ФИЕСТА
Твоя красота рассекает мне грудь
быки невесомые как медузы
парят поднимаясь над городом
приходи
приходи покуда в кармане моем позвякивает надежда
покуда лавчонки свои не прикрыла весна:
ах как недорого было б сейчас умереть
от ароматов
С легким щелчком раскрывается зонт воробьев
но дождь забывает пролиться
на башне часы
высовывают прохожим язык а газеты
перелистываемые ветром
сообщают про восстанье кокосовых пальм
про забастовку киви
и на бойне
уже омыты быки горячей струей
и ты придушила розу платочком
и как старую лампу задула мою любовь
(Mircea Dinescu)
Пер. Лев Беринский
Твоя красота рассекает мне грудь
быки невесомые как медузы
парят поднимаясь над городом
приходи
приходи покуда в кармане моем позвякивает надежда
покуда лавчонки свои не прикрыла весна:
ах как недорого было б сейчас умереть
от ароматов
С легким щелчком раскрывается зонт воробьев
но дождь забывает пролиться
на башне часы
высовывают прохожим язык а газеты
перелистываемые ветром
сообщают про восстанье кокосовых пальм
про забастовку киви
и на бойне
уже омыты быки горячей струей
и ты придушила розу платочком
и как старую лампу задула мою любовь
(Mircea Dinescu)
Пер. Лев Беринский
Не следует довольствоваться этим; статистика придумана для ограниченных умов. Что означает, скажем, вопрос «Какой твой любимый цвет?» для того, кто хорошо чувствует себя в тумане или кого восхищает палитра, опал, радуга, закат в Маниле? Кроме того, под каждым привычным слоем мы встречаемся с более глубоко универсальным слоем, человеческим. Человек остается загадкой сам по себе.
(Ernst Jünger. Aladins Problem)
(Ernst Jünger. Aladins Problem)
Мы просто так на землю упадем,
И взгляд усталый на висок скосится.
Мы никогда не встанем, не пойдем,
Земля уже расцеловала наши лица.
Конек с избы ускачет на восток,
И настежь отворит все ставни ветер.
Где упадет с плеча жены платок,
Огонь и слезы, смех и пепел.
И белых вод стремительный поток
До солнца сквозь миры несется.
Реки смородины не выпитый глоток
На наши губы чернотой прольется.
В дыму уходят души посолонь,
И снова расцветают лютики, тюльпаны.
Плыви, ладья, гори, огонь.
Молчи, живой, здесь говорят курганы.
(Александр Москаленко)
https://vk.com/club100292277
И взгляд усталый на висок скосится.
Мы никогда не встанем, не пойдем,
Земля уже расцеловала наши лица.
Конек с избы ускачет на восток,
И настежь отворит все ставни ветер.
Где упадет с плеча жены платок,
Огонь и слезы, смех и пепел.
И белых вод стремительный поток
До солнца сквозь миры несется.
Реки смородины не выпитый глоток
На наши губы чернотой прольется.
В дыму уходят души посолонь,
И снова расцветают лютики, тюльпаны.
Плыви, ладья, гори, огонь.
Молчи, живой, здесь говорят курганы.
(Александр Москаленко)
https://vk.com/club100292277
В жизни святого присутствует непрерывность общения с Богом, у него нет разрывов между ego и бытием. Поэтому нет и "щелей" в этом существовании, куда бы мог заглянуть посторонний, любопытный или даже любящий взгляд. Можно сыграть героя, подсмотреть за сверх-человеком, но нельзя уловить человека духовного. Об этом пишет Кьеркегор, когда говорит об отце всех верующих Аврааме: "В героя я могу вчувствоваться, в Авраама - нет, потому что здесь я достиг вершины, с которой падаю". Духовный человек неуловим, его премудрость скрыта ото всех.
(Татьяна Горичева. Сокровенность святости)
(Татьяна Горичева. Сокровенность святости)
НАДГРОБИЕ АРУНДЕЛЕЙ
Изваянные в камне, здесь лежат
С графиней граф бок о бок, время их
Не пощадило: лиц и составных
Лат, и одежд; мерещится намёк
На складки платья; занимает взгляд
Нелепица: собачки возле ног.
Что с этой добарочной простоты
Взять? Но заметишь, встав невдалеке
Он рукавицу левую в руке
Сжимает правой и, сквозь забытье,
Рукою левой - вот и вздрогнул ты
Сжимает руку правую её.
Так спать при всех не думали они
Не их затея - замысел друзей
Представлен здесь с вещественностью всей
И резчик был заказом увлечён
И облик их прокрался в наши дни
Поверх латыни стёршихся имён
В их неподвижном странствии не раз,
Не два сменялись цепкие кусты
И арендатор, и напор воды
И ветра, и стирались имена.
И путник привыкал, прищуря глаз
Смотреть, а не читать. Сквозь времена
Оцепенело за руки держась
Влеклись. Шёл снег. А летом бил в стекло
Свет. И опять мерцало и мело
И снова птичий щебет над землёй
Стоял, и гости, оступаясь в грязь
Стекались к ним кладбищенской тропой
Вбирая по крупице их красу
Беспомощная, в чуждой пустоте
Беспанцирного века, кое-где
Сквозящая, как дым, среди других
Эпох, как паутина на весу
Осталась только поза: время их
В неправду превратило. Среди трав
Их каменная верность, что в виду
Имелась вряд ли некогда, - в ряду
Последних доказательств шепчет вновь
Что наш полуинстинкт почти что прав
Что нас переживёт одна любовь.
(Philip Arthur Larkin)
Пер. Георгий Яропольский
Изваянные в камне, здесь лежат
С графиней граф бок о бок, время их
Не пощадило: лиц и составных
Лат, и одежд; мерещится намёк
На складки платья; занимает взгляд
Нелепица: собачки возле ног.
Что с этой добарочной простоты
Взять? Но заметишь, встав невдалеке
Он рукавицу левую в руке
Сжимает правой и, сквозь забытье,
Рукою левой - вот и вздрогнул ты
Сжимает руку правую её.
Так спать при всех не думали они
Не их затея - замысел друзей
Представлен здесь с вещественностью всей
И резчик был заказом увлечён
И облик их прокрался в наши дни
Поверх латыни стёршихся имён
В их неподвижном странствии не раз,
Не два сменялись цепкие кусты
И арендатор, и напор воды
И ветра, и стирались имена.
И путник привыкал, прищуря глаз
Смотреть, а не читать. Сквозь времена
Оцепенело за руки держась
Влеклись. Шёл снег. А летом бил в стекло
Свет. И опять мерцало и мело
И снова птичий щебет над землёй
Стоял, и гости, оступаясь в грязь
Стекались к ним кладбищенской тропой
Вбирая по крупице их красу
Беспомощная, в чуждой пустоте
Беспанцирного века, кое-где
Сквозящая, как дым, среди других
Эпох, как паутина на весу
Осталась только поза: время их
В неправду превратило. Среди трав
Их каменная верность, что в виду
Имелась вряд ли некогда, - в ряду
Последних доказательств шепчет вновь
Что наш полуинстинкт почти что прав
Что нас переживёт одна любовь.
(Philip Arthur Larkin)
Пер. Георгий Яропольский
Сегодня общественную известность и политика, и писателя преувеличивают. Я уже неоднократно рассказывал вам о том, как наша семья в 1914 году приехала в Швейцарию; и мы, истинные южноамериканцы, спросили, как зовут президента Швейцарской Конфедерации. На нас смотрели с удивлением: никто не знал его имени; правительство действовало успешно и поэтому было безымянным, незримым. А нами руководили правители, фотографий которых можно было увидеть повсюду; они жаждали известности, искали ее. Они ездили по стране не только со своими телохранителями и свитой, но и с многочисленными фотографами. Вспомните Плотина; как-нибудь мы поговорим с вами о памятнике Плотину, согласны? Так вот, Плотин говорил, что он — не более чем тень, тень своего архетипа; и его образ — это тень от тени. Многие века спустя эту мысль повторил Паскаль, когда он выдвигал свои возражения против живописи. Он говорил: если мир не восхищает, то почему должен восхищать запечатленный образ мира? Ведь Паскаль, сам того не зная, повторил мысль Плотина. Но сейчас, кажется, подобные рассуждения никого не интересуют; сейчас если человек не запечатлен на портрете или снимке, то он практически и не существует, верно? Изображения стали более реальными, чем живые люди. Более реальными, чем реальность.
(Jorge Luis Borges. En diálogo)
(Jorge Luis Borges. En diálogo)
Скисает молоко – его душа, туман,
Сковала город, разведя нас, горожан, по фонарям.
В подзорную трубу позорного столба
Я различаю свет, я, силуэт раба,
В котором говорит высокородный ген,
Я Галилея внук, собака-Диоген.
Я оттепели плод, подснежника дитя,
Нарцисс, я зеркало дыханья и питья,
В меня вросли и крест, и смерть, но в претвореньи
По жилам речь течёт – то кровь, то сердце – ком воображенья.
Я пью свой млечный путь, туман слепых небес,
И в мареве не знать, что мы бирнамский лес,
И фонарей огни нас не сожгут: мы дышим, как родной,
Водою, сывороткой, пылью ледяной.
(Татьяна Щербина)
Сковала город, разведя нас, горожан, по фонарям.
В подзорную трубу позорного столба
Я различаю свет, я, силуэт раба,
В котором говорит высокородный ген,
Я Галилея внук, собака-Диоген.
Я оттепели плод, подснежника дитя,
Нарцисс, я зеркало дыханья и питья,
В меня вросли и крест, и смерть, но в претвореньи
По жилам речь течёт – то кровь, то сердце – ком воображенья.
Я пью свой млечный путь, туман слепых небес,
И в мареве не знать, что мы бирнамский лес,
И фонарей огни нас не сожгут: мы дышим, как родной,
Водою, сывороткой, пылью ледяной.
(Татьяна Щербина)
Человеческие вещи живут, только делаясь каждый раз, снова и снова. Раз и навсегда в смысле существования и дления ничего сделать нельзя: если хочешь быть свободным, каждую минуту занимайся этим делом. Нельзя стать свободным, когда тебе, скажем, восемнадцать лет, и потом быть свободным всю жизнь, не занимаясь каждый день тем, чтобы снова, каждый раз заново, быть свободным.
(Мераб Мамардашвили. Очерк современной европейской философии)
(Мераб Мамардашвили. Очерк современной европейской философии)
Нам хотелось всегда
Обогнать торопливое время,
Раньше него погрузиться
В свинцовую массу того, что еще не свершилось,
Заарканить вольное нечто,
Чего приручить не успело время,
И, прижимая добычу, глядеть,
Как, выбиваясь из сил, торопится время
К нашему берегу сквозь века и туманы.
(Eugène Guillevic)
Пер. Морис Ваксмахер
Иллюстрация: Ulf Andersen. Eugene Guillevic, french author and poet. Paris, France - February 23, 1993
Обогнать торопливое время,
Раньше него погрузиться
В свинцовую массу того, что еще не свершилось,
Заарканить вольное нечто,
Чего приручить не успело время,
И, прижимая добычу, глядеть,
Как, выбиваясь из сил, торопится время
К нашему берегу сквозь века и туманы.
(Eugène Guillevic)
Пер. Морис Ваксмахер
Иллюстрация: Ulf Andersen. Eugene Guillevic, french author and poet. Paris, France - February 23, 1993
СТИХИИ
Вода — вкладывает в тебя ладонь.
И собирает череп по швам, как крышу, — огонь.
И земля — вкладывает ребро,
а воздух — речь, чтоб бровь, словно луч, влекло.
А ты вкладываешь себя — в свет,
и ладонь — в чернозем: в звук,
и язык, словно в жизнь — в смерть,
чтоб взошел, когда слову не хватит рук.
(Андрей Тавров)
Вода — вкладывает в тебя ладонь.
И собирает череп по швам, как крышу, — огонь.
И земля — вкладывает ребро,
а воздух — речь, чтоб бровь, словно луч, влекло.
А ты вкладываешь себя — в свет,
и ладонь — в чернозем: в звук,
и язык, словно в жизнь — в смерть,
чтоб взошел, когда слову не хватит рук.
(Андрей Тавров)
Мы должны, наконец, понять, что все неисчислимое страдание, которое несет человек в истории и благословляет его, потому что оно дало ему будто бы "познание добра и зла", в действительности несется все-таки напрасно, и он так же далек от этого познания, как и тогда, когда впервые протянул к нему руку.
(Василий Розанов. Легенда о Великом инквизиторе Ф. М. Достоевского)
(Василий Розанов. Легенда о Великом инквизиторе Ф. М. Достоевского)
ВИЖУ Я ЧЕЛОВЕКА
Вижу я человека -
Имени нет, молчит.
Ветер смертельный века
Свищет, а он стоит.
Пусть все Созданье разом
Рухнет в тартарары.
- и завалящий - разум
лучше смертной дыры.
Виден фигуры очерк.
Явно земной извод.
Вера? - пожалуй, прочерк.
Родина? – антипод.
Пламя, восстав, пылает,
И океан ревет.
Зарево умирает,
Море вослед замрет.
К осени изобильной
Оборотись назад -
Был виноград в давильне
Смертному часу рад.
Тихо звякнув подковой,
Конь колесо провернет,
Взрыв, и волной багровой -
В небытие, вразлет.
(Gottfried Benn)
Пер. Алексей Кокотов
Иллюстрация: Newell Convers Wyeth. When Sir Percival came nigh unto the brim
Вижу я человека -
Имени нет, молчит.
Ветер смертельный века
Свищет, а он стоит.
Пусть все Созданье разом
Рухнет в тартарары.
- и завалящий - разум
лучше смертной дыры.
Виден фигуры очерк.
Явно земной извод.
Вера? - пожалуй, прочерк.
Родина? – антипод.
Пламя, восстав, пылает,
И океан ревет.
Зарево умирает,
Море вослед замрет.
К осени изобильной
Оборотись назад -
Был виноград в давильне
Смертному часу рад.
Тихо звякнув подковой,
Конь колесо провернет,
Взрыв, и волной багровой -
В небытие, вразлет.
(Gottfried Benn)
Пер. Алексей Кокотов
Иллюстрация: Newell Convers Wyeth. When Sir Percival came nigh unto the brim
Forwarded from Сад посреди пламени
"Я и Ты" сменилось на "Я и Оно".
"Ты" больше нет. Ни между матерью и ребенком, ни между близкими. Место "Ты" занял смартфон. И фрагментировал человека. Утратив целостность, человек утратил и "Я".
Только целое "Я" способно видеть целое "Ты".
Фрагментированный, утративший Центр человек вместо "Ты" — видит только "Оно" и его функции.
Связь рушится. Смыслы теряются. "Я" погибает.
(Алие Кангиева)
"Ты" больше нет. Ни между матерью и ребенком, ни между близкими. Место "Ты" занял смартфон. И фрагментировал человека. Утратив целостность, человек утратил и "Я".
Только целое "Я" способно видеть целое "Ты".
Фрагментированный, утративший Центр человек вместо "Ты" — видит только "Оно" и его функции.
Связь рушится. Смыслы теряются. "Я" погибает.
(Алие Кангиева)
«ДАВАЙТЕ ЖИТЬ И СМЕЯТЬСЯ ПЕРЕД СВОИМИ, УМИРАТЬ И ХМУРИТЬСЯ ПЕРЕД ПОСТОРОННИМИ»
Если бы я боялся умереть где-нибудь в другом месте, чем место моего рождения, если б я думал, что умирать вдали от домашних мне будет труднее, я бы едва отважился выезжать за пределы Франции, я бы не выезжал без душевного содрогания и за пределы моего прихода. Смерть всечасно дает мне о себе знать; она непрерывно сжимает мне грудь или почки. Но я скроен на иной лад; она для меня одна и та же повсюду. И если бы мне предоставили выбор, я бы, надо полагать, предпочел умереть скорее в седле, чем в постели, вне дома и вдалеке от домашних. В прощании с друзьями гораздо больше муки, чем утешения. Я охотно забываю об этом требовании наших приличий, ибо из всех обязанностей, налагаемых на нас дружбой, эта единственная для меня неприятна, и я так же охотно забыл бы произнести напоследок величавое «прощай навсегда». Если присутствие близких людей и доставляет умирающему кое-какие удобства, то оно же причиняет ему тьму неприятностей. Мне пришлось видеть умирающих, безжалостно осаждаемых всей этой толпой; множество присутствующих было им невмоготу. Считается нарушением долга и свидетельством недостаточной любви и заботы предоставить вам спокойно испустить дух; один терзает и мучает ваши глаза, другой – уши, третий – рот; нет такого чувства или такой части тела, которую нам бы при этом не теребили. Ваше сердце переполняет жалость к себе самому, когда вы слышите горестные стенания ваших друзей, и досада, когда вам доводится порою услышать другие стенания, лживые и лицемерные. Кто всегда был изнеженным и чувствительным, для того это еще мучительнее. В столь решительный час ему нужна ласковая, приноровившаяся к его чувствительности рука, чтобы почесать ему именно там, где у него зудит, или даже вовсе его не касаться. Если для того, чтобы мы появились на свет, нужно содействие повитухи, то для того, чтобы его покинуть, мы нуждаемся в человеке еще более умелом, чем она. Вот такого то человека, и вдобавок ко всему расположенного к вам, и следует, не считаясь с расходами, нанимать для услуг этого рода.
Я отнюдь не дорос до той горделивой и презрительной твердости, которая, черпая силы сама в себе, обходится без чьей-либо помощи и которую ничто не может поколебать; я стою ступенькою ниже. Я попытаюсь улизнуть, словно кролик, и уклониться от этой публичной сцены – не из безотчетного страха перед ней, а совершенно сознательно. Я вовсе не намерен делать из этого акта испытание или доказательство моей стойкости. К чему? Ведь, перейдя этот порог я утрачу и права на добрую славу и всякую заинтересованность в ней. Я удовольствуюсь смертью сосредоточенной, одинокой, спокойной, полностью моей, и только моей, соответствующей образу жизни, уединенному и обособленному, которого я придерживаюсь. Вопреки предрассудкам римлян, почитавших того, кто умирал, не произнеся речи, и у кого не было близких, которые закрыли б ему глаза, у меня хватит чем занять мое время, утешая себя и без того, чтобы заниматься еще утешением других, хватит мыслей в моей голове и без того, чтобы обстоятельства внушали мне новые, хватит тем для беседы с собой и без того, чтобы заимствовать их извне. Обществу здесь не уготовлено никакой роли; в этом акте лишь одно действующее лицо. Давайте жить и смеяться перед своими, умирать и хмуриться перед посторонними. Всегда можно сыскать за плату кого-нибудь, кто поправит вам голову или разотрет ваши ноги, но кто, вместе с тем, не станет беспокоить вас, когда вам не до этого, и с равнодушно спокойным лицом предоставит вам беседовать с самим собою и жаловаться на свой собственный лад.
(Michel de Montaigne. Essais)
Иллюстрация: Cénotaphe de Michel de Montaigne par Prieur et Guillermain, vers 1593 en calcaire, Musée d'Aquitaine, Bordeaux, France
Если бы я боялся умереть где-нибудь в другом месте, чем место моего рождения, если б я думал, что умирать вдали от домашних мне будет труднее, я бы едва отважился выезжать за пределы Франции, я бы не выезжал без душевного содрогания и за пределы моего прихода. Смерть всечасно дает мне о себе знать; она непрерывно сжимает мне грудь или почки. Но я скроен на иной лад; она для меня одна и та же повсюду. И если бы мне предоставили выбор, я бы, надо полагать, предпочел умереть скорее в седле, чем в постели, вне дома и вдалеке от домашних. В прощании с друзьями гораздо больше муки, чем утешения. Я охотно забываю об этом требовании наших приличий, ибо из всех обязанностей, налагаемых на нас дружбой, эта единственная для меня неприятна, и я так же охотно забыл бы произнести напоследок величавое «прощай навсегда». Если присутствие близких людей и доставляет умирающему кое-какие удобства, то оно же причиняет ему тьму неприятностей. Мне пришлось видеть умирающих, безжалостно осаждаемых всей этой толпой; множество присутствующих было им невмоготу. Считается нарушением долга и свидетельством недостаточной любви и заботы предоставить вам спокойно испустить дух; один терзает и мучает ваши глаза, другой – уши, третий – рот; нет такого чувства или такой части тела, которую нам бы при этом не теребили. Ваше сердце переполняет жалость к себе самому, когда вы слышите горестные стенания ваших друзей, и досада, когда вам доводится порою услышать другие стенания, лживые и лицемерные. Кто всегда был изнеженным и чувствительным, для того это еще мучительнее. В столь решительный час ему нужна ласковая, приноровившаяся к его чувствительности рука, чтобы почесать ему именно там, где у него зудит, или даже вовсе его не касаться. Если для того, чтобы мы появились на свет, нужно содействие повитухи, то для того, чтобы его покинуть, мы нуждаемся в человеке еще более умелом, чем она. Вот такого то человека, и вдобавок ко всему расположенного к вам, и следует, не считаясь с расходами, нанимать для услуг этого рода.
Я отнюдь не дорос до той горделивой и презрительной твердости, которая, черпая силы сама в себе, обходится без чьей-либо помощи и которую ничто не может поколебать; я стою ступенькою ниже. Я попытаюсь улизнуть, словно кролик, и уклониться от этой публичной сцены – не из безотчетного страха перед ней, а совершенно сознательно. Я вовсе не намерен делать из этого акта испытание или доказательство моей стойкости. К чему? Ведь, перейдя этот порог я утрачу и права на добрую славу и всякую заинтересованность в ней. Я удовольствуюсь смертью сосредоточенной, одинокой, спокойной, полностью моей, и только моей, соответствующей образу жизни, уединенному и обособленному, которого я придерживаюсь. Вопреки предрассудкам римлян, почитавших того, кто умирал, не произнеся речи, и у кого не было близких, которые закрыли б ему глаза, у меня хватит чем занять мое время, утешая себя и без того, чтобы заниматься еще утешением других, хватит мыслей в моей голове и без того, чтобы обстоятельства внушали мне новые, хватит тем для беседы с собой и без того, чтобы заимствовать их извне. Обществу здесь не уготовлено никакой роли; в этом акте лишь одно действующее лицо. Давайте жить и смеяться перед своими, умирать и хмуриться перед посторонними. Всегда можно сыскать за плату кого-нибудь, кто поправит вам голову или разотрет ваши ноги, но кто, вместе с тем, не станет беспокоить вас, когда вам не до этого, и с равнодушно спокойным лицом предоставит вам беседовать с самим собою и жаловаться на свой собственный лад.
(Michel de Montaigne. Essais)
Иллюстрация: Cénotaphe de Michel de Montaigne par Prieur et Guillermain, vers 1593 en calcaire, Musée d'Aquitaine, Bordeaux, France
Самым безнравственным со стороны революционеров вы находите то, что они единственным способом для искоренения зла считают пробуждение в людях ненависти к тем, которые их притесняют. Вы так ужасаетесь этой мысли, что можно подумать, будто они заставляют ненавидеть тех, кого, наоборот, следует совсем любить и уважать... Укажите, пожалуйста, как должен поступить народ, если правительство притесняет его, изощряясь в ударах? Та часть, которая не по праву причисляет себе все, составляет жалкое меньшинство и так заражена предрассудками, что ее уже ничто не может излечить... К чему тратить на них попусту моральные проповеди, бить сентиментальностью... в то время, когда можно иным путем все это искоренить?
(Наум Гранберг. Из письма Льву Толстому / 13 января 1910)
Мой ответ на ваш вопрос следующий:
Если ничтожное меньшинство властвует над огромным большинством, то причина этого может быть только в том, что большинство или большая часть его участвует, не понимая этого, в своем собственном порабощении, и потому борьба с существующим злом никак не может быть в революционном насилии, приучении порабощенных людей большинства к употреблению насилия, а, напротив, только в том, чтобы вызвать в этом большинстве сознание преступности всякого насилия и потому невозможности участия в насилии правительственном, в служении насильникам, во всякого рода сторожах, полицейских и главное солдатах. Борьба, которую я считаю полезной и могущей достигнуть цели только в одном: в уяснении народу преступности всякого насилия и сознания того, что то зло, которое он терпит, происходит только от его участия в насилии.
(Лев Толстой. Письмо Науму Гранбергу / 22 января 1910)
Иллюстрация: Владимир Чертков. Поясной портрет Л.Н. Толстого, голова 3/4 вправо, корпус прямолично, в чёрной блузе на пуговицах. В руках держит раскрытое письмо. На тёмном фоне. Кочеты, 1910 / фрагмент
(Наум Гранберг. Из письма Льву Толстому / 13 января 1910)
Мой ответ на ваш вопрос следующий:
Если ничтожное меньшинство властвует над огромным большинством, то причина этого может быть только в том, что большинство или большая часть его участвует, не понимая этого, в своем собственном порабощении, и потому борьба с существующим злом никак не может быть в революционном насилии, приучении порабощенных людей большинства к употреблению насилия, а, напротив, только в том, чтобы вызвать в этом большинстве сознание преступности всякого насилия и потому невозможности участия в насилии правительственном, в служении насильникам, во всякого рода сторожах, полицейских и главное солдатах. Борьба, которую я считаю полезной и могущей достигнуть цели только в одном: в уяснении народу преступности всякого насилия и сознания того, что то зло, которое он терпит, происходит только от его участия в насилии.
(Лев Толстой. Письмо Науму Гранбергу / 22 января 1910)
Иллюстрация: Владимир Чертков. Поясной портрет Л.Н. Толстого, голова 3/4 вправо, корпус прямолично, в чёрной блузе на пуговицах. В руках держит раскрытое письмо. На тёмном фоне. Кочеты, 1910 / фрагмент
Если это мир, то какова же война,
мир, который все противоречия медленно сгущает,
и воплем открыты мы настежь бронированным безднам,
если это мир, то откуда же этот ужас,
что шевелится под мостовыми... Все тайное
стало явным; о чем мы не в силах вслух говорить,
то слышится всюду; если это мир, то, значит, война,
не иначе, маршем идет через нас и домогается мира
В этих прозрачных фасадах домов разбилось мгновенье
на тысячу осколков, это империи непомерные,
что взрастают на законах неравенства, растут наружу и внутрь,
пестуют концлагеря, гигантские концерны, нищету
и крушат народ. Здесь, под городом этим, есть
город иной, голый, разбитый параличом, он там
пребывает всегда, грязь, камни брусчатки, образы,
что вихрем врываются в нас и несут нас
по времени вспять, в поисках очага...
(Stein Mehren)
Пер. Алексей Парин
Иллюстрация: Don McCullin. Gangs of Boys Escaping C.S. Gas Fired by British Soldiers, Londonderry, Northern Ireland, 1971
мир, который все противоречия медленно сгущает,
и воплем открыты мы настежь бронированным безднам,
если это мир, то откуда же этот ужас,
что шевелится под мостовыми... Все тайное
стало явным; о чем мы не в силах вслух говорить,
то слышится всюду; если это мир, то, значит, война,
не иначе, маршем идет через нас и домогается мира
В этих прозрачных фасадах домов разбилось мгновенье
на тысячу осколков, это империи непомерные,
что взрастают на законах неравенства, растут наружу и внутрь,
пестуют концлагеря, гигантские концерны, нищету
и крушат народ. Здесь, под городом этим, есть
город иной, голый, разбитый параличом, он там
пребывает всегда, грязь, камни брусчатки, образы,
что вихрем врываются в нас и несут нас
по времени вспять, в поисках очага...
(Stein Mehren)
Пер. Алексей Парин
Иллюстрация: Don McCullin. Gangs of Boys Escaping C.S. Gas Fired by British Soldiers, Londonderry, Northern Ireland, 1971
Я много раз сталкивался с мгновениями, иногда неприметными, а иногда ослепительно яркими, когда глубочайшая тайна жизни предстаёт перед каждым из нас так, как она предстаёт перед женщиной в облике только что появившегося на свет ребёнка, как она предстаёт перед почти каждым мужчиной, глядящим в лицо смерти. Во всём, что нас влечёт к себе, во всём, что, как я видел, противится унижению, и даже в тебе, о нежность, которую спрашивают: "Что ты здесь делаешь, на земле?" - во всём этом жизнь <...> иногда являлась мне словно прелюдия к какой-то неведомой музыке.
(André Malraux. Antimémoires)
Иллюстрация: André Malraux, les batailles des Vosges, 1944-45
(André Malraux. Antimémoires)
Иллюстрация: André Malraux, les batailles des Vosges, 1944-45
Среди путей, врученных сердцу,
есть путь, пробитый в оны дни:
переселенцы, погорельцы
и все, кто ходит, как они, –
в груди удерживая душу,
одежду стягивая, шаг
твердя за шагом – чтоб не слушать
надежды кнут и свист в ушах.
Кто знал, что Бог – попутный ветер? –
ветров враждебная семья,
чтоб выпрямиться при ответе
и дрогнуть, противостоя,
и от любви на землю пасть,
и тело крепкое проклясть –
ларец, закрытый на земле.
И руки так они согнули,
как будто Богу протянули
вино в запаянном стекле:
– Открой же наконец, испробуй,
таков ли вкус его и вид,
как даль, настоенная злобой,
Тебя предчувствовать велит!
(Ольга Седакова)
есть путь, пробитый в оны дни:
переселенцы, погорельцы
и все, кто ходит, как они, –
в груди удерживая душу,
одежду стягивая, шаг
твердя за шагом – чтоб не слушать
надежды кнут и свист в ушах.
Кто знал, что Бог – попутный ветер? –
ветров враждебная семья,
чтоб выпрямиться при ответе
и дрогнуть, противостоя,
и от любви на землю пасть,
и тело крепкое проклясть –
ларец, закрытый на земле.
И руки так они согнули,
как будто Богу протянули
вино в запаянном стекле:
– Открой же наконец, испробуй,
таков ли вкус его и вид,
как даль, настоенная злобой,
Тебя предчувствовать велит!
(Ольга Седакова)