Media is too big
VIEW IN TELEGRAM
Если не видели, откуда эта картинка бабушки с флагом.
А меж тем это надругание чрезвычайно символично — в этот день в 1918 году российский триколор был заменён красным флагом. И вот, спустя 100 с небольшим лет, к нам приходит очередное забвение.
Русские привыкли переживать концы истории, Фукуямой нас не удивишь. Славную традицию начинания «с белого листа» задал ещё Пётр Великий, и то, что длится сейчас — круги на воде от его порыва.
Вот я и написал: о разрывах русской истории, о политической теологии Петра и о том, как все это оправдать в свете Апокалипсиса. Эсхатологический оптимизм, по меткому выражению @dplatonova.
https://s-t-o-l.com/material/27397-my-russkie-no-gde-bog/
Русские привыкли переживать концы истории, Фукуямой нас не удивишь. Славную традицию начинания «с белого листа» задал ещё Пётр Великий, и то, что длится сейчас — круги на воде от его порыва.
Вот я и написал: о разрывах русской истории, о политической теологии Петра и о том, как все это оправдать в свете Апокалипсиса. Эсхатологический оптимизм, по меткому выражению @dplatonova.
https://s-t-o-l.com/material/27397-my-russkie-no-gde-bog/
с-т-о-л
Мы русские, но где Бог?
Достоевский учит, что не решено совсем ничего и злосчастный остаток, избираемый Богом, всегда сохраняется, словно камушек в ботинке
Forwarded from Солнце Севера
Media is too big
VIEW IN TELEGRAM
Чем русское христианство отличается от западного?
Философ Никита Сюндюков объясняет, в каком пункте западная и русские ветви христианства никогда не смогут сойтись.
Ссылка на курс "Постметафизические миры Достоевского" 👉🏻
https://solsevera.ru/dostoevskiymetafizika
Философ Никита Сюндюков объясняет, в каком пункте западная и русские ветви христианства никогда не смогут сойтись.
Ссылка на курс "Постметафизические миры Достоевского" 👉🏻
https://solsevera.ru/dostoevskiymetafizika
Сдуру включил VPN и залез в Инстаграм. Вы знаете, я много писал о том, что русские сами свою культуру толком не чтут, так что нечего на Запад пенять. Но есть ещё одна вещь, в которой мы Запад догнали и перегнали. Это — русофобия.
Моя лента в инсте буквально трещит по швам от обилия ненависти к русским. Люди, на которых я подписан, либо делают вид, что ничего не происходит, либо из кожи вон лезут, чтобы указать на монструозность своих соотечественников. Нет такого греха, которого русский солдат не совершил бы на Украине. Сколько там садистского сладострастия, сколько смакования, похоти.
В начале войны мне не было стыдно, но теперь вот — стыдно. Что я часть этого смердяковского поколения. Взращённого на ненависти к своему народу.
Моя лента в инсте буквально трещит по швам от обилия ненависти к русским. Люди, на которых я подписан, либо делают вид, что ничего не происходит, либо из кожи вон лезут, чтобы указать на монструозность своих соотечественников. Нет такого греха, которого русский солдат не совершил бы на Украине. Сколько там садистского сладострастия, сколько смакования, похоти.
В начале войны мне не было стыдно, но теперь вот — стыдно. Что я часть этого смердяковского поколения. Взращённого на ненависти к своему народу.
Разница велика. Вопреки известному мнению, идея распределяется неравномерно. Эту проблему ставит сам Платон устами Парменида: как же так, вот у нас есть одна идея, и она же целиком входит во всякую материальную вещь, которая является лишь частностью? Идея лошади присутствует целиком в каждой отдельной лошади?
Нет, не целиком. У идеи есть степени интенсивности. И это правда — русский мир сейчас не здесь, а там. Здесь — лишь волны, доходящие от той интенсивности, зачастую преломленные о другие миры, другие идеи.
Об этом — во введении к «Братьям Карамазовым»: Алеша — чудак и частность (ср. др. -греч. ἰδιώτης — «отдельный человек, частное лицо), но именно в таких частностях и содержится сердцевина целого.
Upd. И если русского солдата обвиняют в страшных грехах — в мародерстве, зверстве, насилии над детьми, — то в этом обвиняют и меня, и вас, если вы хоть на толику считаете себя русским. Никто не переубедит меня, что русское воинство — свято.
Нет, не целиком. У идеи есть степени интенсивности. И это правда — русский мир сейчас не здесь, а там. Здесь — лишь волны, доходящие от той интенсивности, зачастую преломленные о другие миры, другие идеи.
Об этом — во введении к «Братьям Карамазовым»: Алеша — чудак и частность (ср. др. -греч. ἰδιώτης — «отдельный человек, частное лицо), но именно в таких частностях и содержится сердцевина целого.
Upd. И если русского солдата обвиняют в страшных грехах — в мародерстве, зверстве, насилии над детьми, — то в этом обвиняют и меня, и вас, если вы хоть на толику считаете себя русским. Никто не переубедит меня, что русское воинство — свято.
В докладе «Тетис» Пазолини пишет, что монтаж строится на двух столпах: включение и выключение. Что показано — и что остается за кадром.
Пример, который приводит сам Пазолини. Мы следим за судьбой героя. Он появляется в кадре два раза: в первый раз он улыбается, во второй — плачет. Это то, что включено — улыбка и слёзы. Что выключено — нам неизвестно, но мы по умолчанию соглашаемся, что показанный герой в своих двух включенных состояниях — это один и тот же человек, который за кадром пережил некоторую трансформацию.
Именно в методе выключения, а не включения, реальность кино в восприятии зрителя доходит до абсолютного отождествления с действительной реальностью. Когда мы видим слёзы на экране, мы вполне осознаем, что это именно условность, «иная реальность», отделенная от нас тем самым экраном. Но когда мы видим нечто — улыбку, затем ничего — персонаж исчезает из кадра, а потом опять вдруг видим нечто — слезы, то нам нужно как-то заполнить образовавшуюся лакуну, и для этого мы обращаемся к своему опыту: ну, наверное, с ним случилось что-то нехорошее, жена бросила, с работы уволили и т. д. То есть в выключении, в фигуре умолчания режиссер как бы отдает смыслы на откуп к зрителю — что хочешь, то и думай, но в определенных рамках, конечно, — улыбки и слёз. Выключение выбрасывает кино за пределы экрана. Там-то, за пределами, и начинается самое интересное.
Это напоминает то, что Юм пишет о субстанции в её отношении к человеческой личности. Мы привыкли считать, что в человеке есть некоторое единство, куда сходятся все ниточки его поступков, эмоций, слов. Это единство можно назвать «Я», можно «личностью», можно «душой», не важно. Но на самом деле все, что мы можем сказать о человеке, если судить строго эмпирически, так это то, что присутствует некий пучок перцепций, причем пучок регулярно самообновляющийся. Ну знаете, как в этой популярной околонаучной присказке, что мол тело человека на биохимическом уровне полностью перестраивается каждые 7 лет, и в этом смысле 21-летний я не имею никакого отношения к себе 28-летнему. Вот с душой то же самое — она течёт и меняется.
Если бы не одно «но». У нас есть память, позволяющая удерживать связь между мной 21-летним и мной 28-летним. Правда, связь очень странную, асимметричную: в 21 год о себе 14-летнем я помню одно, в 28 лет — совсем иное. Тем не менее, именно память служит той формой опыта, которая позволяет заполнять лакуны, образованные между «улыбкой» и «слезами».
Пазолини считает, что в кинематографе роль памяти играет социальное пространство. Вот этот вот киношное «между», выключение заполняется зрителем с помощью социального опыта. Но в то же время посредством выключения социальное определяет и то, что включается. Пазолини приводит пример постельных сцен: вот 30 лет назад достаточно было показать обнаженные колени женщины (о мини-юбках ещё никто и подумать не мог) и нежный поцелуй, и зрители понимали, что именно происходит за кадром.
Я же, говорит Пазолини, отвоевал себе пространство включения, я изобразил секс на экране во всей его полноте. Что же тогда остается «выключенным»? Пазолини переходит на мета-уровень: выключенным оказывается не наш повседневный опыт, который, завидев обнаженные женские ноги, ухмыляется: «сейчас что-то будет», а та борьба, что позволила режиссеру включить секс во всех его деталях.
Ещё раз: мы видим вызывающе подробную интимную сцену, хотя наше общество еще не изжило в себе буржуазно-пуританские предрассудки. Этот-то пуританский шок, который вызывает в нас экранное изображение секса, и есть индикатор того самого «выключенного». Механизм шокирования — ссылка на опыт запрета, установленного обществом, и одновременно — на опыт борьбы режиссера — не столько по преодолению этого запрета, сколько по указанию на принципиальные границы кинематографа: даже когда в кадр, казалось бы, включено вообще все, что может быть включено, большая часть все равно остается за кадром, в нашем социальном опыте.
(К вопросу о фейках и их интерпретациях — мы всегда видим то, что привыкли видеть, и, точнее даже, то, что хотим видеть).
Пример, который приводит сам Пазолини. Мы следим за судьбой героя. Он появляется в кадре два раза: в первый раз он улыбается, во второй — плачет. Это то, что включено — улыбка и слёзы. Что выключено — нам неизвестно, но мы по умолчанию соглашаемся, что показанный герой в своих двух включенных состояниях — это один и тот же человек, который за кадром пережил некоторую трансформацию.
Именно в методе выключения, а не включения, реальность кино в восприятии зрителя доходит до абсолютного отождествления с действительной реальностью. Когда мы видим слёзы на экране, мы вполне осознаем, что это именно условность, «иная реальность», отделенная от нас тем самым экраном. Но когда мы видим нечто — улыбку, затем ничего — персонаж исчезает из кадра, а потом опять вдруг видим нечто — слезы, то нам нужно как-то заполнить образовавшуюся лакуну, и для этого мы обращаемся к своему опыту: ну, наверное, с ним случилось что-то нехорошее, жена бросила, с работы уволили и т. д. То есть в выключении, в фигуре умолчания режиссер как бы отдает смыслы на откуп к зрителю — что хочешь, то и думай, но в определенных рамках, конечно, — улыбки и слёз. Выключение выбрасывает кино за пределы экрана. Там-то, за пределами, и начинается самое интересное.
Это напоминает то, что Юм пишет о субстанции в её отношении к человеческой личности. Мы привыкли считать, что в человеке есть некоторое единство, куда сходятся все ниточки его поступков, эмоций, слов. Это единство можно назвать «Я», можно «личностью», можно «душой», не важно. Но на самом деле все, что мы можем сказать о человеке, если судить строго эмпирически, так это то, что присутствует некий пучок перцепций, причем пучок регулярно самообновляющийся. Ну знаете, как в этой популярной околонаучной присказке, что мол тело человека на биохимическом уровне полностью перестраивается каждые 7 лет, и в этом смысле 21-летний я не имею никакого отношения к себе 28-летнему. Вот с душой то же самое — она течёт и меняется.
Если бы не одно «но». У нас есть память, позволяющая удерживать связь между мной 21-летним и мной 28-летним. Правда, связь очень странную, асимметричную: в 21 год о себе 14-летнем я помню одно, в 28 лет — совсем иное. Тем не менее, именно память служит той формой опыта, которая позволяет заполнять лакуны, образованные между «улыбкой» и «слезами».
Пазолини считает, что в кинематографе роль памяти играет социальное пространство. Вот этот вот киношное «между», выключение заполняется зрителем с помощью социального опыта. Но в то же время посредством выключения социальное определяет и то, что включается. Пазолини приводит пример постельных сцен: вот 30 лет назад достаточно было показать обнаженные колени женщины (о мини-юбках ещё никто и подумать не мог) и нежный поцелуй, и зрители понимали, что именно происходит за кадром.
Я же, говорит Пазолини, отвоевал себе пространство включения, я изобразил секс на экране во всей его полноте. Что же тогда остается «выключенным»? Пазолини переходит на мета-уровень: выключенным оказывается не наш повседневный опыт, который, завидев обнаженные женские ноги, ухмыляется: «сейчас что-то будет», а та борьба, что позволила режиссеру включить секс во всех его деталях.
Ещё раз: мы видим вызывающе подробную интимную сцену, хотя наше общество еще не изжило в себе буржуазно-пуританские предрассудки. Этот-то пуританский шок, который вызывает в нас экранное изображение секса, и есть индикатор того самого «выключенного». Механизм шокирования — ссылка на опыт запрета, установленного обществом, и одновременно — на опыт борьбы режиссера — не столько по преодолению этого запрета, сколько по указанию на принципиальные границы кинематографа: даже когда в кадр, казалось бы, включено вообще все, что может быть включено, большая часть все равно остается за кадром, в нашем социальном опыте.
(К вопросу о фейках и их интерпретациях — мы всегда видим то, что привыкли видеть, и, точнее даже, то, что хотим видеть).
Telegram
Священное и мирское
Увидел, что некоторые россияне верят в нелепые фейки о зверствах Z-армии в Буче и роддоме Мариуполя. Подумал, что надо очень хотеть поверить, чтобы в это поверить. Это не промах рассудка, не глупость — это промах воли. В аскетике есть понятие «собеседование…
Это все может показаться очень пошлым и скучным, тысячу раз проговоренным, если бы не итоговый вывод Пазолини: общество потребления, пестующее разврат как общественную норму, на самом деле творит из человека еще большего пуританина, чем общество буржуазных нравов. Человек оказывается как бы принужденным к разврату именно потому, что ему не нужно бороться за него; разврат уже дан, и если ты хочешь от него отказаться, то, конечно, воля твоя, но это как-то ретроградно, несовременно, окей, бумер, камон, 21 век, мы все открыто говорим о половой жизни, это здорово и правильно. Пример из той же кинематографической области — Роднянский пару лет назад в интервью Дудю говорил, что хорошего кино без детальных сцен секса не бывает, потому что иначе персонаж не раскрывается. Есть еще одна присказка — философа нельзя понять, если не узнать, каков он в постели.
Короче, публичность разврата — сегодня это так обыденно, так повсеместно, так дешево, так скучно, в конце концов, что эмансипация не требует никакой борьбы, а значит настоящей эмансипации никакой и нет, есть только вся та же социальная норма, выключенность нравственности, включённость похоти. И этот монтаж реальности закабаляет нас точно так же, если не больше, как самый замшелый, самый душный пуританизм.
Я думаю, что эту же схему рассуждения — включение и выключение — можно перенести на тему патриотизма. Патриотизм сегодня требует борьбы. Потому что в области "выключенного", т.е., в сущности, априорного, сегодня находится безусловная предпочтительность всего, что не связано с Россией.
Короче, публичность разврата — сегодня это так обыденно, так повсеместно, так дешево, так скучно, в конце концов, что эмансипация не требует никакой борьбы, а значит настоящей эмансипации никакой и нет, есть только вся та же социальная норма, выключенность нравственности, включённость похоти. И этот монтаж реальности закабаляет нас точно так же, если не больше, как самый замшелый, самый душный пуританизм.
Я думаю, что эту же схему рассуждения — включение и выключение — можно перенести на тему патриотизма. Патриотизм сегодня требует борьбы. Потому что в области "выключенного", т.е., в сущности, априорного, сегодня находится безусловная предпочтительность всего, что не связано с Россией.
К новостям отечественной русофобии.
Вообще удивительно, что вот эти люди вроде как борются с русским империализмом, но само мышление у них насквозь колониальное. Есть только один образ философии, а все остальное — так, публицистика, басни, недолитература.
И ладно бы, если бы этот образ был создан по лекалам немецкой классики, тут я всеми руками за. Но предлагаемый образ — конвенциональный, дискурсивный, тот, что уравнивает философию с гуманитарщиной, и если ваша философия смеет говорить об универсальности истины, то это навоз, а не философия.
Вообще удивительно, что вот эти люди вроде как борются с русским империализмом, но само мышление у них насквозь колониальное. Есть только один образ философии, а все остальное — так, публицистика, басни, недолитература.
И ладно бы, если бы этот образ был создан по лекалам немецкой классики, тут я всеми руками за. Но предлагаемый образ — конвенциональный, дискурсивный, тот, что уравнивает философию с гуманитарщиной, и если ваша философия смеет говорить об универсальности истины, то это навоз, а не философия.
Это, кстати, интересно перекликается с тем, что сам Андрей Александрович писал о западничестве: там все построено на регулярном самоуточнении и последующем изложении уточненного в письме, перед лицом товарища, чтобы понять, совпадаем ли мы с этим товарищем во взглядах или нет. И этот анализ, исходящий из и от меня, но обращённый ко другому, потенциально бесконечен, поскольку его цель — парадоксально, не совпасть, а именно отмежеваться, найти то, что будет моим и только моим.
Противостоит этому славянофильство, где, если вульгаризировать, бытие определяет сознание: детьми играли в одной гостиной, посещаем одну церковь, пару раз в месяц заглядываем друг к другу на обед, вы к нам, а мы к вам, какие уж тут разногласия во взглядах, в социальных или политических, когда мы — одна семья, одна кровь.
https://yangx.top/mestrru/2026
Противостоит этому славянофильство, где, если вульгаризировать, бытие определяет сознание: детьми играли в одной гостиной, посещаем одну церковь, пару раз в месяц заглядываем друг к другу на обед, вы к нам, а мы к вам, какие уж тут разногласия во взглядах, в социальных или политических, когда мы — одна семья, одна кровь.
https://yangx.top/mestrru/2026
Telegram
введение к отсутствующему
Милош - о романе, некогда бывшем средством конкретизации мифа[-реальности] -
- "По мере усложнения нашего знания о человеке, слово, придавленное системой психологических, социологических, политических понятий, постепенно теряет способность такого описания…
- "По мере усложнения нашего знания о человеке, слово, придавленное системой психологических, социологических, политических понятий, постепенно теряет способность такого описания…
Forwarded from Кухня черносотенца (Дмитрий Бастраков)
This media is not supported in your browser
VIEW IN TELEGRAM
Тем временем на шоу Соловьева опять призывают громить Листву.
Никто не знает, что за патриот?
Никто не знает, что за патриот?
Forwarded from Историк Дюков (Историк рационализатор)
🇪🇪 Листая вышедший сегодня свежий годовой отчет Полиции безопасности Эстонии обнаружил среди фотографий врагов эстонской государственности философа Андрея Теслю, занимающегося главным образом русской мыслью XIX века.
Совсем крышей поехали.
Совсем крышей поехали.
Несколько слов о конфликте современных западников и славянофилов:
https://s-t-o-l.com/material/27858-gnusnye-peterburzhtsy-i-raskolotye-patrioty/
https://s-t-o-l.com/material/27858-gnusnye-peterburzhtsy-i-raskolotye-patrioty/
с-т-о-л
Гнусные петербуржцы и расколотые патриоты
Исследователь Достоевского Никита Сюндюков о славянофилах XXI века
Философское кафе сетует на отечественных философов, злоупотребляющих греческими словами.
С этим согласен Герцен. «Былое и думы»:
«Никто в те времена не отрекся бы от подобной фразы: "Конкресцирование абстрактных идей в сфере пластики представляет ту фазу самоищущего духа, в которой он, определяясь для себя, потенцируется из естественной имманентности в гармоническую сферу образного сознания в красоте". Замечательно, что тут русские слова, как на известном обеде генералов, о котором говорил Ермолов, звучат иностраннее латинских.
Немецкая наука, и это ее главный недостаток, приучилась к искусственному, тяжелому, схоластическому языку своему именно потому, что она жила в академиях, то есть в монастырях идеализма. Это язык попов науки, язык для верных, и никто из оглашенных его не понимал; к нему надобно было иметь ключ, как к шифрованным письмам. Ключ этот теперь не тайна, понявши его, люди были удивлены, что наука говорила очень дельные вещи и очень
простые на своем мудреном наречии, Фейербах стал первый говорить человечественнее. Механическая слепка немецкого церковно-ученого диалекта была тем непростительнее, что главный характер нашего языка состоит в чрезвычайной легости, с которой все выражается на нем - отвлеченные мысли, внутренние лирические чувствования, "жизни мышья беготня", крик негодования, искрящаяся шалость и потрясающая страсть.
Рядом с испорченным языком шла другая ошибка, более глубокая. Молодые философы наши испортили себе не одни фразы, но и пониманье; отношение к жизни, к действительности сделалось школьное, книжное, это было то ученое пониманье простых вещей, над которым так гениально смеялся Гете в своем разговоре Мефистофеля с студентом. Все в самом деле непосредственное, всякое простое чувство было возводимо в отвлеченные категории и возвращалось оттуда без капли живой крови, бледной алгебраической тенью. Во всем этом была своего рода наивность, потому что все это было совершенно искренно. Человек, который шел гулять в Сокольники, шел для того, чтоб отдаваться пантеистическому чувству своего единства с космосом; и если ему попадался по дороге какой-нибудь солдат под хмельком или баба, вступавшая в разговор, философ не просто говорил с ними, но определял субстанцию народную в ее непосредственном и случайном явлении. Самая слеза, навертывавшаяся на веках, была строго отнесена к своему порядку: к "гемюту" или "трагическому в сердце"...»
С этим согласен Герцен. «Былое и думы»:
«Никто в те времена не отрекся бы от подобной фразы: "Конкресцирование абстрактных идей в сфере пластики представляет ту фазу самоищущего духа, в которой он, определяясь для себя, потенцируется из естественной имманентности в гармоническую сферу образного сознания в красоте". Замечательно, что тут русские слова, как на известном обеде генералов, о котором говорил Ермолов, звучат иностраннее латинских.
Немецкая наука, и это ее главный недостаток, приучилась к искусственному, тяжелому, схоластическому языку своему именно потому, что она жила в академиях, то есть в монастырях идеализма. Это язык попов науки, язык для верных, и никто из оглашенных его не понимал; к нему надобно было иметь ключ, как к шифрованным письмам. Ключ этот теперь не тайна, понявши его, люди были удивлены, что наука говорила очень дельные вещи и очень
простые на своем мудреном наречии, Фейербах стал первый говорить человечественнее. Механическая слепка немецкого церковно-ученого диалекта была тем непростительнее, что главный характер нашего языка состоит в чрезвычайной легости, с которой все выражается на нем - отвлеченные мысли, внутренние лирические чувствования, "жизни мышья беготня", крик негодования, искрящаяся шалость и потрясающая страсть.
Рядом с испорченным языком шла другая ошибка, более глубокая. Молодые философы наши испортили себе не одни фразы, но и пониманье; отношение к жизни, к действительности сделалось школьное, книжное, это было то ученое пониманье простых вещей, над которым так гениально смеялся Гете в своем разговоре Мефистофеля с студентом. Все в самом деле непосредственное, всякое простое чувство было возводимо в отвлеченные категории и возвращалось оттуда без капли живой крови, бледной алгебраической тенью. Во всем этом была своего рода наивность, потому что все это было совершенно искренно. Человек, который шел гулять в Сокольники, шел для того, чтоб отдаваться пантеистическому чувству своего единства с космосом; и если ему попадался по дороге какой-нибудь солдат под хмельком или баба, вступавшая в разговор, философ не просто говорил с ними, но определял субстанцию народную в ее непосредственном и случайном явлении. Самая слеза, навертывавшаяся на веках, была строго отнесена к своему порядку: к "гемюту" или "трагическому в сердце"...»
Telegram
Философское кафе
Старик Цицерон, будучи настоящим филэллином, предупреждает от безумного использования греческих словечек понту ради. Бывает выйдет отечественный философ и начнет говорить про логос через стасис, а софию с алетеей об парресию, хуле, всюду апории, куда не кинь…
Forwarded from введение к отсутствующему
думаю, что одно из самых больших зол, что осталось нам от нацизма и 1933 – 1945 г. – или, точнее, позднейшей «памяти» о нем, прежде всего с 1970-80-х гг. –
- то, что эта рамка заслоняет собой все – всякое зло стремительно сваливается в абсолютное, война тут же оборачивается готовыми образами второй мировой, неприятный или даже чудовищный режим тут же кличится «тоталитаризмом» и все друг другу устраивают «геноциды» -
- нацизм не только совершил то, что совершил – но еще – уже руками борцов с ним (в кавычках и без) сумел отравить большую часть не только публичной риторики, но и разговоров наедине –
- друзья и знакомые, в поисках образов, читают то книжки о «повседневной жизни при третьем рейхе», то о «жизни на оккупированных территориях», то погружаются в штудирование трудов о «денацификации» или в частные письма генералов рейхсвера -
- нацистско-фашистская война в разгаре
- то, что эта рамка заслоняет собой все – всякое зло стремительно сваливается в абсолютное, война тут же оборачивается готовыми образами второй мировой, неприятный или даже чудовищный режим тут же кличится «тоталитаризмом» и все друг другу устраивают «геноциды» -
- нацизм не только совершил то, что совершил – но еще – уже руками борцов с ним (в кавычках и без) сумел отравить большую часть не только публичной риторики, но и разговоров наедине –
- друзья и знакомые, в поисках образов, читают то книжки о «повседневной жизни при третьем рейхе», то о «жизни на оккупированных территориях», то погружаются в штудирование трудов о «денацификации» или в частные письма генералов рейхсвера -
- нацистско-фашистская война в разгаре
Караваджо. Ужин в Эммаусе, 1601.
Непривычное изображение Христа — странно юного, с одутловатым лицом, почти женоподобного — смущало современников. Исследователи объясняют это решение художника следующими местами из Евангелия: «Глаза [апостолов] были удержаны, так что они не узнали Его» (Лк. 24:16); «Явился в ином образе двум из них на дороге, когда они шли в селение» (Мк. 16:12).
Сам же Христос воспринимает не-видение учеников как следствие их маловерия: «О, несмысленные и медлительные сердцем, чтобы веровать всему, что предсказали пророки!» (Лк. 24:25).
На картине запечатлён момент открытия глаз апостолов, снятия неподвижности их взгляда — они, наконец, видят Христа, воскресшего во плоти. Особенно примечателен шок Клеопа, сидящего по левую сторону. Вот этот-то — и есть Учитель?
И только хозяин трактира остаётся невозмутим.
Держите сердца и разум в трезвости, друзья. Христос воскресе!
Непривычное изображение Христа — странно юного, с одутловатым лицом, почти женоподобного — смущало современников. Исследователи объясняют это решение художника следующими местами из Евангелия: «Глаза [апостолов] были удержаны, так что они не узнали Его» (Лк. 24:16); «Явился в ином образе двум из них на дороге, когда они шли в селение» (Мк. 16:12).
Сам же Христос воспринимает не-видение учеников как следствие их маловерия: «О, несмысленные и медлительные сердцем, чтобы веровать всему, что предсказали пророки!» (Лк. 24:25).
На картине запечатлён момент открытия глаз апостолов, снятия неподвижности их взгляда — они, наконец, видят Христа, воскресшего во плоти. Особенно примечателен шок Клеопа, сидящего по левую сторону. Вот этот-то — и есть Учитель?
И только хозяин трактира остаётся невозмутим.
Держите сердца и разум в трезвости, друзья. Христос воскресе!
Forwarded from Химера жужжащая
"Онегина" Анны и Елены Бальбуссо покажу, пожалуй, отдельно, он прекрасен.