисловие к ней написал сам Си Цзиньпин (что само по себе — уникальный случай), отметив готовность Китая заимствовать лучшие сингапурские практики. Кстати, обычные китайцы, судя по результатам Asia Barometer, поддерживают своего президента, считая, что у Китая должен учиться у двух стран — США и Сингапура.
Так что неудивительно, что одна из самых масштабных программ по подготовке чиновников проходит в сингапурском Наньянском технологическом университете: с 1992 года ее закончили почти полторы тысячи чиновников, большая часть которых находилась на должностях уровня вице-мэров. Я для себя отметил две интересных детали.
Во-первых, готовность китайцев на целый год забросить работу ради учебы: сингапурская программа — это не двухнедельные курсы, а полноценная магистратура — Master in Managerial Economics или Master of Public Administration. Если чиновники готовы уехать на целый год, это означает две вещи: (1) вероятность получить повышение при наличии качественного образования возрастает (2) сами чиновники готовы пожертвовать краткосрочными интересами ради долгосрочной цели. Второе не должно удивлять: Китай — одна из самых терпеливых наций на земле — знаменитые опросы Хофштеде дают китайцам 87 баллов по шкале ориентации на долгосрочные цели (для сравнения, у США — постыдные 26, у Франции — удовлетворительные 63, а у России – приятно удививший меня 81 балл).
Во-вторых, нежелание чиновников копировать политическую систему Сингапура. Опрос выпускников программы показал, что лишь 32% из них поддерживают идею регулярных выборов, а 28% — доминирование в такой системе одной партии. При этом сингапурская меритократия нашла поддержку у 88%, а верховенство права — у 81% выпускников. Так что китайская компартия может спать спокойно — зарубежное образование воспринимается довольно инструментально. Лучшие практики китайцы позаимствуют, но вот менять основы своей политической системы не будут.
Помимо успехов в работе с китайскими товарищами, Сингапуру удалось построить успешный центр подготовки будущих политических лидеров для всего региона — Lee Kuan Yew School of Public Policy в Национальном университете Сингапура (школу открыли в 2004 году, но среди выпускников уже есть, например, депутаты парламентов Индонезии и Малайзии). Кстати, попытки обучить чиновников в Сингапуре предпринимала и Россия, а в Казахстане похожие программы даже стали относительно массовыми.
При этом сами сингапурцы не воспринимают восторги относительно экономических успехов как сигнал о своем безоговорочном интеллектуальном превосходстве — и сами активно отправляют своих чиновников на учебу. Например, мой бывший начальник из министерства экономического развития Дубая, который начинал свою карьеру в правительстве Сингапура, закончил магистратуру в LSE за счет своего департамента. Аналогичные программы есть и для бакалавриата: двое моих сингапурских однокурсников получили стипендии от правительства, чтобы отучиться в Великобритании, а после возвращения будут обязаны несколько лет отработать на государство. В их случае это будет МИД и военно-морские силы Сингапура.
И снова о моей любимой теме — китайской меритократии. Как я уже говорил, образование играет огромную роль в карьере китайских чиновников. Иногда такие стремления абсолютно бессмысленны (в Китае, как и в России, большие чины любят защищать диссертации), но обычно польза все-таки есть: скажем, КНР довольно активно посылает своих управленцев учиться за границу.
Таких программ довольно много: скажем, чиновников из бедной провинции Гуйчжоу отправляли в Швейцарию, а университетских администраторов — в Йель. Но едва ли не главная ролевая модель для Китая — это Сингапур. Когда в 2014 году в КНР издали новую книгу Ли Куан Ю, предисловие к ней написал сам Си Цзиньпин (что само по себе — уникальный случай), отметив готовность Китая заимствовать лучшие сингапурские практики. Кстати, обычные китайцы, судя по результатам Asia Barometer, поддерживают своего президента, считая, что у Китая должен учиться у двух стран — США и Сингапура.
Так что неудивительно, что одна из самых масштабных программ по подготовке чиновников проходит в сингапурском Наньянском технологическом университете: с 1992 года ее закончили почти полторы тысячи чиновников, большая часть которых находилась на должностях уровня вице-мэров. Я для себя отметил две интересных детали.
Во-первых, готовность китайцев на целый год забросить работу ради учебы: сингапурская программа — это не двухнедельные курсы, а полноценная магистратура — Master in Managerial Economics или Master of Public Administration. Если чиновники готовы уехать на целый год, это означает две вещи: (1) вероятность получить повышение при наличии качественного образования возрастает (2) сами чиновники готовы пожертвовать краткосрочными интересами ради долгосрочной цели. Второе не должно удивлять: Китай — одна из самых терпеливых наций на земле — знаменитые опросы Хофштеде дают китайцам 87 баллов по шкале ориентации на долгосрочные цели (для сравнения, у США — постыдные 26, у Франции — удовлетворительные 63, а у России – приятно удививший меня 81 балл).
Во-вторых, нежелание чиновников копировать политическую систему Сингапура. Опрос выпускников программы показал, что лишь 32% из них поддерживают идею регулярных выборов, а 28% — доминирование в такой системе одной партии. При этом сингапурская меритократия нашла поддержку у 88%, а верховенство права — у 81% выпускников. Так что китайская компартия может спать спокойно — зарубежное образование воспринимается довольно инструментально. Лучшие практики китайцы позаимствуют, но вот менять основы своей политической системы не будут.
Помимо успехов в работе с китайскими товарищами, Сингапуру удалось построить успешный центр подготовки будущих политических лидеров для всего региона — Lee Kuan Yew School of Public Policy в Национальном университете Сингапура (школу открыли в 2004 году, но среди выпускников уже есть, например, депутаты парламентов Индонезии и Малайзии). Кстати, попытки обучить чиновников в Сингапуре предпринимала и Россия, а в Казахстане похожие программы даже стали относительно массовыми.
При этом сами сингапурцы не воспринимают восторги относительно экономических успехов как сигнал о своем безоговорочном интеллектуальном превосходстве — и сами активно отправляют своих чиновников на учебу. Например, мой бывший начальник из министерства экономического развития Дубая, который начинал свою карьеру в правительстве Сингапура, закончил магистратуру в LSE за счет своего департамента. Аналогичные программы есть и для бакалавриата: двое моих сингапурских однокурсников получили стипендии от правительства, чтобы отучиться в Великобритании, а после возвращения будут обязаны несколько лет отработать на государство. В их случае это будет МИД и военно-морские силы Сингапура.
Простая загадка на знание китайской культуры: почему почти наверняка можно утверждать, что в 2024 году в КНР родится больше детей, чем в 2023 или 2025? Если еще не догадались, подумайте про вашего знакомого, с упоением рассуждающего о том, что он расстался со своей прошлой девушкой лишь потому, что Козероги ну совершенно несовместимы с Близнецами.
Ответ простой: 2024 — это год дракона, и считается, что дети, рожденные под этим знаком, будут более богатыми и счастливыми. Как видно на картинке, основанной на данных этого исследования, всплеск хотя и не очень большой, но все же достаточно значительный, чтобы заметить его невооруженным глазом.
Дракон — самый сильный и благородный из 12 знаков, а его характер хорошо показывает одна из легенд, лежащих в основе китайского календаря. Нефритовый Император решил выбрать животных, которые охраняли бы его покой, и сообщил: те двенадцать, что первыми прибудут к Небесным Вратам, получат это почетное право. Дракон мог бы с легкостью стать первым, но пришел к финишу лишь пятым (и получил именно этот порядковый номер в календаре), потому что несколько раз останавливался, чтобы помочь другим — например, крестьянам, ждущим дождя, или маленькому кролику, едва не утонувшему в реке. Так что хотя дракон и не оказался первым среди равных, он вcе же кажется китайцам более привлекательным, чем крыса или бык, которые победили в гонке.
После того, как вы со снисходительной улыбкой подумали о том, какие же недалекие китайцы, если все еще верят в детские сказки (хотя еще раз подумайте — а сколько у вас друзей-Козерогов из первого абзаца?), то раскрою самый удивительный факт: дети, родившиеся в год дракона, действительно оказываются более успешными, чем остальные. У них более высокие оценки в школе и по китайскому, и по английскому, а вероятность того, что они поступят в университет, на 11 процентных пунктов выше, чем у среднестатистического ребенка, родившегося в любой другой год. Но менять свои планы и думать о том, успеете ли вы зачать ребенка в 2024 году, все же не стоит: дракон, скорее всего, не при чем, а у успехов детей есть вполне рациональное объяснение.
Если внимательно посмотреть на данные, то оказывается, что вся суета с драконами — не более, чем самосбывающее пророчество: родители ожидают большего от детей, родившихся в «правильный» год, и инвестируют больше денег и времени в их развитие. Даже кормят таких отпрысков лучше обычного — в среднем китайские девочки ниже мальчиков примерно на 6 сантиметров, но эта разница сокращается вдвое для девочек-драконов, ведь правильное питание в детстве оказывает большое влияние на рост ребенка. Если учесть все эти факторы, то оказывается, что между родившимися в «правильный» год и теми, кому повезло меньше, нет никакой разницы: если вложить в свинью столько же сил, сколько и в дракона, результат не будет отличаться.
Ответ простой: 2024 — это год дракона, и считается, что дети, рожденные под этим знаком, будут более богатыми и счастливыми. Как видно на картинке, основанной на данных этого исследования, всплеск хотя и не очень большой, но все же достаточно значительный, чтобы заметить его невооруженным глазом.
Дракон — самый сильный и благородный из 12 знаков, а его характер хорошо показывает одна из легенд, лежащих в основе китайского календаря. Нефритовый Император решил выбрать животных, которые охраняли бы его покой, и сообщил: те двенадцать, что первыми прибудут к Небесным Вратам, получат это почетное право. Дракон мог бы с легкостью стать первым, но пришел к финишу лишь пятым (и получил именно этот порядковый номер в календаре), потому что несколько раз останавливался, чтобы помочь другим — например, крестьянам, ждущим дождя, или маленькому кролику, едва не утонувшему в реке. Так что хотя дракон и не оказался первым среди равных, он вcе же кажется китайцам более привлекательным, чем крыса или бык, которые победили в гонке.
После того, как вы со снисходительной улыбкой подумали о том, какие же недалекие китайцы, если все еще верят в детские сказки (хотя еще раз подумайте — а сколько у вас друзей-Козерогов из первого абзаца?), то раскрою самый удивительный факт: дети, родившиеся в год дракона, действительно оказываются более успешными, чем остальные. У них более высокие оценки в школе и по китайскому, и по английскому, а вероятность того, что они поступят в университет, на 11 процентных пунктов выше, чем у среднестатистического ребенка, родившегося в любой другой год. Но менять свои планы и думать о том, успеете ли вы зачать ребенка в 2024 году, все же не стоит: дракон, скорее всего, не при чем, а у успехов детей есть вполне рациональное объяснение.
Если внимательно посмотреть на данные, то оказывается, что вся суета с драконами — не более, чем самосбывающее пророчество: родители ожидают большего от детей, родившихся в «правильный» год, и инвестируют больше денег и времени в их развитие. Даже кормят таких отпрысков лучше обычного — в среднем китайские девочки ниже мальчиков примерно на 6 сантиметров, но эта разница сокращается вдвое для девочек-драконов, ведь правильное питание в детстве оказывает большое влияние на рост ребенка. Если учесть все эти факторы, то оказывается, что между родившимися в «правильный» год и теми, кому повезло меньше, нет никакой разницы: если вложить в свинью столько же сил, сколько и в дракона, результат не будет отличаться.
Один из наших курсов по лидерству ведет генерал-лейтенант Карл Айкенберри, бывший командующий войсками США в Афганистане. Вообще его биографию любопытно прочитать, чтобы понять, во-первых, интеллектуальный уровень некоторых представителей «американской военщины» (его образовательный бэкграунд: Вест Поинт, магистратура по политологии в Стэнфорде и востоковедению в Гарварде, а потом еще и диплом Нанкинского университета по китайской истории), и, во-вторых, то, как работает в Штатах система «вращающихся дверей» (после завершения военной карьеры Айкенберри стал послом в Афганистане, а сейчас ушел в академию).
Один из «уроков лидерства», которым он поделился в конце курса, звучит так же банально, как и любые другие жизненные советы, но все же зацепил меня: «Если хочешь выступать в качестве моста между двумя культурами, не забывай, что должен крепко стоять на обоих берегах». Короче говоря, если погрузиться слишком сильно в чужую культуру, то можно забыть о своей — и тогда от тебя не будет особого толку ни на одном берегу, ни на другом.
Наверное, задела меня эта идея потому, что совсем недавно я понял, что за последние пять лет провел гораздо больше времени за границей, чем в России, и задал себе вполне закономерный вопрос: насколько я вообще могу считать себя «представителем русской культуры», если наверняка отличаюсь от среднестатического русского едва ли не по всем возможным параметрам — начиная от политических взглядов и заканчивая эстетическими предпочтениями. И насколько хорошо я вообще представляю себе того самого «среднестатистического русского»?
При этом интересно, что связь с русской культурой я по-настоящему почувствовал только тогда, когда начал жить за пределами России: считал Золя своим любимым писателем лет до 20, но после того, как уехал учиться в Париж, не притронулся к его книгам ни разу, внезапно прочувствовав вкус к русской литературе; всегда мечтал жить в городе небоскребов, вроде Чикаго или Нью-Йорка, но после года работы в Дубае понял, что все же считаю Москву одним из самых красивых городов на земле. Наконец, я еще никогда не относился к американской внешней политике так скептически, как в этом году, окруженный американскими студентами и профессорами. Парадоксально, но получается, что худшими уроками патриотизма в моей жизни были топорные попытки привить это чувство на военной кафедре ВШЭ, а лучшими — лекции американских интеллектуалов. Если в старости я начну пренебергать достоверностью деталей своих историй ради красивого нарратива, то всегда смогу рассказать, что родину любить научил меня американский генерал.
Кстати, такая реакция — совсем не исключение. Китайцы, уезжающие учиться за границу, не становятся поголовно поборниками западных ценностей, пытающимися построить либеральную демократию на китайской земле. Даже наоборот. Исследование, основанное на данных панельного опроса пекинских студентов, показывает, что взаимосвязь между между числом лет, проведенных за границей, и отношением к Китаю напоминает U-образную кривую: после первых лет учебы в другой стране студенты начинают относиться к Китаю куда более скептически (и к текущей ситуации, и к его перспективам в будущем), зато если останутся за границей хотя бы года на три, становятся даже более патриотичными, чем до отъезда.
Один из «уроков лидерства», которым он поделился в конце курса, звучит так же банально, как и любые другие жизненные советы, но все же зацепил меня: «Если хочешь выступать в качестве моста между двумя культурами, не забывай, что должен крепко стоять на обоих берегах». Короче говоря, если погрузиться слишком сильно в чужую культуру, то можно забыть о своей — и тогда от тебя не будет особого толку ни на одном берегу, ни на другом.
Наверное, задела меня эта идея потому, что совсем недавно я понял, что за последние пять лет провел гораздо больше времени за границей, чем в России, и задал себе вполне закономерный вопрос: насколько я вообще могу считать себя «представителем русской культуры», если наверняка отличаюсь от среднестатического русского едва ли не по всем возможным параметрам — начиная от политических взглядов и заканчивая эстетическими предпочтениями. И насколько хорошо я вообще представляю себе того самого «среднестатистического русского»?
При этом интересно, что связь с русской культурой я по-настоящему почувствовал только тогда, когда начал жить за пределами России: считал Золя своим любимым писателем лет до 20, но после того, как уехал учиться в Париж, не притронулся к его книгам ни разу, внезапно прочувствовав вкус к русской литературе; всегда мечтал жить в городе небоскребов, вроде Чикаго или Нью-Йорка, но после года работы в Дубае понял, что все же считаю Москву одним из самых красивых городов на земле. Наконец, я еще никогда не относился к американской внешней политике так скептически, как в этом году, окруженный американскими студентами и профессорами. Парадоксально, но получается, что худшими уроками патриотизма в моей жизни были топорные попытки привить это чувство на военной кафедре ВШЭ, а лучшими — лекции американских интеллектуалов. Если в старости я начну пренебергать достоверностью деталей своих историй ради красивого нарратива, то всегда смогу рассказать, что родину любить научил меня американский генерал.
Кстати, такая реакция — совсем не исключение. Китайцы, уезжающие учиться за границу, не становятся поголовно поборниками западных ценностей, пытающимися построить либеральную демократию на китайской земле. Даже наоборот. Исследование, основанное на данных панельного опроса пекинских студентов, показывает, что взаимосвязь между между числом лет, проведенных за границей, и отношением к Китаю напоминает U-образную кривую: после первых лет учебы в другой стране студенты начинают относиться к Китаю куда более скептически (и к текущей ситуации, и к его перспективам в будущем), зато если останутся за границей хотя бы года на три, становятся даже более патриотичными, чем до отъезда.