Язык оригинала распознать — услышать
земную проповедь, она про своевременность
и сон людей, про кровь размякших вишен
и грусть вещей, полуживых, утерянных.
Всё движется на звук — и нас влечет куда-то,
рассыпанных под старым белым небом;
земная речь гудит, а мы её придаток,
её словесный неуклюжий слепок.
(Александра Гусева)
https://vk.com/fromsanya
Иллюстрация: Андрей Тарковский. Polaroid
земную проповедь, она про своевременность
и сон людей, про кровь размякших вишен
и грусть вещей, полуживых, утерянных.
Всё движется на звук — и нас влечет куда-то,
рассыпанных под старым белым небом;
земная речь гудит, а мы её придаток,
её словесный неуклюжий слепок.
(Александра Гусева)
https://vk.com/fromsanya
Иллюстрация: Андрей Тарковский. Polaroid
Духовная вселенная для нас по существу не вмещается в линейное измерение справа налево, и культ «правого» есть для нас такое же идолопоклонство, как и культ «левого». Среди захватившего нас водоворота, когда рушатся старые, привычные формы жизни и назревают неведомые новые и когда вместе с тем испытывается крепость человеческого духа, мы сознаем необходимость строгого различения вечного от временного, абсолютного от относительного. Необычность жизни, ее расшатанность и зыбкость, новизна жизненных условий требуют от нас сочетания величайшей, непоколебимо-стойкой преданности вечным началам, подвергаемым поруганию и сомнению, с духовной широтой и свободой, с чутким, непредвзятым отношением к реальному складу жизни и ее нуждам. Это сочетание твердой верности правде с полной духовной свободой, готовности мученичества во имя правды — с терпимостью к людям, со склонностью, не боясь загрязниться, вступать с ними в живое общение среди всего царящего зла, — это сочетание и дается лишь религиозному духу, постигшему живую вечную правду и осененному ее благодатным духом. С одинаковым отрицанием, но и с одинаковой терпимой любовью к заблуждающейся человеческой душе относимся мы и к неверующим, и к идолопоклонникам и идем своим собственным путем.
(Семёнк Франк. Крушение кумиров)
(Семёнк Франк. Крушение кумиров)
Для того, чтобы человеку вырваться из сферы обыденной жизни, по мнению Карла Ясперса, нужна "пограничная ситуация", каковой является страх смерти, самопожертвование или иное душевное потрясение, пробуждающие в нем сознание бренности бытия. Только тогда падает завеса с лица бытия массового человека, скрывающегося за ложью обыденности или, по словам Хайдеггера, за das Man, где личность человека совершенно не проявляется. Решение смотреть в глаза смерти позволит человеку вновь обрести свою сущность. В такой момент открывается человеку подлинный смысл бытия. Страх смерти – средство для перехода человека из неподлинного бытия в подлиннное бытие, для освобождения от лживых иллюзий внешнего мира, от жизненных трудностей, наконец, для того, чтобы он стал самим собой. Аутентическое бытие, таким образом, является не данной, а осуществляемой возможностью. Если мы смотрим на жизнь, как на укрепление возможности, то смерть является одним из возможных средств возвращения к подлинному бытию.
(Zoltán Hajnády)
(Zoltán Hajnády)
Об истине нельзя судить по людям, да еще по худшим из людей. Нужно посмотреть прямо в лицо Истине и увидать исходящий от нее свет. В людских же отражениях об Истине нужно судить по лучшим, а не худшим.
(Николай Бердяев)
Не следует считать положение людей настолько высоким, что бы верить им в том, что невозможно; скорее нам следует познавать людей через истину, а не истину через людей.
(Abū Ḥāmed Muḥammad al-Ghazālī)
(Николай Бердяев)
Не следует считать положение людей настолько высоким, что бы верить им в том, что невозможно; скорее нам следует познавать людей через истину, а не истину через людей.
(Abū Ḥāmed Muḥammad al-Ghazālī)
Что жизнь на земле гармонична и справедлива и что человек добр, этого, мой милый, не утверждал ни один настоящий мыслитель. Больше того, что помыслы и желания человеческого сердца злы, недвусмысленно записано в Священном Писании, и мы каждодневно видим тому подтверждение.
(Hermann Hesse. Narziss und Goldmund)
(Hermann Hesse. Narziss und Goldmund)
Будь безымянной костью,
белым, сухим и острым
знаком былого присутствия,
следом бесшумного шага.
Ясным, как неподвижность
мертвого глаза, чистым,
словно морозный ветер
на побережье моря.
Я буду смыслом знака -
всей пустотой абсурда,
гулким молчаньем флейты,
пением полой кости,
тьмою мертвого глаза,
одиночеством каждой смерти,
холодом ветра, глубью
черного зимнего моря.
(Анна Горецкая)
белым, сухим и острым
знаком былого присутствия,
следом бесшумного шага.
Ясным, как неподвижность
мертвого глаза, чистым,
словно морозный ветер
на побережье моря.
Я буду смыслом знака -
всей пустотой абсурда,
гулким молчаньем флейты,
пением полой кости,
тьмою мертвого глаза,
одиночеством каждой смерти,
холодом ветра, глубью
черного зимнего моря.
(Анна Горецкая)
Вера во всемогущество науки, конечно, есть не более как одна из форм мифического сознания. В самой науке отнюдь этого не написано. Выведенный закон падения тел есть для науки только гипотеза, а не абсолютная истина; и завтра этот закон, может быть, станет иным, если только вообще он будет существовать, если будет завтра падение тел и если, наконец, будет самое "завтра". Я, например, сказать по совести, нисколько не убежден в том, что "завтра" обязательно будет. Ну, а что же будет, – спросят. А я почем знаю! Поживем – увидим, если будет кому и что видеть. Итак, нельзя говорить, что чудо есть нарушение законов природы, если неизвестно, какова степень реальности самих законов.
(Алексей Лосев. Диалектика мифа)
(Алексей Лосев. Диалектика мифа)
СМУТНОЕ
Цветок увидеть, хрупкий и беспечный,
Который на качели стебелька,
Раскачиваясь, хрупкий и беспечный,
Спит, а потом увидеть мотылька,
Как он горит алмазом на лету
Иль вдруг в луче закатном замирает;
Потом увидеть парусник в порту, –
Он в путь готов, лишь ветра ожидает,
И моряки-фламандцы, торопливо
Прощаясь, выбирают якоря,
Чтоб выйти на просторы до отлива.
Увидеть все, что мне дала заря
Вечерняя, и вопрошать тревожно:
Вдруг упадет цветок? Не станет мотылька?
Иль белый парусник войдет неосторожно
В стремнину бурную, как горная река,
И станет жалкою игрушкою стихии
Там, где вздымаясь пенятся валы
И грозно ходят горы ледяные?..
Воспоминанья о тебе плывут из мглы,
Как облака в последний час заката.
Цветок, и мотылек, и парус над волной,
И ты – все в ночь уходит без возврата,
Лишь боль и золото закатное – со мной!
(Emile Verhaeren)
Пер. Феликс Мендельсон
Иллюстрация: John Atkinson Grimshaw. Whitby Harbour, 1877
Цветок увидеть, хрупкий и беспечный,
Который на качели стебелька,
Раскачиваясь, хрупкий и беспечный,
Спит, а потом увидеть мотылька,
Как он горит алмазом на лету
Иль вдруг в луче закатном замирает;
Потом увидеть парусник в порту, –
Он в путь готов, лишь ветра ожидает,
И моряки-фламандцы, торопливо
Прощаясь, выбирают якоря,
Чтоб выйти на просторы до отлива.
Увидеть все, что мне дала заря
Вечерняя, и вопрошать тревожно:
Вдруг упадет цветок? Не станет мотылька?
Иль белый парусник войдет неосторожно
В стремнину бурную, как горная река,
И станет жалкою игрушкою стихии
Там, где вздымаясь пенятся валы
И грозно ходят горы ледяные?..
Воспоминанья о тебе плывут из мглы,
Как облака в последний час заката.
Цветок, и мотылек, и парус над волной,
И ты – все в ночь уходит без возврата,
Лишь боль и золото закатное – со мной!
(Emile Verhaeren)
Пер. Феликс Мендельсон
Иллюстрация: John Atkinson Grimshaw. Whitby Harbour, 1877
Существует странная вещь, на которую впервые обратил внимание Кант. Он сказал в одном из ранних текстов, что передача боли должна быть опосредована плетью. Как бы мы ни пытались делать вид, что сострадаем другому, сколько бы ни говорили о сострадании, ясно, что это совсем не такое же чувство, которое присуще лично мне как корчащемуся от боли. Это не то, что болью отзывается в моей телесности, не то, на чем для меня сошелся клином белый свет. Здесь возникает вопрос, почему чудовищные страдания и гибель десятков и сотен тысяч людей не являются возможным предметом искусства и, вообще, предметом сообщения, в котором осталось бы хоть что-нибудь равной им интенсивности? Выход на другого через искусство проблематичен. Ощущение запаха миндального пирожного гораздо для нас важнее, проникает гораздо глубже, нежели страдания в печах Освенцима. Так устроено искусство. Оно передает нюансы и полутона утреннего солнца или мельчайшие оттенки отдельного человеческого переживания, но если мы приумножаем действительность и ведем счет на тысячи, десятки, сотни тысяч человеческих тел, ничего ровным счетом не меняется в пространстве символического. Мы регистрируем факт и идем дальше. Тем самым мы можем сострадать другому, не приумножая страданий. Вспомним знаменитый вопрос Августина: почему мы избегаем страданий, но радуемся, когда их изображает актер, особенно если он изображает их достоверно? Потому что в его игре нет приумножения страданий, но обозначается отпущенная нам область, где мы благополучно реализуем то, чего не можем реализовать в отношении к самим себе. У своего тела я должен вымаливать прощение, должен подчиняться, прислушиваться к его позывным. А тело другого могу спокойно благословить таким, какое оно есть. Отыгрывание своего страдания на территории другого является благосклонным исходом, хотя я и сотой доли его страданий на себя не принимаю. Но та жалкая доля, которую я все-таки могу отыграть, — это мое приобретение, выдаваемое за христианскую добродетель, при том что я на самом деле являюсь только зрителем какого-то великого театра. Такой выход к Другому — образец отсутствия точности самоотчета, выдавание потребности собственных инстанций за спасительную функцию по отношению к нему. Я обретаю другого? Ничего подобного. Я спасаю, разве что, самого себя. Ну хорошо, вот я утешил другого, сказал ему: «Успокойся, сын мой», и слава Богу, он, кажется, наконец уходит, а я смогу выпить чашечку кофе. Но почему он до сих пор не ушел? Все настоящее и хорошее я ему уже сказал, а он до сих пор сидит. И вдобавок пахнет потом. Это вообще никуда не годится. Тут мы видим, что стена другого непреодолима без длительной осады и без риска утратить свою защищенность от мира. В подавляющем же большинстве случаев другой нужен для того, чтобы подтвердить мне: я есть. В тот момент, когда я его утешаю и говорю: «Вот два моих гроша, возьми один из них», я подтверждаю себе свое существование. А в душе думаю, какой я замечательный и благородный. Не стоит преувеличивать тяжесть ноши, которую мы взваливаем на себя. Может быть, это не тяжесть, а всего лишь поглаживание.
(Александр Секацкий. Презумпция другого)
(Александр Секацкий. Презумпция другого)
УНЕСИТЕ МЕНЯ
Унесите меня на каравелле,
На старинной тихой каравелле,
Быть может, в киле, а хотите - в пене,
И бросьте в далёком далеке.
В кабриолете иных столетий.
В лавине снежной студёной ваты.
В одышке своры запыхавшихся псов.
В бездыханной груде облетелых листьев.
Унесите осторожно, в поцелуях нежных,
В груди, что дышит, вздымаясь, зыбко,
В коврах ладоней и в их улыбках.
В коридорах длинных костей и дыхательных путей.
Унесите, а лучше схороните.
(Henri Michaux)
Пер. Вадим Козовой
Унесите меня на каравелле,
На старинной тихой каравелле,
Быть может, в киле, а хотите - в пене,
И бросьте в далёком далеке.
В кабриолете иных столетий.
В лавине снежной студёной ваты.
В одышке своры запыхавшихся псов.
В бездыханной груде облетелых листьев.
Унесите осторожно, в поцелуях нежных,
В груди, что дышит, вздымаясь, зыбко,
В коврах ладоней и в их улыбках.
В коридорах длинных костей и дыхательных путей.
Унесите, а лучше схороните.
(Henri Michaux)
Пер. Вадим Козовой
Болтовня становится всё более могущественной, и изнашивание языка кажется неудержимым.
(Martin Heidegger. Аus dem Brief an Medard Boss/ 20.11.1969)
(Martin Heidegger. Аus dem Brief an Medard Boss/ 20.11.1969)
Вчера вечером не было света, и я локти себе кусала от желания писать Вам (от ярости, что не могу этого делать). У меня были для Вас, к Вам, слова такие истинные, такие яркие. Это накатывало, накатывало, как поток. Это был самый мой час с Вами, который у меня похитили, украли, вырвали. Я легла на пол и рычала, как собака.
Я поняла одну вещь: с другим у меня было «р», буква, которую я предпочитала, — самая я из всего алфавита, самая мужественная: мороз, гора, герой, Спарта, зверь — все, что во мне есть прямого, строгого, сурового. С Вами: шелест, шепот, шелковый, тишина — и особенно: cheri!
Мой дорогой, я знаю, что это неправильно: с утра любить вместо того, чтобы писать. Но это случается со мной так редко, так никогда! Я все время боюсь, что я грежу, что вот сейчас проснусь — и снова гора, герой...
(Марина Цветаева. Флорентийские ночи)
Я поняла одну вещь: с другим у меня было «р», буква, которую я предпочитала, — самая я из всего алфавита, самая мужественная: мороз, гора, герой, Спарта, зверь — все, что во мне есть прямого, строгого, сурового. С Вами: шелест, шепот, шелковый, тишина — и особенно: cheri!
Мой дорогой, я знаю, что это неправильно: с утра любить вместо того, чтобы писать. Но это случается со мной так редко, так никогда! Я все время боюсь, что я грежу, что вот сейчас проснусь — и снова гора, герой...
(Марина Цветаева. Флорентийские ночи)
Forwarded from Zentropa Orient Express
В грядущую субботу, 22 мая, неутомимый Дмитрий Моисеев выступит с большой лекцией «Радикальный консерватизм в ХХ веке» в Екатеринбурге.
В восприятии образованного читателя консерватизм зачастую предстает мировоззрением, неотделимым от убеждений в необходимости «сильного государства» и неусыпного контроля за всеми значимыми сферами жизни граждан, важной социальной роли христианской церкви и незначительности отдельного индивида перед лицом «всеобщего».
В своей лекции Дмитрий Моисеев на примере материала, приведенного им в книге, разоблачит наиболее популярные мифы касательно консервативной политической философии и расскажет о двух самодостаточных радикально-консервативных моделях – традиционалистском элитаризме и реакционном модернизме.
Лекция приурочена к выходу новой книги философа «Политическая доктрина Юлиуса Эволы в контексте “консервативной революции” в Германии»
https://yeltsin.ru/affair/Dmitrij-Moiseev-Radikalnyj-konservatizm-v-HH-veke/?id=42603
В восприятии образованного читателя консерватизм зачастую предстает мировоззрением, неотделимым от убеждений в необходимости «сильного государства» и неусыпного контроля за всеми значимыми сферами жизни граждан, важной социальной роли христианской церкви и незначительности отдельного индивида перед лицом «всеобщего».
В своей лекции Дмитрий Моисеев на примере материала, приведенного им в книге, разоблачит наиболее популярные мифы касательно консервативной политической философии и расскажет о двух самодостаточных радикально-консервативных моделях – традиционалистском элитаризме и реакционном модернизме.
Лекция приурочена к выходу новой книги философа «Политическая доктрина Юлиуса Эволы в контексте “консервативной революции” в Германии»
https://yeltsin.ru/affair/Dmitrij-Moiseev-Radikalnyj-konservatizm-v-HH-veke/?id=42603
SEHNSUCHT*
Живущая во всём, о, страстная Тоска! –
Всегда твои глаза бездонные раскрыты.
И таинства твои от щедрости разлиты
В сердцах у любящих и в трепете листка.
Тоской звучит напев спешащих к югу птиц,
Безмолвный гимн цветов, их сладкое дыханье;
Ветров духотворённых колыханье…
И в сердце у меня ей тоже нет границ!
(Gustav Falke)
Пер. Юрий Куимов
Иллюстрация: Heinrich Vogeler. Sehnsucht, 1900
Живущая во всём, о, страстная Тоска! –
Всегда твои глаза бездонные раскрыты.
И таинства твои от щедрости разлиты
В сердцах у любящих и в трепете листка.
Тоской звучит напев спешащих к югу птиц,
Безмолвный гимн цветов, их сладкое дыханье;
Ветров духотворённых колыханье…
И в сердце у меня ей тоже нет границ!
(Gustav Falke)
Пер. Юрий Куимов
Иллюстрация: Heinrich Vogeler. Sehnsucht, 1900
* Самое характерное слово немецкого Романтизма, Sehnsucht можно перевести как «томление», «тоска». Это не Heimweh, то есть «ностальгия» («weh» — «горесть» и «heim» — «домой», то есть «желание возвратиться» к прошедшему, но определимому счастью); это желание, которое никогда не сможет достигнуть своей цели, так как она неведома, так как нет стремления познать ее: это «страсть, мания» («sucht») «желания» («sehnen»). Но даже сам глагол Sehnen очень часто обозначает неосуществимое стремление, потому что оно является неопределенным, — жаждать все и ничего одновременно. Sehnsucht это поиск самого желания, это желание жаждать; порыв, который чувствуется как неутолимый и который именно через это находит в себе свое удовлетворение.
Как психологический факт, романтистское сознание не укрепляется поверх разума и не является чувством особенной непосредственности, интенсивности или страсти. Это не меланхолично-созерцательное состояние; это, скорее, относится к уровню восприимчивости, которая проявляется как излишняя и перманентная впечатлительность, раздражительность и реактивность.
Именно в романтистской восприимчивости доминирует склонность к нерешительности и двойственности; беспокойство и волнение находят удовольствие в себе и сами исчерпываются.
«Жаждущий жаждать», то есть жить в состоянии чистого (потому что неосуществимого) желания, романтист страдает от своей чувствительности, которая является слишком острой и которая, в свою очередь, им же еще больше обостряется. Романтист живет во власти впечатлений постоянно разных и контрастирующих между собой; он им предается с тайным удовольствием и очень часто, даже не зная, сам их создает. Романтик, прежде всего, это человек дилемм, которые он никогда не старается разрешить или даже если и решил, создает новые, потому как неразрешимая дилемма есть форма его существования.
Английский поэт, Перси Биши Шелли дал очень точное, поэтическое определение концепции Sehnsucht: «это желание ночной бабочки долететь до звезды».
Как психологический факт, романтистское сознание не укрепляется поверх разума и не является чувством особенной непосредственности, интенсивности или страсти. Это не меланхолично-созерцательное состояние; это, скорее, относится к уровню восприимчивости, которая проявляется как излишняя и перманентная впечатлительность, раздражительность и реактивность.
Именно в романтистской восприимчивости доминирует склонность к нерешительности и двойственности; беспокойство и волнение находят удовольствие в себе и сами исчерпываются.
«Жаждущий жаждать», то есть жить в состоянии чистого (потому что неосуществимого) желания, романтист страдает от своей чувствительности, которая является слишком острой и которая, в свою очередь, им же еще больше обостряется. Романтист живет во власти впечатлений постоянно разных и контрастирующих между собой; он им предается с тайным удовольствием и очень часто, даже не зная, сам их создает. Романтик, прежде всего, это человек дилемм, которые он никогда не старается разрешить или даже если и решил, создает новые, потому как неразрешимая дилемма есть форма его существования.
Английский поэт, Перси Биши Шелли дал очень точное, поэтическое определение концепции Sehnsucht: «это желание ночной бабочки долететь до звезды».