Лаконские щенки
5.84K subscribers
1.09K photos
74 videos
16 files
1.53K links
Никита Сюндюков. Русская философия и Достоевский.

Оставить анонимный вопрос/комментарий: https://yangx.top/AskMeAboutBot?start=aAOAn

Для связи @robbietherotten

Можно поддержать: 2202 2010 8561 5942
加入频道
This media is not supported in your browser
VIEW IN TELEGRAM
🇺🇸🚩Отрывок из интервью Берни Сандерса, который раскрывает всю суть современного деления на «правое» и «левое» в политике.

Берни утверждает, что подлинные интересанты лоббирования бесконтрольной миграции («refugees welcome» на Западе = «вместе Берлин брали» в России) выступает крупный капитал. Постоянный приток многомиллионной рабсилы из менее развитых стран (мексиканцы, индусы, таджики, узбеки) позволяет удерживать зарплаты трудовых масс на низком уровне и не тратиться на модернизацию инфраструктуры, рабочих мест и тд.

Современные «левые», топящие за бесконтрольную миграцию и культурную карлу-марлу, на поверку оказываются обслугой крупного капитала и подлинными врагами трудовых масс, права которых они якобы отстаивают.

Ну а радеющие за стену с Мексикой или визовый режим со Средней Азией «правые» являются врагами крупного капитала, и, соответственно, выступают с позиции подлинных левых идей.

Более подробно эту политическую мутацию описал марксист Борис Кагарлицкий в книге «Между классом и дискурсом».
Да, кстати: сегодня в 20.00 читаю лекцию о Кьеркегоре и Достоевском. См. ниже.
Forwarded from PhilosophyToday
Программа телепередач и публичных мероприятий на пятницу, 29 января.

Часть I. Телепередачи

10:45 Конференция «Песни революции: русская революционная песня в культурных, исторических, политических контекстах XIX—XXI вв." (до 30.01).

18:00 Юлия Ляхова «Культ Дордже Шугдена в Монголии».

18:00 Дискуссия «Grassroots Globalization». Янис Варуфакис, Амброзии Файоль, Хаяти Гош, Джо Коберн, Хана Райдер.

19:00 Сергей Витяев «Введение в мусульманскую философию. Калам».

19:00 Концерт в «Сахаровском центре»: Виктор Шендерович, Сергей Плотов, Игорь Иртеньев, Алла Боссарт.

19:00 Ксения Лученко Лекция «Как читать медиа».

20:00 Никита Сюндюков «Киркегард, Шестов, Достоевский: абсолютное отношение к Абсолюту».

20:00 Екатерина Семенова «„Том и Джерри“: история успеха персонажей студии MGM».

Часть II. Мероприятия

19:00 Москва: Презентация 2 выпуска арт-журнала «Арво Пярт» (Оливье).

19:00 Москва: Машару «Музей Съедобной Земли» (Фабрика)

19:00 Москва: Марина Звягинцева «Запертые чувства» (Фабрика).
Forwarded from Zentropa Orient Express
​​«В нынешнем образе мира полагают свободу в разнузданности, тогда как настоящая свобода — лишь в одолении себя и воли своей, так чтобы под конец достигнуть такого нравственного состояния, чтоб всегда во всякий момент быть самому себе настоящим хозяином. А разнузданность желаний ведет лишь к рабству вашему»

Ф.М. Достоевский, «Дневник писателя», 1877 год.
Об аполитичности

Недавно канал @zentropaorientexpress опубликовал цитату Юлиуса Эволы. Изложенная в ней мысль хорошо известна, едва ли не банальна. Однако, как кажется, именно эту мысль именно сегодня необходимо постоянно повторять. Имеющий уши, да услышит:

«Несмотря на мнимое разнообразие, во всём современном партийном мире невозможно найти никого, кроме профессиональных политиканов, в большинстве своём являющихся марионетками, отстаивающими интересы финансовых, промышленных или корпоративных кругов. С другой стороны, общая ситуация отныне такова, что даже если и появилась бы партия или движение иного рода, они не получили бы почти никакой поддержки у безродных масс, которые оказывают своё благоволение лишь тем, кто сулит им материальные выгоды и «социальные завоевания», поэтому, только играя на этих струнах, можно рассчитывать на отклик с их стороны. [...] Поэтому для интересующего нас здесь типа (человека) единственным ценным правилом, которое он может извлечь из объективной оценки сложившейся ситуации, является безразличие, отстраненность по отношению ко всему тому, что сегодня называют "политикой". Поэтому принципом для него становится то, что в античности называли словом apolitia».

Мы с одним моим товарищем даже немножко зарубились по поводу этой проповеди аполитичности. Товарищ утверждает: быть аполитичным — значит расписаться в собственной импотенции. Хорошо, говорю я. Тогда к какому политическому движению ты бы себя приписал? К своему, отвечает товарищ. Нет, так не получится: политически ориентированный человек необходимо есть человек общественный. Самый перевод слова «политика» предполагает активное участие в жизни полиса, в общественной жизни. Иными словами, невозможно играть в политику, пребывая в лесу. Лес необходим для рефлексии, развития самоосознания («Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу»). Лес может предполагать разве что подготовку к политическому действию, но не самое действие.

Более того, даже если сегодня ты имеешь смелость утверждать некую политическую позицию, то позиция эта должна быть фундирована в существующем политическом движении. Иначе ты ничего не утверждаешь, ты стоишь не на позиции, а на пустоте. Политическая позиция не может быть выражением индивидуального взгляда — она всегда предполагает санкцию со стороны некоторой социальной общности. Как источник бытия есть Бог, так и источник политики есть общность.

Если же говорить реально и не заигрываться с симулякрами, то сегодня в России существует ровно два политических движения. Либеральная оппозиция (которая ввиду ситуативного компромисса включает в себя и левое движение) и путинизм (намеренно не говорю «государственничество» — об этом далее). В общем-то, обе эти группы Эвола и описал. Оппозиция — партия тех, «кто сулит материальные выгоды и социальные завоевания»; партия, играющая на понижение дискурса — все эти ершики, пролетарская (прекариатская) ненависть, «мы здесь власть». Путинисты — «профессиональные политиканы, в большинстве своём являющиеся марионетками, отстаивающими интересы финансовых, промышленных или корпоративных кругов».

И здесь, казалось бы, все ясно, и можно было бы со спокойным сердцем ненавидеть всех разом, если бы не одно но. Путинисты скрываются под маской консерваторов и государственников — то есть притворяются, что вроде как в отличие от оппозиционеров играют на повышение дискурса. Но в том-то и дело, что только притворяются.

Российский консерватизм сегодня — это означаемое без означающего. Симулякр, перепроизводство государственнических смыслов на основе копии с копии с копии. Именно поэтому путинизм так причудливо переплетает в себе либеральную мягкость, ностальгию по СССР и фантазмы об имперском наследии. Именно потому, что все эти три элемента — симулякры. Означаемая «государственность» дрочилась так часто, так уверенно, так интенсивно, что дрочка эта стерла последнюю надежду на собственно означающее, на действительную державность, на государство.
Нам говорят о «духовно-нравственных ценностях», будто бы не подозревая, что сам дискурс «ценностей» — плоть от плоти теории секуляризма. То, что переживалось как нечто конституирующее, смыслообразующее, экзистенциальное, и при этом не всегда очевидное — Христос, Государь, Отечество — вдруг стало необходимо оценить в «духовно-нравственном» регистре. Но живое не требует оценки. Оно либо есть, либо нет. И если его нет, то из него можно очень здорово сделать живой труп, прикрывая этим трупом банальный цинизм и желание набить собственное брюхо. Поэтому вместо настоящей биографии Достоевского у нас снимают либо биографию Достоевского-державника, либо биографию Достоевского-эпилептика (на потеху публике, вот он, такой же больной и несчастный, как и все мы, и ни чуточки не гений). Поэтому вместо экранизации классики, в политическом отношении всегда сложной, противоречивой, у нас выделяют деньги на сиквелы и триквелы «Бабушки легкого поведения». Поэтому на российском телеке практически никогда не говорят о, собственно, России — только о Западе. Потому, что российский консерватизм — это симулякр.

В пользу этой мысли очень ярко свидетельствует то, на чем собственно стоит российская идентичность. А стоит она не на нравственности и не на традиции, стоит она на совершенной пустоте. Путин говорит, что русская идея — это патриотизм. Ок, но это ведь масло масленное. Предположим, что внятно русскую идею определить нельзя — в таком случае давайте вслушаемся в патриотической дискурс, может там чего подскажут. И тут оказывается, что патриоты практически никогда не говорят о России, о ее содержании — внутренней истории, культуре, народе. Патриоты говорят об ином содержании, о большом Другом, о враге — печенегах, французах, фашистах, Госдепе. То есть идентичность выстраивается не на собственной субстанциальности, а исключительно на отрицании Другого. Мы — не США, у нас иной путь. Какой? Иной. Политическая апофатика, но без смысла этой апофатики — без поиска живого.

Ситуация эта не нова. Одними из первых патриотов, вообще заговоривших о проекте русской нации, были славянофилы. И что же мы находим у Хомякова и Киреевского? То, что Православие есть синтез всего хорошего в католицизме и протестантизме и, ясное дело, снятие всего плохого, одностороннего. У католицизма берем единство, у протестантизма берем свободу — и хоп, получается православие, единство во множестве, свобода без разнузданности. Но как она получается? Так, что мы тупо лучше, чище, неиспорченней. Но где исток этой неиспорченности? Где, черт побери, субстанциональное начало? Да хз, где-то там, во глубине веков. В Византии ли, в Древней Руси ли. Или, как говорят сегодня — в абстрактной «памяти предков, передавших нам (абстрактные) идеалы и (абстрактную) веру в Бога».

То есть консерваторы, которые на самом деле путинисты, точно так же играют на понижение дискурса, а не на мнимое его повышение. О державности ничего кроме того, что она державность, не скажешь. Зато сколько ярких эпитетов можно подобрать для Запада. Прогнивший! Потерявший ориентиры! Лицемерный! Ублюдочный! А для оппозиционеров? Недомерки! Гондоны! Предатели родины! Идиоты, малолетки, айфон им последний не купили.

Короче говоря, в сегодняшней политической ситуации для себя, консерватора, я вижу единственный выход — в аполитичности (по Эволе). Поскольку, повторюсь, политичность предполагает фундированность в определенной общественной группе, разделяемость взглядов. При этом ошибочно полагать, что аполитичность по Эволе — это когда «мне политика не интересна, я занят собственным делом». Нет, именно потому, что тебе интересна политика, ты остаешься одиночкой, вопиющим в пустыне. Одиночкой, ибо никто не разделит твой глас. В ответ на него — либо ершики, либо секуляризированные симулякры aka «духовно-нравственные ценности».
Ну и финализирующее — а что делать-то? "Если нам не отлили колокол, значит здесь — время колокольчиков".
Портрет Л. Шестова работы Аарона Билиса. Любопытно, раньше этого рисунка не встречал. Надпись художника, кажется, гласит: "Редкий случай: скоро сдавать портрет — и хорошо".
Послушал первую беседу Дугина и Жигалкина о метафизике радикального субъекта. Оказалось, что эта тема во многом перекликается с темой богоборчества, которой я с недавнего времени живо интересуюсь.

Прообраз радикального субъекта, говорит Дугин — третий сын Адама Сиф, который попытался вернуться в утерянный рай. Именно вернуться, настаивает Дугин, хотя интернет предлагает иную версию. Согласно одному из апокрифов, Сиф лишь приблизился к вратам рая с целью получить масло прощения и помазать им тело умирающего Адама. Вместо этого архангел Михаил вручил Сифу ветвь от древа познания добра и зла, из которой спустя 5500 лет был сделан крест для распятия Иисуса Христа.

Но мне интересны не все эти гностико-эзотерические хитросплетения, а другое: интересна проблема своего рода «легитимного» дерзновения перед лицом Господа. Сейчас я постараюсь очертить не саму проблему, а лишь некоторые подступы к ней.

Экспозиция такова: Адам и Ева сорвали плод украдкой — Сиф же дерзнул обратиться к Богу (пускай и через архангела) с прямым требованием вернуть ему частичку утерянного рая. Так на тяжбу с Богом выходил Иов, отчасти (по Кьеркегору) — Авраам, веривший, что Бог, вопреки Его же требованию жертвоприношения, сохранит Аврааму сына.

И здесь, конечно, огромное пространство для соблазна. Кажется, что Дугин с Жигалкиным ему поддаются. Сиф выше Адама, говорят они, ибо познал и грех, и падение и свободно возжелал вернуться к благому Богу. Адам был невинен, он не выбирал Бога свободно; все было добро зело, и не было там никакого выбора, был один Бог, и было все, что с Богом сообразно. Мораль проста — свободный выбор добра лучше несвободного, даже если последний будет вполне искренним.

Однако прежде свободного выбора добра необходимо познать зло. Заметим, что познать уже не-свободно — ибо необходимо. Получается, зло есть необходимый элемент спасения. Необходимый не в том смысле, что постижение добра логически предполагает совершение зла, как это часто бывает в теориях теодицеи; нет, необходимый — в самом прямом смысле этого слова: не-обходимый, то, что невозможно обойти. Человек заражен злом — это факт христианства; все мы несем ярмо первородного греха, и потому не способны обойти зло, оно всегда будут присутствовать в нашем чисто человеческом измерении. Яростный праведник потому только праведник, что знает о себе сокровенную истину: он — последний из людей, самый что ни на есть злосчастный грешник.

Соблазн, однако, не в признании за человеком греховной природы. Соблазн — в утверждении, что природа эта в действительности лучше, полноценней, чем природа невинного Адама. Лучше потому, что природа человека свободна в избрании между грехом и праведностью. Сиф сам захотел вернуться в Гефсиманский сад — Адам был помещен туда изначально. Сиф — радикальный субъект, свободно стремящийся к добру; Адам — младенец, радостно (и слепо) живущий в мире, где все добро зело. Примерно ту же схему выводил Достоевский в «Сне смешного человека»: попав в потерянный рай, герой рассказа вдруг обнаруживает, что падшие люди ему милей и ближе, чем люди не-падшие.

Но здесь можно прийти и к совсем абсурдному выводу: получается, что человек, свободно выбирающий между добром и злом, лучше Нового Адама, Христа, ибо Христос не знал греха. Можем ли мы вообще сказать, что Христос был свободен — в человеческом смысле «свободы»? Тут все не столь однозначно. Неоднозначность эта связана с молением Христа о чаше в Гефсиманском саду: «если только можно, Отче, чашу эту мимо пронеси»; это одно только мгновение, но мгновение, когда воля Сына потенциально могла не совпасть с волею Отца. А совпадение это и есть, как кажется, свобода в христианском понимании.

Однако Дугин оговаривается: Антихристу мы противопоставляем не Христа, а собственно самого «радикального субъекта», бунтующего праведника. Природа Христа находится в ином онтологическом измерении, а потому не стоит вводить Его в данную схему рассуждения.
И все же — соблазн: раскаянию необходимо предшествует преступление, обожению — падение. Разумеется, это так — в указанном выше смысле поврежденной человеческой природы, то есть в смысле фактическом; но страшно, если человек вдруг рассудит, что здесь именно логическая связь. То есть: без преступления не бывает прощения. Без зла — добра. Без греха — божественной любви. Тогда возникает то, что Померанц называл «двоящимися мыслями»: сознательно творя зло, мы одновременно думаем, что за ним быстренько совершим добро — и зло будет искуплено. Или, вернее, оно уже искуплено — в самый момент мысли нашей о последующем добре. И вот как избежать этого соблазна — это, пожалуй, и есть задача христианской антропологии.

И еще один вопрос, который я хочу задать (задать не знамо кому) — а почему вообще греховная свобода лучше благой не-свободы? Падший и воскресший мир — лучше «добро зело»? Что это за аксиома такая? Ведь на основе именно этой аксиомы, протащенной, как и всякая аксиома, в сумерках разума, выдвигается обвинительный приговор невинному Адаму, не познавшему греха. Откуда взялась эта дрянная апологетика свободы, когда испокон веков известно, что абсолютная свобода не то что невозможна, но даже и не мыслима? Откуда?
Forwarded from Быт
Два комментария к отличному тексту «Лаконских щенков» о богоборчестве Дугина и ко

1) Из размышлений куда-то девается Иаков \ Израиль, который буквально сражался с Богом. Куда уж ближе и ярче

2) По поводу «лучше, чем Адам» — мормоны говорят — «Адам упал вверх», имея ввиду, что его падение было необходимо в значении «по нужде», чтобы размножился людской род и люди оказались на «полигоне под названием Земля»
К этому благому поводу — слова Достоевского из его первого письма к брату после выхода с каторги (1854 г.):

"Пришли мне Коран, «Critique de raison pure» Канта и если как-нибудь в состоянии мне переслать неофициально, то пришли непременно Гегеля, в особенности Гегелеву «Историю философии». С этим вся моя будущность соединена!"

Гегеля, кстати, Достоевский даже пытался переводить.
P.S. Справедливости ради добавлю — в разговоре с юным Владимиром Соловьевым Достоевский утверждал, что молодому человеку для совершенствования своей философии хорошо было бы годик-другой отбыть на каторге.
Очень смешно: на все стенания Иова о том, что он был проклят несправедливо, Господь отвечает буквально следующее: «Ты мою бицуху видел? Нет? Ну и молчи». Прям вот буквально:

Ты хочешь ниспровергнуть суд Мой, обвинить Меня, чтобы оправдать себя? Такая ли у тебя мышца, как у Бога? И можешь ли возгреметь голосом, как Он? (Иов. 40:3-4).

Какой уж тут закон против буллинга, когда сам Господь Бог — самый жесткий булли.
Что я имел в виду, когда писал, что русская классика проблематична в политическом отношении.

Здесь, конечно, сразу к мысли вяжется Пушкин. С одной стороны, в свой «жестокий век восславил он свободу», с другой — вполне искренне «Царю хвалу свободную слагал». А ведь Николая I либералы ненавидели едва ли не больше, чем сегодня ненавидят Путина. Герцен, например, называл его «взлысистой медузой с усами» (каков, однако ж, образ! терзаюсь: если б кто из наших оппозиционеров сумел сегодня так лихо выдумать в отношении Путина, вышел бы я тогда на митинг — ну хоть из соображений эстетики?). Пушкина не получится назвать ни оголтелым либералом, ни лютым консерватором: не укладывается он в эти ложа. Если вы, конечно, не захотите обвинить его в сознательном лицемерии и трусливом подобострастии. Что ж, тут право ваше: продолжите славную линию советского анти-буржуазного литературоведения; см. лотмановскую биографию Пушкина, написанную как из под палки — царя Лотман ругает через страницу.

Но ещё более показательный пример — это политическая позиция — угадаете кого? — да, Достоевского. Всем известна история кружка петрашевцев, за участие в котором Достоевского сослали на каторгу. Так вот, в этом кружке в какой-то момент возник тайный подкружок, более радикальный, чем основной. Во главе этого кружка стоял Николай Спешнев — Достоевский впоследствии назовёт его «мой Мефистофель». В спешневский кружок входило 7 человек, в числе которых был и наш герой. Молодые люди ставили перед собой цель весьма амбициозную: свергнуть царский режим и установить социалистические порядки. Успели даже приобрести детали для печатного станка, но не сложилось. О дальнейшем развитии событий вы знаете и без меня: каторга, обретение веры, перерождение убеждений и т.д.

И все бы ничего — ну, погудел Фёдор Михайлович в юности, прошёл каторгу, мозги встали на место. Уверовал в Царя и Отечество, книжки Фурье променял на Библию. Вроде да, но и нет: уже на закате жизни он вдруг пишет в «Дневнике писателя»: «Нечаевым я бы не был, но вот нечаевцем вполне мог стать». Да ещё и в каком контексте — пытаясь объяснить замысел своих «Бесов»! Да, Фёдор Михайлович огульно ругал либералов — и тут же признавался, что он и есть самый большой либерал. Отрицал европейское просвещение — и был первым «русским европейцем». Ненавидел социализм как идеологию муравейника и сочувствовал молодым социалистам, ибо видел в них стремление ко Христу, пускай социализм Христа и не знает.

При всем при этом — Достоевский оставался совершенно махровым «державником», ратовал за возвращение Константинополя, русский мир, русское мессианство.

Думаю, в этом сугубо внешнем противоречии — чистейшее выражение христианского духа. Замечательное пояснение этой черте Достоевского даёт прп. Иустин Попович: Достоевский «бесконечно милостив, хотя и страшен в величии своем. Ибо если вы печалитесь, он тоже всем сердцем разделяет вашу печаль; если вы в отчаянии, он — ваш друг, ваш брат, близнец и утешитель; если вы атеист — и сам он страдает с вами, мучится вашими муками, защищает атеизм на удивление всем, минирует вас бунтом и безумным отчаянием, чтобы в конце концов оба вы с криком бросились к ногам Иисуса. Если вы преступник, он вас милостиво примет под кров своей многострадальной души, сделает вашу душу своей, переболеет с вами вместе вашей болезнью, изложит вам ошеломляющий психологический диагноз и историю вашей болезни и вылечит вас, ибо он сам болен и привычен к болезням». Или то же, но евангельскими словами: Достоевский «благословляет гонителей своих; благословляет, а не проклинает; радуется с радующимися и плачет с плачущими» (Рим. 12:14-15).

Так вот я к чему (не один ведь Достоевский таков, они все — такие): русская классика — богаче и сложней, чем про неё рассказывают.
Лукавят обе стороны: что псевдо-консерваторы, которые кричат о культе традиционных ценностей в «нашей» литературе (где они, эти «ценности», ну тыкнете вы на них); что леволиберальные деколонизаторы, у которых либо классики жертвы своего репрессивного времени, либо сегодняшняя литература ничуть не хуже, а даже и лучше классики — актуальней ведь, «про нас».

Ни Пушкин, ни Тургенев, ни Достоевский, ни Гоголь, ни Толстой, ни даже Герцен по-настоящему не вписываются ни в одну из существующих ныне политико-дискурсивных конъюнктур. Именно поэтому их и нужно читать — чтобы отстраниться, приподняться и войти, черт побери, в русскую вальхаллу; не великие должны стать нам понятны и близки, заговорить с нами на нашем языке и о наших проблемах, но мы, коль скоро хотим быть гражданами своей страны, хотим вообще что-то о себе знать и понимать, это мы должны тянуться до великих, должны плакать и смеяться вместе с ними — ведь они уже наплакались и насмеялись о нас.

И в том числе мы должны расти до их широкого, бойкого, живого, противоречивого, цельного и фрагментарного («двуликий Янус» Герцена) политического дискурса. Потому что всякий действительный русский — он и западник, и славянофил, и консерватор, и либерал. Наверное, эту идею непросто вместить в себя отдельному человеку — но ведь для того нам и дана наша литература.
Перерабатывая свою прошлогоднюю статью о Ставрогине, наткнулся на ещё одну характерную деталь. Она, как кажется, хорошо раскрывает дихотомию двух типов «русского»: типа барского, петровского, «умышленного» и типа почвенного, народного.

В главе «У Тихона» Ставрогин повествует старцу о своём плане публичного раскаяния. Он хочет напечатать небольшой листок с живописанием своего страшного греха (изнасилование 14-летней девочки) и затем отослать в полицию и редакции всех газет — с той целью, чтобы люди «знали все и на [него] глядели, а [он] на них. И чем больше их, тем лучше». Так Ставрогин представляет себе исповедь — обязательно публичную, с размахом, с русской удалью и ширью. Тихон неожиданно предлагает сузить эту ширь: «Вас борет желание мученичества и жертвы собою; покорите и сие желание ваше, отложите листки и намерение ваше — и тогда уже все поборете. Всю гордость свою и беса вашего посрамите! Победителем кончите, свободы достигнете…»

Почему Тихон дает такой странный совет? Чувствует неискренность покаяния Ставрогина; чувствует, что акт публичный исповеди — именно что акт, перформанс, очередная эксцентричная выходка с целью утверждения собственной воли: вот так я могу, и вы, такие благовоспитанные и нравственные господа, ничего мне не сделаете, а даже и завидовать станете, ибо не способны опуститься в такую-то бездну, как, впрочем, не способны и подняться на самый верх. А он, Ставрогин, может, ему все подвластно: «Я убежден, что мог бы прожить целую жизнь как монах, несмотря на звериное сладострастие, которым одарен и которое всегда вызывал». Старец Тихон гениально обнажает моральный пафос Ставрогина, угадывает в нем зудящую гордыню (ведь слишком часто наша «нравственность» скрывает за собой банальное себялюбие): «Вы как бы уже ненавидите вперед всех тех, которые прочтут здесь описанное, и зовете их в бой. Не стыдясь признаться в преступлении, зачем стыдитесь вы покаяния?»

А вот что пишет Достоевский о другом своем кающемся герое — Власе: «Должно быть, обременил душу страшным трудом, даже не по силам человеческим, рассуждая, что чем больше, тем тут и лучше. Сам за страданием приполз!» Напомню контекст: мужик Влас из одноименной статьи в «Дневнике писателя» совершает надругание над телом Христовым, над причастием. Но в момент кощунства ему вдруг является Христос (и Ставрогин, заметим, спустя некоторое время тоже «видит» изнасилованную им девочку). Влас падает в обморок, проклинает себя и отправляется скитаться по миру в поисках страдания.

«И чем больше, тем тут и лучше». Точь-в-точь теми же словами рассуждает Ставрогин: «чем больше их, тем лучше». Различается объект: у Власа — требование большего страдания, у Ставрогина — требование людей, которые будут на него глядеть.

Напрашивается очевидный вывод: взгляд Другого и есть самое страшное страдание для Ставрогина. Этого взгляда он не выдерживает — ибо боится потерять контроль, чужая воля ему не подвластна, по крайней мере не так абсолютно, как подвластна его собственная. Но весь романный мир «Бесов» — он ведь про одержимость людей личностью Ставрогина. Ставрогин жаждет продлить эту одержимость — с помощью симуляции, инсценировки раскаяния.

Власа не интересует, что о нем подумает Другой. Влас целостен — или, по крайней мере, обретает эту целостность. Что предваряет это обретение? Вернее сказать — Кто: в момент раскаяния Влас полностью отдан отношению «Я-Ты», отдан Богу. Для Ставрогина же нет никакого Бога, а есть только рой дискретных атомов — бесы, что кружат по сторонам; бесы, что пытаются диктовать ему его волю, диктовать модель восприятия себя — Иван-Царевич, Князь, проклятый герой романов; а он — им свою: сладострастник ли, монах — но выше вас, шире. Именно о такой ситуации Сартр говорил: «Ад — это другие»; о том же, но с иной стороны, свидетельствует старец Зосима: «Что есть ад? Рассуждаю так: страдание о том, что нельзя уже более любить».

Вот загвоздка: любовь к человеку, говорит Достоевский, зиждется на любви ко Христу.
Обратное — неверно, вне Христа любить невозможно, как невозможно и прощать: «Зачем я не могу ненавидеть их, не любя их, зачем не могу не прощать их, а в любви моей к ним тоска: зачем не могу любить их, не ненавидя их?» Тоска — потому, что любить невозможно и в то же время — необходимо, даже слишком необходимо. Ведь хранится во всяком человеке воспоминание о любящем и прощающем Христе, но не помнит, отказывает человек себе в этом воспоминании. Ибо он, человек — сам себе во всем господин, никому ничего не должен.

Влас лицезрел Христа, Влас узнал (вспомнил) истину — Ставрогин сам захотел стать Христом. Его жест публичного раскаяния — попытка взойти на Голгофу («ставрос» — по-гречески «крест»), тем самым обязать Другого в отношении себя. Идеи Ставрогина, точно заповеди Христа, живо откликаются в других: Шатове, Кириллове, Верховенском. Но для самого Ставрогина идеи эти — игра, баловство. Калька. И взойдя на свой крест, Ставрогин не взопиет к Богу: «Боже мой! для чего Ты оставил меня?» — не взопиет, ибо нет никакого Бога и никогда не было. Есть только он, Ставрогин. И есть его воля.

Христос, однако же, из Ставрогина не вышел. Не вышел даже и пророк. Кончина его — не трагична, но комична: «Гражданин кантона Ури висел тут же за дверцей». И обязательное предсмертное: «Никого не винить, я сам». Начали мы с переклички, перекличкой и закончим: предсмертная записка лакея Смердякова гласит: «Истребляю себя своею волей и охотой, чтобы никого не винить».
Удивительно желание русской интеллигенции выкинуть из отечественной интеллектуальной истории неудобных (неинтересных, мерзостных, дегенеративных) для нее личностей. Причем это желание объединяет всех (единственное, что нас объединяет): правых, левых, либералов, социалистов, православных, атеистов, фундаменталистов, модернистов. Кому-то претит Бердяев, другие терпеть не могут Чернышевского, третьи презирают Соловьева, у четвертых Достоевский «вызывает вопросы». Об интеллектуалах, которые так или иначе были связаны с марксизмом, я вообще молчу: тем вечная анафема.

Мне интересны все русские люди. Я не хочу соглашаться с дробностью русской интеллектуальной истории. Я стою на самых махровых гегельянских позициях: каждое трепыхание дискурса есть все же проявление единого национального духа. И да, я знаю, что дискурс и дух суть понятия если не противоположные, то явно враждебные. И все же берусь диалектически утверждать — русские славянофилы и русские западники, русские марксисты и русские империалисты, русские идеалисты и русские материалисты — двуликий Янус, они все об одном. О чем — думаю догадаетесь сами.

В этом смысле характерен эпизод вокруг "Пушкинской речи" Достоевского. Пишут, что во время самой речи лев лег подле агнца, то есть славянофилы обнимались с западниками и лобызались во слезах. Но на следующий день всё как-то позабылось, вспоминились старые распри, а речь Достоевского была признана не слишком-то удачной.