Дорогие котаны и котанессы!
Мы узнали, что суд — рассмотрение дела Славы по существу — может быть назначен где-то в середине или в конце октября. Надежды на штраф и/или условный срок не очень много, но всё-таки она есть. Поэтому на всякий случай нам нужно продемонстрировать, что у подсудимого на счету есть 300 000 рублей — это максимально возможная сумма штрафа. Нам удалось выпустить ещё одну карточку, на имя Вячеслава Малахова, и привязать её к нашему общему рублёвому сбору, а вот с указанной суммой есть проблема: нам не хватает денег. Помогите нам собрать на штраф, пожалуйста. Если срок будет реальным и без штрафа, деньги всё равно не пропадут, пойдут Славе на передачки.
В первую очередь, конечно, нужны рубли на сбор в Т-банке.
На остальные реквизиты тоже можно и нужно переводить, просто нам нужно чуть больше времени, чтобы вывести эти деньги и сконвертировать их в рубли.
Мы узнали, что суд — рассмотрение дела Славы по существу — может быть назначен где-то в середине или в конце октября. Надежды на штраф и/или условный срок не очень много, но всё-таки она есть. Поэтому на всякий случай нам нужно продемонстрировать, что у подсудимого на счету есть 300 000 рублей — это максимально возможная сумма штрафа. Нам удалось выпустить ещё одну карточку, на имя Вячеслава Малахова, и привязать её к нашему общему рублёвому сбору, а вот с указанной суммой есть проблема: нам не хватает денег. Помогите нам собрать на штраф, пожалуйста. Если срок будет реальным и без штрафа, деньги всё равно не пропадут, пойдут Славе на передачки.
В первую очередь, конечно, нужны рубли на сбор в Т-банке.
На остальные реквизиты тоже можно и нужно переводить, просто нам нужно чуть больше времени, чтобы вывести эти деньги и сконвертировать их в рубли.
Т‑Банк
Сбор на подарок
Деньги собирает Игорь Х..
Друзья, спасибо за вашу отзывчивость! Вы за день накидали нам в рублях и евро почти 50 тысяч, все евровые донаты — и старые, и новые — мы поменяли на рубли и теперь у нас есть необходимая сумма. Её нужно показать суду как доказательство того, что у Славы есть деньги на оплату штрафа.
Это не гарантирует, что присудят штраф — но без этой суммы не присудят точно. Так что мы с вами сделали всё возможное и теперь остаётся надеяться, что суд посчитает это достаточным аргументом, чтоб вернуть нам человека.
Это не гарантирует, что присудят штраф — но без этой суммы не присудят точно. Так что мы с вами сделали всё возможное и теперь остаётся надеяться, что суд посчитает это достаточным аргументом, чтоб вернуть нам человека.
Media is too big
VIEW IN TELEGRAM
Стихи Славы звучат со сцены питерского бара. "Политзек российский" — стихотворение о том, что с ним произошло и что он об этом думает.
Читайте славины стихи и присылайте нам записи, опубликуем!
Читайте славины стихи и присылайте нам записи, опубликуем!
Слава прислал поэму. Читать до конца!
Одет в цветы Васильевский,
Пестреет Петроградочка,
С Тучкова наблюдается
Красивейший закат.
Майор госбезопасности
С работы возвращается,
С минувшим днём прощается
Под рокот автострад.
Вечерний город светится
Во всей своей прекрасности,
И кто бы знал, как хочется
К огням, а не домой.
Терзаем одиночеством
Майор госбезопасности,
Что остро ощущается
Особенно весной.
И вроде всё налажено:
Достаток, жизнь с размахом, и
Карьера: накануне вот
Звезду преподнесли.
А всё-таки, а всё-таки
Душа томится птахою,
И чайки прямо пó сердцу:
Курлы-курлы-курлы.
А на пути майоровом
В свеченьи светофоровом
Стоит печальный юноша
С кудрявой головой.
С букетом, ну, а главное –
С похожей на майорову
Тоской в глазах лазоревых,
Как небо над Невой.
И ветер, полный радости,
В его кудрях запутался.
И вечер, полный нежности,
В глазах его тонул.
И замер на мгновение
Майор госбезопасности,
- Что, не пришла? – спросил его,
И юноша кивнул.
Майор госбезопасности
Взглянул тепло и ласково:
- Не плачь, печальный юноша,
Да было бы о чём.
А в небе шандарахнуло
Чего-то громогласное,
А может, и не в небе-то,
А в сердце. Точно, в нём.
- Увы, дерьмо случается,
А жизнь ведь не кончается,
Ну, не пришла, подумаешь,
Бывает, шут бы с ней.
Такому счастью грош цена,
А может, окунуться нам
С тобой, прекрасный юноша,
В сияние огней?..
И вот майор и юноша
Фланируют по линиям,
Среди народу синего
Плывут на корабле.
Беседа льётся, вяжется,
В бокалы льётся бражица,
В руке рука и кажется –
Знакомы триста лет.
Вокруг играет музыка,
Диковинная музыка,
И ночью белой улицы
Причудливо светлы.
Им весело танцуется,
Потом они целуются,
И чайки сверху радостно:
Курлы-курлы-курлы.
Майор госбезопасности,
Отечество в опасности,
И есть ли место нежности
В такие времена,
Что смертью ошарашены,
Но жизнь никто не спрашивал,
И ночь такая ясная,
Безумием пьяна.
И кажется случайною
Весна необычайная
Среди извечных северных
Седых суровых зим.
И одурманен страстностью
Майор госбезопасности,
И обнимает юношу,
И засыпает с ним.
Прошла неделя пoлная
Со встречи той неистовой –
И ни звонка, ни строчечки.
Проклятый купидон.
А юноша на митинге
Был схвачен особистами,
И вдаль уносит юношу
Столыпинский вагон.
Крестовский с Петроградочкой,
Что за руку исхожены,
Не так милы, как если бы
Идти по ним вдвоём.
И вновь тоска угрюмая,
Событием умножена,
Приходит в сны майоровы
И жрёт его живьём.
Внезапная история,
Что счастья краткой песенкой
В душе благоустроенной
Устроила пустырь.
Претит майору ранее
Любимая профессия,
И, бросив всё, в онежский он
Уходит монастырь.
А что ещё поделаешь,
Когда былые радости
Во всей своей обильности
Вдруг стали немилы.
Когда сильнее сильного
Болит катастрофически,
И чайки так трагически:
Курлы-курлы-курлы.
Прошло немало времени.
Майор живёт без изысков,
Блюдя аскезу строгую
Средь кошек и икон.
Как вдруг к нему, сбиравшему
Морошку, вышел из лесу
В тюремной телогреечке
Пленённый Аполлон.
Бежал он из Карелии,
Питался можжевельником,
С волками бился яростно,
Из палки сделав кол.
Бежал он из колонии
Болотами зловонными,
Господь, как штурман бережный,
По краешку провёл.
И вот, ошеломлённые,
Они в обьятья падают
Друг дружке – в каплях радости
Горит пожар небес
На лицах изумлённых, и
Несчастные влюблённые
Счастливыми влюблёнными
Покинут этот лес.
А после – сядут в лодочку,
Да, в маленькую лодочку,
В резиновую лодочку
На вёсельном ходу,
Имеючи стратегию
Плыть прямиком в Норвегию,
Где при большом везении
Убежище дадут.
Они гребут, стараются
И иногда целуются,
И в море погружается
Размеренно весло.
И, может, будут счастливы,
Ведь чудеса случаются –
Пусть даже и в Норвегии,
Раз дома не свезло.
И всё, глядишь, наладится,
И свадебка сыграется,
Друзья за хлебосольные
Усядутся столы.
И чайки с неба серого
Торжественно и празднично
И жизнеутверждающе:
Курлы-курлы-курлы.
Одет в цветы Васильевский,
Пестреет Петроградочка,
С Тучкова наблюдается
Красивейший закат.
Майор госбезопасности
С работы возвращается,
С минувшим днём прощается
Под рокот автострад.
Вечерний город светится
Во всей своей прекрасности,
И кто бы знал, как хочется
К огням, а не домой.
Терзаем одиночеством
Майор госбезопасности,
Что остро ощущается
Особенно весной.
И вроде всё налажено:
Достаток, жизнь с размахом, и
Карьера: накануне вот
Звезду преподнесли.
А всё-таки, а всё-таки
Душа томится птахою,
И чайки прямо пó сердцу:
Курлы-курлы-курлы.
А на пути майоровом
В свеченьи светофоровом
Стоит печальный юноша
С кудрявой головой.
С букетом, ну, а главное –
С похожей на майорову
Тоской в глазах лазоревых,
Как небо над Невой.
И ветер, полный радости,
В его кудрях запутался.
И вечер, полный нежности,
В глазах его тонул.
И замер на мгновение
Майор госбезопасности,
- Что, не пришла? – спросил его,
И юноша кивнул.
Майор госбезопасности
Взглянул тепло и ласково:
- Не плачь, печальный юноша,
Да было бы о чём.
А в небе шандарахнуло
Чего-то громогласное,
А может, и не в небе-то,
А в сердце. Точно, в нём.
- Увы, дерьмо случается,
А жизнь ведь не кончается,
Ну, не пришла, подумаешь,
Бывает, шут бы с ней.
Такому счастью грош цена,
А может, окунуться нам
С тобой, прекрасный юноша,
В сияние огней?..
И вот майор и юноша
Фланируют по линиям,
Среди народу синего
Плывут на корабле.
Беседа льётся, вяжется,
В бокалы льётся бражица,
В руке рука и кажется –
Знакомы триста лет.
Вокруг играет музыка,
Диковинная музыка,
И ночью белой улицы
Причудливо светлы.
Им весело танцуется,
Потом они целуются,
И чайки сверху радостно:
Курлы-курлы-курлы.
Майор госбезопасности,
Отечество в опасности,
И есть ли место нежности
В такие времена,
Что смертью ошарашены,
Но жизнь никто не спрашивал,
И ночь такая ясная,
Безумием пьяна.
И кажется случайною
Весна необычайная
Среди извечных северных
Седых суровых зим.
И одурманен страстностью
Майор госбезопасности,
И обнимает юношу,
И засыпает с ним.
Прошла неделя пoлная
Со встречи той неистовой –
И ни звонка, ни строчечки.
Проклятый купидон.
А юноша на митинге
Был схвачен особистами,
И вдаль уносит юношу
Столыпинский вагон.
Крестовский с Петроградочкой,
Что за руку исхожены,
Не так милы, как если бы
Идти по ним вдвоём.
И вновь тоска угрюмая,
Событием умножена,
Приходит в сны майоровы
И жрёт его живьём.
Внезапная история,
Что счастья краткой песенкой
В душе благоустроенной
Устроила пустырь.
Претит майору ранее
Любимая профессия,
И, бросив всё, в онежский он
Уходит монастырь.
А что ещё поделаешь,
Когда былые радости
Во всей своей обильности
Вдруг стали немилы.
Когда сильнее сильного
Болит катастрофически,
И чайки так трагически:
Курлы-курлы-курлы.
Прошло немало времени.
Майор живёт без изысков,
Блюдя аскезу строгую
Средь кошек и икон.
Как вдруг к нему, сбиравшему
Морошку, вышел из лесу
В тюремной телогреечке
Пленённый Аполлон.
Бежал он из Карелии,
Питался можжевельником,
С волками бился яростно,
Из палки сделав кол.
Бежал он из колонии
Болотами зловонными,
Господь, как штурман бережный,
По краешку провёл.
И вот, ошеломлённые,
Они в обьятья падают
Друг дружке – в каплях радости
Горит пожар небес
На лицах изумлённых, и
Несчастные влюблённые
Счастливыми влюблёнными
Покинут этот лес.
А после – сядут в лодочку,
Да, в маленькую лодочку,
В резиновую лодочку
На вёсельном ходу,
Имеючи стратегию
Плыть прямиком в Норвегию,
Где при большом везении
Убежище дадут.
Они гребут, стараются
И иногда целуются,
И в море погружается
Размеренно весло.
И, может, будут счастливы,
Ведь чудеса случаются –
Пусть даже и в Норвегии,
Раз дома не свезло.
И всё, глядишь, наладится,
И свадебка сыграется,
Друзья за хлебосольные
Усядутся столы.
И чайки с неба серого
Торжественно и празднично
И жизнеутверждающе:
Курлы-курлы-курлы.
(продолжение, начало в посте выше)
Норвегия – Норвегией.
Цветёт во славу Одина,
Где «скёль», забыв агрессию,
Мулле кричит раввин.
Но обратимся к родине,
Где к автору поэзии
Пришли за воспевание
Любови двух мужчин.
А драма в малом казусе,
Ведь всё повествование
Двусмысленной иронии
Создатель не таил:
Майор госпезопасности
Был импозантной дамою,
А юноша – как юноша.
И он её любил.
И эти вирши в сущности –
Невиннейшее творчество,
Пошлейшая романтика
Для склонных к слёз литью,
Но думал ли об этом ты,
Читатель мой испорченный
Культурой ширпотребною
И собственным АйКью?
Мораль сей оды явственна,
Её б учить в гимназиях
В упред филологических
И прочих там грехов:
Феминитивом пользуйтесь,
Чтоб избежать оказии
В своей амурной лирике,
Любители стихов.
Под ручку муж с майоркою
Гуляют по Майорке, и
Медовый месяц сладостен,
И лица их светлы.
А в синем небе радостно,
Бескомпромиссно радостно:
Там чай порхает с чайкою.
Курлы-курлы-курлы.
Норвегия – Норвегией.
Цветёт во славу Одина,
Где «скёль», забыв агрессию,
Мулле кричит раввин.
Но обратимся к родине,
Где к автору поэзии
Пришли за воспевание
Любови двух мужчин.
А драма в малом казусе,
Ведь всё повествование
Двусмысленной иронии
Создатель не таил:
Майор госпезопасности
Был импозантной дамою,
А юноша – как юноша.
И он её любил.
И эти вирши в сущности –
Невиннейшее творчество,
Пошлейшая романтика
Для склонных к слёз литью,
Но думал ли об этом ты,
Читатель мой испорченный
Культурой ширпотребною
И собственным АйКью?
Мораль сей оды явственна,
Её б учить в гимназиях
В упред филологических
И прочих там грехов:
Феминитивом пользуйтесь,
Чтоб избежать оказии
В своей амурной лирике,
Любители стихов.
Под ручку муж с майоркою
Гуляют по Майорке, и
Медовый месяц сладостен,
И лица их светлы.
А в синем небе радостно,
Бескомпромиссно радостно:
Там чай порхает с чайкою.
Курлы-курлы-курлы.
Для разнообразия — не острополитическое, не тоскливо-лилъричное, а забойный рэпчик, как в старые добрые времена. Кто сказал, что в СИЗО нельзя сочинять забойные рэпчики?
Вычислил в тебе богиню
Этот пьяный свет фар.
Я придумал вечер без уныния –
Прими в дар.
На свободу линиями
Прём от запар.
Самолёты свинтили
Китами в закат.
Золотые крылья берегут парадиз.
Хочешь, чтоб завёлся – зарифмуй
Душевный стриптиз.
Из завоеваний – полный зал кричит бис,
Из заболеваний – хронический приапизм.
Мир слепил создатель
И сказал: заебись.
Был парнишей ровным –
Получи небесный лэндлиз.
Мы гуляли по воде с ним,
Не снимая обуви.
Заебался сам и продолжаю
Вас заёбывать.
У них жизнь, как торг,
Моя жизнь, как торт,
Бог устроит потоп –
Я пойду лутить сёрф.
Идей океан. Проблемы лишь спам.
Живу только так:
For love or for fun.
Импозантный хулиган,
Грош за здорово живёшь
Дам тебе последние штаны,
Если ты мне не врёшь.
Мир зажёг, хочу ещё.
Сраный гений из трущоб.
Покажи мне любой жанр,
И я залезу туда в топ.
О да, it’s my life!
Кайф, бро, Джизус Крайст.
Бес сказал: любой каприз за душу...
Не хожу в фикс прайс.
О да, it’s my life!
С кошкой на обложке Time.
Делаю бумажный самолёт
И запускаю в прайм.
Детка, айм сорри,
Мы живём внутри апории.
Ахиллес верхом на черепахе
В лепрозории,
Азбука межзвёздных перелётов,
Курс ускоренный.
Делаю истории,
Что делают Историю.
На окне цветёт рододендрон –
Это тру сад.
Она гладит деньги утюгом,
Стоя в трусах,
Окна с видом на залив.
Мир оранжевым залит.
Нахуй кокс, я нюхаю её
И у меня стоит.
Превращаем в дым камень,
Новые могикане.
Кисы, как из рекламы.
Сорри, я моногамен.
Время как оригами.
Праздничный honey bunny
Делаю money-money
Для моей mommy-mommy.
О да, it’s my life!
Кайф, бро. Джизус Крайст.
Бес сказал: любой каприз за душу...
Не хожу в фикс прайс.
О да, it’s my life!
С кошкой на обложке Time.
Делаю бумажный самолёт
И запускаю в прайм.
_______
📨Пишите письма! и через фсин-письмо, и бумажные:
127055, ул. Новослободская д. 45, Москва, ФКУ СИЗО-2 УФСИН России по г. Москве, Малахову Вячеславу Игоревичу, 1985 г. р.
📩Для обратной связи по всем вопросам: @slavamalakhov_bot
💰 помочь Славе донатом
Вычислил в тебе богиню
Этот пьяный свет фар.
Я придумал вечер без уныния –
Прими в дар.
На свободу линиями
Прём от запар.
Самолёты свинтили
Китами в закат.
Золотые крылья берегут парадиз.
Хочешь, чтоб завёлся – зарифмуй
Душевный стриптиз.
Из завоеваний – полный зал кричит бис,
Из заболеваний – хронический приапизм.
Мир слепил создатель
И сказал: заебись.
Был парнишей ровным –
Получи небесный лэндлиз.
Мы гуляли по воде с ним,
Не снимая обуви.
Заебался сам и продолжаю
Вас заёбывать.
У них жизнь, как торг,
Моя жизнь, как торт,
Бог устроит потоп –
Я пойду лутить сёрф.
Идей океан. Проблемы лишь спам.
Живу только так:
For love or for fun.
Импозантный хулиган,
Грош за здорово живёшь
Дам тебе последние штаны,
Если ты мне не врёшь.
Мир зажёг, хочу ещё.
Сраный гений из трущоб.
Покажи мне любой жанр,
И я залезу туда в топ.
О да, it’s my life!
Кайф, бро, Джизус Крайст.
Бес сказал: любой каприз за душу...
Не хожу в фикс прайс.
О да, it’s my life!
С кошкой на обложке Time.
Делаю бумажный самолёт
И запускаю в прайм.
Детка, айм сорри,
Мы живём внутри апории.
Ахиллес верхом на черепахе
В лепрозории,
Азбука межзвёздных перелётов,
Курс ускоренный.
Делаю истории,
Что делают Историю.
На окне цветёт рододендрон –
Это тру сад.
Она гладит деньги утюгом,
Стоя в трусах,
Окна с видом на залив.
Мир оранжевым залит.
Нахуй кокс, я нюхаю её
И у меня стоит.
Превращаем в дым камень,
Новые могикане.
Кисы, как из рекламы.
Сорри, я моногамен.
Время как оригами.
Праздничный honey bunny
Делаю money-money
Для моей mommy-mommy.
О да, it’s my life!
Кайф, бро. Джизус Крайст.
Бес сказал: любой каприз за душу...
Не хожу в фикс прайс.
О да, it’s my life!
С кошкой на обложке Time.
Делаю бумажный самолёт
И запускаю в прайм.
_______
📨Пишите письма! и через фсин-письмо, и бумажные:
127055, ул. Новослободская д. 45, Москва, ФКУ СИЗО-2 УФСИН России по г. Москве, Малахову Вячеславу Игоревичу, 1985 г. р.
📩Для обратной связи по всем вопросам: @slavamalakhov_bot
💰 помочь Славе донатом
f-pismo.ru
Ф-письмо: электронные письма лицам, содержащимся под стражей в исправительных учреждениях России.
Написать электронное письмо и получить ответ, подследственному, заключенному в СИЗО, колониях ФСИН России через Интернет. Отправить фотографию заключенному через Интернет.
Сегодня к Славе ходила адвокат. Из плохих новостей — у нашего сидельца уже две недели болит зуб, гноится, распухла щека. К зубному не ведут, съел весь запас обезболивающего. Всё ещё болит спина, всё ещё сильный кашель. Пишем этот пост потому, что иногда это работает — что-то начинает шевелиться и больного ведут к врачу.
Требуем, чтобы Славе оказали нормальную медицинскую помощь!
————————-
Чем вы можете помочь:
1) Репостом
2) Обращением во ФСИН с примерно такой просьбой: «прошу оказать срочную стоматологическую помощь содержащемуся в ФКУ СИЗО-2 УФСИН России по городу Москве Малахову Вячеславу Игоревичу 1985 г.р.»
Требуем, чтобы Славе оказали нормальную медицинскую помощь!
————————-
Чем вы можете помочь:
1) Репостом
2) Обращением во ФСИН с примерно такой просьбой: «прошу оказать срочную стоматологическую помощь содержащемуся в ФКУ СИЗО-2 УФСИН России по городу Москве Малахову Вячеславу Игоревичу 1985 г.р.»
Поэзия проникает сквозь стены и решетки, остаётся во времени и пространстве. 27 октября мы соберёмся на благотворительном фестивале «Тетрадь в клетку», чтобы произнести и прочесть слова, за которые отнимали свободу и протянуть руки нуждающимся.
Please open Telegram to view this post
VIEW IN TELEGRAM
И снова хулиганская лирика. Тюремно-хулиганская 🙂
Тюрьма не хуй, сиди кайфуй – безрадостная пьеса
Про принудительный покой средь общей кутерьмы.
А что рифмует на сей счет Беркович-поэтесса,
Ведь ей наверняка претит нехуйственность тюрьмы…
Мы выйдем с опытом таким – подвинься, Дмитрий Львович.
Получишь Пулитцера, бро, кропай и не психуй.
Тюрьма, как хуй, сиди, кайфуй – сказала бы Беркович,
Но есть нюанс, что ведь она и для нее не хуй.
И с чувством юмора, порой таким необходимым
Для парий, волею судеб попавших под арест,
Беркович скажет: дорогой, ведь не хуём единым
Превозмогается пиздец, творящийся окрест.
Рационал-оппортунизм средь робости и лени,
Где ад, теряющий края, разлился – там крепись.
Пиздец – лишь мелкий катаклизм,
Хуец – лишь мелкий пенис.
Без силы женской ни хуя нам здесь не обойтись.
Горит над озером болид и освещает зиму,
От прошлой жизни на снегу осталась полынья.
В груди отчаянно болит хранилище любимых,
Как будто храм, как будто шрам от римского копья.
Воспоминания целуй, и эти дни вернутся,
И в новой пьесе на стене не выстрелит ружьё.
А всем смертям, конечно, хуй. Пускай им поперхнутся.
Ну и пизда, конечно, ведь куда же без нее.
Тюрьма не хуй, сиди кайфуй – безрадостная пьеса
Про принудительный покой средь общей кутерьмы.
А что рифмует на сей счет Беркович-поэтесса,
Ведь ей наверняка претит нехуйственность тюрьмы…
Мы выйдем с опытом таким – подвинься, Дмитрий Львович.
Получишь Пулитцера, бро, кропай и не психуй.
Тюрьма, как хуй, сиди, кайфуй – сказала бы Беркович,
Но есть нюанс, что ведь она и для нее не хуй.
И с чувством юмора, порой таким необходимым
Для парий, волею судеб попавших под арест,
Беркович скажет: дорогой, ведь не хуём единым
Превозмогается пиздец, творящийся окрест.
Рационал-оппортунизм средь робости и лени,
Где ад, теряющий края, разлился – там крепись.
Пиздец – лишь мелкий катаклизм,
Хуец – лишь мелкий пенис.
Без силы женской ни хуя нам здесь не обойтись.
Горит над озером болид и освещает зиму,
От прошлой жизни на снегу осталась полынья.
В груди отчаянно болит хранилище любимых,
Как будто храм, как будто шрам от римского копья.
Воспоминания целуй, и эти дни вернутся,
И в новой пьесе на стене не выстрелит ружьё.
А всем смертям, конечно, хуй. Пускай им поперхнутся.
Ну и пизда, конечно, ведь куда же без нее.
Мы улетаем из тюрьмы,
В которой страх был нашей стражей,
Где крылья, взятые взаймы,
Стальными стали из бумажных.
Отправив в прошлое письмом
Любовь – сплав слов высокоточных,
Всё предсказавшие стихом
И всех простившие заочно,
Мы оставляем позади
Тот мир, которым были тоже,
Где честность бедностью знобит,
Где старость молодость стреножит,
И глупость требует отчёт,
Что бывший добрым – не предатель,
И алчность выставляет счёт,
И серость ищет доказательств
Случайности твоих побед,
Где одарённость – повод к мести,
Где совесть заменил портрет,
Где мысли стали неуместны,
Где нас, попавших в переплёт
Истории эпохи дикой,
Бескомпромиссно за полёт
Осудит дом тысячеликий.
И вездесущи их глаза,
И судей этих нету строже.
А я лечу, чтоб доказать,
Что и они умеют тоже.
В которой страх был нашей стражей,
Где крылья, взятые взаймы,
Стальными стали из бумажных.
Отправив в прошлое письмом
Любовь – сплав слов высокоточных,
Всё предсказавшие стихом
И всех простившие заочно,
Мы оставляем позади
Тот мир, которым были тоже,
Где честность бедностью знобит,
Где старость молодость стреножит,
И глупость требует отчёт,
Что бывший добрым – не предатель,
И алчность выставляет счёт,
И серость ищет доказательств
Случайности твоих побед,
Где одарённость – повод к мести,
Где совесть заменил портрет,
Где мысли стали неуместны,
Где нас, попавших в переплёт
Истории эпохи дикой,
Бескомпромиссно за полёт
Осудит дом тысячеликий.
И вездесущи их глаза,
И судей этих нету строже.
А я лечу, чтоб доказать,
Что и они умеют тоже.
Новый рассказ Славы про юность в Таджикистане, бабушку, дедушку, любовь и смерть.
Деда звали Иван Пантелеевич Фрол. Мне казалось, что это нечто самое русское, что когда-либо звучало в кабинетах таджикских хукуматов. Да и вообще это звучало экзотически и как-то даже старообрядчески в том мире, где мы жили. Однако это имя было волшебным паролем, открывающим все двери, там, куда бабушка со мной за руку приходила с кучей каких-то документов выбивать пособия после смерти деда. Его везде знали и нас везде принимали радушно, но отправляли куда-то дальше, и мы ходили кругами по коридорам больших советских зданий, из окон которых неизменно были видны горы и казались ближе, чем из окна нашего дома.
Там, под самыми горами, было «русское кладбище», где дед лежал сейчас в мундире, увешанном медалями. Документы на каждую лежали в кипе бабушкиных бумаг. Там же лежала большая фотография деда, молодого и бравого. Вторая такая же стояла за стеклом в шифоньере.
Бабушке удалось выбить для нас «гуманитарку»: муку, масло, лук, картофель и американские сухпайки US Aids. Сухпайки предназначались всем нуждающимся, но мы бы никогда не узнали, где их получать, не пройди бабушка все кабинеты. Остальному мы были обязаны дедовым регалиям и её напору и настырности.
«Роскошь» возили на соседской машине. С каждым появлением в доме увесистых мешков она подходила к фотографии за стеклом и громко, даже картинно как-то, благодарила.
Стороннему наблюдателю это могло казаться ироничным. Бабушка намучилась с дедом. Она ездила с ним всюду, куда его направляли по службе, по всем окраинам Советского Союза, и на каждом новом месте находила себе новое занятие. Она была учительницей начальных классов, работала в ЖЭКе, на почте, была медицинской сестрой. Последняя специализация затянулась: последние семь лет она была медсестрой деда, буквально рассыпающегося на части от облучения после ядерного взрыва на семипалатинском полигоне. «Спасибо тебе, Ваня» могло звучать, как «с дурной овцы хоть шерсти клок», но она делала это искренне.
Навещать деда на кладбище мы ходили втроём. Иногда к нам присоединялись соседи, шедшие к своим. Я не очеь понимал, что значит «навещать» мёртвого, которому уже всё равно, и если допустить, что он жив где-то ещё, он может быть где угодно, и скорее всего ему проще было бы навестить нас, если бы он хотел или мог – но реши он это сделать, это было бы жутковато и я первый наложил бы в штаны. Так я думал, собираясь, а бабушка говорила «навещать», словно дед лежал не на кладбище, а в больнице.
Русское кладбище было большим, обнесённым типовым забором – прямоугольником без одной, уходящей в предгорье стороны, где постоянно появлялись новые могилы.
Взрослые уезжали, старые умирали. Однажды все русские гóрода поделятся на тех, кто уехал, и тех, кто лежит здесь. И меня тоже совершенно не грела мысль однажды оказаться в этом живописном, но одновременно невероятно унылом месте насовсем.
«Русский» для нас означало «русскоязычный». На кладбище были не только славяне, но и корейцы, немцы и местные узбеки и таджики, деятели советской науки или культуры, и простые люди, семьи которых решили, что они должны быть похоронены здесь. Православные кресты перемешивались в равных пропорциях с пирамидками со звёздами, были разбавлены редкими бюстами, бронзовыми или гранитными, дальше шли «новомодные» типовые могилы, увенчанные простыми серыми плитами со скошенным верхом. Такой была и могила нашего деда.
Выкопанные в глинистом предгорье могилы проседали и утопали в почве, то сухой, то вязкой. Лёгкие деревянные кресты были практичнее – они стояли долго, плиты же под собственной тяжестью уходили в землю вслед за теми, о ком должны были напоминать.
Бабушка собиралась к деду как на свидание: ярко красилась, стриглась, надевала яшмовые серьги – его подарок. Она носила короткие причёски и освежала их перед событием. В жару надевала праздничный сарафан с большими лилиями, в холод – пальто и капроновые чулки. Мы с мамой одевались по-спортивному – предстояло долго ехать, потом долго идти, но это не останавливало бабушку от наведения красоты.
Деда звали Иван Пантелеевич Фрол. Мне казалось, что это нечто самое русское, что когда-либо звучало в кабинетах таджикских хукуматов. Да и вообще это звучало экзотически и как-то даже старообрядчески в том мире, где мы жили. Однако это имя было волшебным паролем, открывающим все двери, там, куда бабушка со мной за руку приходила с кучей каких-то документов выбивать пособия после смерти деда. Его везде знали и нас везде принимали радушно, но отправляли куда-то дальше, и мы ходили кругами по коридорам больших советских зданий, из окон которых неизменно были видны горы и казались ближе, чем из окна нашего дома.
Там, под самыми горами, было «русское кладбище», где дед лежал сейчас в мундире, увешанном медалями. Документы на каждую лежали в кипе бабушкиных бумаг. Там же лежала большая фотография деда, молодого и бравого. Вторая такая же стояла за стеклом в шифоньере.
Бабушке удалось выбить для нас «гуманитарку»: муку, масло, лук, картофель и американские сухпайки US Aids. Сухпайки предназначались всем нуждающимся, но мы бы никогда не узнали, где их получать, не пройди бабушка все кабинеты. Остальному мы были обязаны дедовым регалиям и её напору и настырности.
«Роскошь» возили на соседской машине. С каждым появлением в доме увесистых мешков она подходила к фотографии за стеклом и громко, даже картинно как-то, благодарила.
Стороннему наблюдателю это могло казаться ироничным. Бабушка намучилась с дедом. Она ездила с ним всюду, куда его направляли по службе, по всем окраинам Советского Союза, и на каждом новом месте находила себе новое занятие. Она была учительницей начальных классов, работала в ЖЭКе, на почте, была медицинской сестрой. Последняя специализация затянулась: последние семь лет она была медсестрой деда, буквально рассыпающегося на части от облучения после ядерного взрыва на семипалатинском полигоне. «Спасибо тебе, Ваня» могло звучать, как «с дурной овцы хоть шерсти клок», но она делала это искренне.
Навещать деда на кладбище мы ходили втроём. Иногда к нам присоединялись соседи, шедшие к своим. Я не очеь понимал, что значит «навещать» мёртвого, которому уже всё равно, и если допустить, что он жив где-то ещё, он может быть где угодно, и скорее всего ему проще было бы навестить нас, если бы он хотел или мог – но реши он это сделать, это было бы жутковато и я первый наложил бы в штаны. Так я думал, собираясь, а бабушка говорила «навещать», словно дед лежал не на кладбище, а в больнице.
Русское кладбище было большим, обнесённым типовым забором – прямоугольником без одной, уходящей в предгорье стороны, где постоянно появлялись новые могилы.
Взрослые уезжали, старые умирали. Однажды все русские гóрода поделятся на тех, кто уехал, и тех, кто лежит здесь. И меня тоже совершенно не грела мысль однажды оказаться в этом живописном, но одновременно невероятно унылом месте насовсем.
«Русский» для нас означало «русскоязычный». На кладбище были не только славяне, но и корейцы, немцы и местные узбеки и таджики, деятели советской науки или культуры, и простые люди, семьи которых решили, что они должны быть похоронены здесь. Православные кресты перемешивались в равных пропорциях с пирамидками со звёздами, были разбавлены редкими бюстами, бронзовыми или гранитными, дальше шли «новомодные» типовые могилы, увенчанные простыми серыми плитами со скошенным верхом. Такой была и могила нашего деда.
Выкопанные в глинистом предгорье могилы проседали и утопали в почве, то сухой, то вязкой. Лёгкие деревянные кресты были практичнее – они стояли долго, плиты же под собственной тяжестью уходили в землю вслед за теми, о ком должны были напоминать.
Бабушка собиралась к деду как на свидание: ярко красилась, стриглась, надевала яшмовые серьги – его подарок. Она носила короткие причёски и освежала их перед событием. В жару надевала праздничный сарафан с большими лилиями, в холод – пальто и капроновые чулки. Мы с мамой одевались по-спортивному – предстояло долго ехать, потом долго идти, но это не останавливало бабушку от наведения красоты.
Могил с каждым годом всё прибавлялось, и находить дедову становилось всё сложнее. К тому же забывались ориентиры – соседние могилы. А иногда надгробие просто падало, и местность было не узнать.
Мы оставляли бабушку на скамье у сторожке, а сами отправлялись на поиски деда. Бабушке было тяжело ходить с нами, а поиски иногда затягивались надолго. Однажды мы нашли деда по фото на плите, потом по соседнему заметному кресту, потом могил стало так много, что пришлось посчитать и записать все тропинки и повороты, нарисовав на листочке карту, как из «Острова сокровищ». А потом надгробия упёрлись в самые горы, бетонный забор снесли, кладбище выросло вширь, и карта утратила актуальность.
Могила деда тоже проседала, с неё слетела и истлела под дождями старая фотография, ты искал глазами прошлогодний ровный бледно-серый прямоугольник, а искать надо было пожелтевший и покосившийся.
Мы находили – иногда настоящим чудом – могилу деда, и тогда мама оставалась прибирать её, а я вёл к ней бабушку, уже заранее начинавшую тихо плакать.
Она подходила к плите и говорила: «Ну здравствуй, Ваня», а дальше навзрыд говорила всё, что было на душе, рассказывала, что произошло в семье, про меня и про маму, говорила, говорила, говорила. Мне было неловко смотреть на это, и я уходил гулять по кладбищу в сторону гор. Крайний ряд могил был уже врыт в склон, и они возвышались над прочими. С гор мог сойти селевой поток и смести их. Я почему-то подумал, что тогда бы им повезло. Они бы перестали быть могилами и стали бы природой.
Горы, которые были в этом месте не такими большими и грозными, – хребет начинался западнее – всё равно казались невероятно величественными по сравнению с рукотворными человеческими лачугами, особенно этими, кладбищенскими. Могилы казались войском, павшим у ног великана. Мне очень нравились футуристические здания университетов, библиотек и больниц, вросшие в склоны, словно потерпевшие крушение космические корабли. Их красота была сопоставима с красотою гор, была ею дополнена, здания и горы не были бы так хороши друг без друга. Всё это строили умные, сильные, одарённые люди, герои всего на свете, как говорила бабушка про деда, которые теперь так уныло покоились здесь. Я подумал, что хотел бы умереть в космическом корабле, врезавшемся в гору, в котором меня бы не нашли и не похоронили бы где-то здесь. От этих мыслей стало неуютно. Во мне было слишком много жизни, чтобы находиться среди смерти слишком долго. Мама шутила: чтобы дождаться наступления коммунизма, надо потерпеть, а потом – ещё потерпеть, а потом умереть. И была совершенно права. Живые пытались сообщать своим мёртвым не нужный им уже социальный статус, ставили мраморные плиты подороже или дополняли типовую пирамидку со звездой вычурным резным крестом, вешали венки с эффектными чёрно-золотыми лентами, но всего через два метра вглубь начинался неумолимый посмертный коммунизм, где не было богатых и бедных, умных и красивых, ни эллина, ни иудея, ни русского, ни таджика – лишь былые вместилища душ, в которых так же сложно заподозрить былое содержание и энергию, как и в строениях на склонах. Внезапно я прочёл на плите: «ИВАН ПАНТЕЛЕЕВИЧ ФРОЛ». Встретить полного тёзку деда было практически нереальным, но это было оно. Я начал присматриваться. Это была именно его могила, в памяти проступали детали. Вот металлическая пластинка сменилась гравировкой. Вот соседний жёлтый крест. Вот просевший угол. Вот лампадка. Это было не чудо, а оказия: мы привели бабушку к чужой могиле.
Я вспомнил, как мы меняли проржавевшую окончательно табличку. Плита была безымянной и грязно-жёлтой с белым квадратом из-под неё. Как мы пытались вклеить фотографию в овал, и она совсем не держалась. Некоторое время памятник стоял безымянным, но мы его всё равно находили. Но сейчас вышло то, что вышло, и где-то ниже на склонебабушка говорила с чьей-то чужой могилой. Я нашёл маму на дорожке, выбрасывающую мусор, и отвёл показать находку.
- Может, не скажем ей в этот раз? Она там уже час.
- Нет, надо сказать.
Бабушка устало села на плиту нужной могилы и продолжила уже шёпотом. Я снова пошёл в горы.
Мы оставляли бабушку на скамье у сторожке, а сами отправлялись на поиски деда. Бабушке было тяжело ходить с нами, а поиски иногда затягивались надолго. Однажды мы нашли деда по фото на плите, потом по соседнему заметному кресту, потом могил стало так много, что пришлось посчитать и записать все тропинки и повороты, нарисовав на листочке карту, как из «Острова сокровищ». А потом надгробия упёрлись в самые горы, бетонный забор снесли, кладбище выросло вширь, и карта утратила актуальность.
Могила деда тоже проседала, с неё слетела и истлела под дождями старая фотография, ты искал глазами прошлогодний ровный бледно-серый прямоугольник, а искать надо было пожелтевший и покосившийся.
Мы находили – иногда настоящим чудом – могилу деда, и тогда мама оставалась прибирать её, а я вёл к ней бабушку, уже заранее начинавшую тихо плакать.
Она подходила к плите и говорила: «Ну здравствуй, Ваня», а дальше навзрыд говорила всё, что было на душе, рассказывала, что произошло в семье, про меня и про маму, говорила, говорила, говорила. Мне было неловко смотреть на это, и я уходил гулять по кладбищу в сторону гор. Крайний ряд могил был уже врыт в склон, и они возвышались над прочими. С гор мог сойти селевой поток и смести их. Я почему-то подумал, что тогда бы им повезло. Они бы перестали быть могилами и стали бы природой.
Горы, которые были в этом месте не такими большими и грозными, – хребет начинался западнее – всё равно казались невероятно величественными по сравнению с рукотворными человеческими лачугами, особенно этими, кладбищенскими. Могилы казались войском, павшим у ног великана. Мне очень нравились футуристические здания университетов, библиотек и больниц, вросшие в склоны, словно потерпевшие крушение космические корабли. Их красота была сопоставима с красотою гор, была ею дополнена, здания и горы не были бы так хороши друг без друга. Всё это строили умные, сильные, одарённые люди, герои всего на свете, как говорила бабушка про деда, которые теперь так уныло покоились здесь. Я подумал, что хотел бы умереть в космическом корабле, врезавшемся в гору, в котором меня бы не нашли и не похоронили бы где-то здесь. От этих мыслей стало неуютно. Во мне было слишком много жизни, чтобы находиться среди смерти слишком долго. Мама шутила: чтобы дождаться наступления коммунизма, надо потерпеть, а потом – ещё потерпеть, а потом умереть. И была совершенно права. Живые пытались сообщать своим мёртвым не нужный им уже социальный статус, ставили мраморные плиты подороже или дополняли типовую пирамидку со звездой вычурным резным крестом, вешали венки с эффектными чёрно-золотыми лентами, но всего через два метра вглубь начинался неумолимый посмертный коммунизм, где не было богатых и бедных, умных и красивых, ни эллина, ни иудея, ни русского, ни таджика – лишь былые вместилища душ, в которых так же сложно заподозрить былое содержание и энергию, как и в строениях на склонах. Внезапно я прочёл на плите: «ИВАН ПАНТЕЛЕЕВИЧ ФРОЛ». Встретить полного тёзку деда было практически нереальным, но это было оно. Я начал присматриваться. Это была именно его могила, в памяти проступали детали. Вот металлическая пластинка сменилась гравировкой. Вот соседний жёлтый крест. Вот просевший угол. Вот лампадка. Это было не чудо, а оказия: мы привели бабушку к чужой могиле.
Я вспомнил, как мы меняли проржавевшую окончательно табличку. Плита была безымянной и грязно-жёлтой с белым квадратом из-под неё. Как мы пытались вклеить фотографию в овал, и она совсем не держалась. Некоторое время памятник стоял безымянным, но мы его всё равно находили. Но сейчас вышло то, что вышло, и где-то ниже на склонебабушка говорила с чьей-то чужой могилой. Я нашёл маму на дорожке, выбрасывающую мусор, и отвёл показать находку.
- Может, не скажем ей в этот раз? Она там уже час.
- Нет, надо сказать.
Бабушка устало села на плиту нужной могилы и продолжила уже шёпотом. Я снова пошёл в горы.
Вечерело, и в небе появлялись россыпи низких звёзд. Бабушка начала свой рассказ деду с начала. Она готовилась к этому событию, ждала его. Она нас даже не упрекнула. И мы так же ждали и не торопили. Я вспомнил, как она заходила к нему, когда он болел, а он спал, и она, не будя его, уходила грустная. Смерть была первой командировкой, куда он не взял её с собой. Ночью под звёздами это место было совсем другим. В это время я здесь никогда не был. Кроме звёзд здесь больше ничего и не было. Огни города были далеко, а горы сливались с ночью. Не было дорожек, крестов и могил, только память внутри и звёзды над головой. Говорили, что когда рождается человек, загорается новая звезда. И бабушка тоже это говорила. А я читал, что звёзды – это пылающие газовые шары и планеты, отражающие свет этих шаров. Но подумал: было бы справедливо, чтобы звезда загоралась, когда человек умирает. Мне хотелось, чтобы дорогой человек, – а ведь каждый кому-то дорог – да и никому не дорогой тоже, просто хороший, и даже не просто хороший очень, а хотя бы наполовину, а может, даже и любой человек становился звездой, маленьким огоньком в вышине, а не печальной могилой. Даже если это могила со звездой. Колумбарий должен быть похож на планетарий так же, как похожи эти два слова, да и рассказывать всё, что хочется, куда приятнее звезде, чем могиле. Хотя какая, в сущности, разница.
Бабушка уже закончила. Мы молча шли с фонариком к сторожке, откуда вызовем по телефону очень дорогое такси из города. Мама была собой недовольна. Не говорить бабушке про перепутанную могилу теперь казалось ей не такой уж плохой идеей.
Ехали молча. Хотелось скорее оказаться дома. С каждым метром грусть, всегда сообщаемая кладбищем, как напоминание о чём-то далёком, страшном, душном и неизбежном, была всё дальше.
На нас неслись огни города, звёзды становились не видны, бабушкины серьги блестели в темноте. В нагрудном кармане овалом торчала дедова фотография. Мы снова хотели её приклеить, но решили сберечь – такая была последняя. Бабушка очень любила деда.
- Ба, а дед сильно тебя любил?
Мы въехали в город, и в салоне затанцевали огни.
- ТЭ! – внезапно сказала бабушка. Я вопросительно посмотрел на неё.
- ТЭ. ЛюбиТЭ.
Она говорила «любит» и чеканила последний слог так, что получалось «ТЭ».
Мы проехали ещё минут десять. Я смотрел в окно на пролетающие дома.
Бабушкино лицо в полутьме выглядело светлым и каким-то молодым. Она посмотрела на меня.
- ТЭ. Понял?
- Да, - сказал я и отвернулся к окну.
Я не понял тогда.
Понял сейчас.
Бабушка уже закончила. Мы молча шли с фонариком к сторожке, откуда вызовем по телефону очень дорогое такси из города. Мама была собой недовольна. Не говорить бабушке про перепутанную могилу теперь казалось ей не такой уж плохой идеей.
Ехали молча. Хотелось скорее оказаться дома. С каждым метром грусть, всегда сообщаемая кладбищем, как напоминание о чём-то далёком, страшном, душном и неизбежном, была всё дальше.
На нас неслись огни города, звёзды становились не видны, бабушкины серьги блестели в темноте. В нагрудном кармане овалом торчала дедова фотография. Мы снова хотели её приклеить, но решили сберечь – такая была последняя. Бабушка очень любила деда.
- Ба, а дед сильно тебя любил?
Мы въехали в город, и в салоне затанцевали огни.
- ТЭ! – внезапно сказала бабушка. Я вопросительно посмотрел на неё.
- ТЭ. ЛюбиТЭ.
Она говорила «любит» и чеканила последний слог так, что получалось «ТЭ».
Мы проехали ещё минут десять. Я смотрел в окно на пролетающие дома.
Бабушкино лицо в полутьме выглядело светлым и каким-то молодым. Она посмотрела на меня.
- ТЭ. Понял?
- Да, - сказал я и отвернулся к окну.
Я не понял тогда.
Понял сейчас.
This media is not supported in your browser
VIEW IN TELEGRAM
Друзья! Привезли нашего творца❤️
Адрес: 7-й Ростовский пер., 21, Москва
Зал 11
4 этаж
📩Для обратной связи по всем вопросам: @slavamalakhov_bot
💰 помочь Славе донатом
Адрес: 7-й Ростовский пер., 21, Москва
Зал 11
4 этаж
📩Для обратной связи по всем вопросам: @slavamalakhov_bot
💰 помочь Славе донатом
Слава Малахов. Помощь
Друзья! Привезли нашего творца❤️ Адрес: 7-й Ростовский пер., 21, Москва Зал 11 4 этаж 📩Для обратной связи по всем вопросам: @slavamalakhov_bot 💰 помочь Славе донатом
К - конспирация! Зал почему-то одновременно и 11, и 403
Forwarded from ОВД-Инфо
Вячеслава Малахова приговорили к двум годам колонии по делу о повторной дискредитации армии. Ему также запретили на два года администрировать сайты и страницы в интернете. Об этом ОВД-Инфо сообщил слушатель из зала суда.
В последнем слове во время прений молодой рассказал о том, что в СИЗО ему очень плохо. «Я сижу с людьми, совершившими реальные преступления, за то, что что-то сказал в интернете», — сказал он.
Поэт также вспомнил о своем опыте жизни в Таджикистане во время гражданской войны. «Когда началась „СВО“, я представлял, что может твориться с семьей беженца. У меня часть семьи в Белгороде живет. […] Я вижу: „Блин, вот как там человек сидит без воды, я так же сидел, мне было 12“. Это было сродни нервному срыву, о котором я сожалею», — рассказал он.
Фото: Вячеслав Малахов на одном из заседаний суда // группа поддержки фигуранта
Больше новостей читайте в телеграм-канале ОВД-Инфо Live
Не работает ссылка? Читайте здесь
В последнем слове во время прений молодой рассказал о том, что в СИЗО ему очень плохо. «Я сижу с людьми, совершившими реальные преступления, за то, что что-то сказал в интернете», — сказал он.
Поэт также вспомнил о своем опыте жизни в Таджикистане во время гражданской войны. «Когда началась „СВО“, я представлял, что может твориться с семьей беженца. У меня часть семьи в Белгороде живет. […] Я вижу: „Блин, вот как там человек сидит без воды, я так же сидел, мне было 12“. Это было сродни нервному срыву, о котором я сожалею», — рассказал он.
Фото: Вячеслав Малахов на одном из заседаний суда // группа поддержки фигуранта
Больше новостей читайте в телеграм-канале ОВД-Инфо Live
Не работает ссылка? Читайте здесь