Примечательно, что ненормативное то что встраивается и в СПП с присловной связью, и в СПП местоименно-соотносительного типа. Скажем: «Мне нравится, то что вы больны не мной» и даже «Ваша ошибка заключается в том, то что вы позволили себе разочароваться в кнедликах» (да-да, это выдуманные примеры, но им соответствуют совершенно аналогичные реальные). Обратите внимание, в сложноподчинённом предложении «Мне нравится, то что вы больны не мной» элемент то не несёт семантической нагрузки. Так что действительно можно говорить о том, что ненормативное то что функционирует в качестве составного союза.
• Как видно по практике словоупотребления, ненормативное то что способно заменять нормативное изъяснительное что, причём в некоторых случаях позволяет избежать необходимости склонять соотносительное слово. Например: «Мы договаривались, то что будем регистрировать трупы, проплывающие вниз по течению» вместо грамматически безупречного «Мы договаривались о том, что будем регистрировать трупы, проплывающие вниз по течению».
• Нельзя утверждать с абсолютно полной уверенностью, но, вероятнее всего, за укреплением позиций ненормативного то что лежат три грамматических явления. Во-первых, усиление аналитических тенденций в русском языке (помните, вездесущее то что даёт возможность избежать склонения соотносительного слова и выбора предлогов при нём). Во-вторых, принцип экономии речевых усилий. В-третьих же, — та-дам! — гиперкоррекция, а именно ошибочно расширенное применение грамматических правил, обычно с использованием более «престижных» форм, например относящихся, с точки зрения говорящего, к старшей норме, к книжной речи и т. д.
В каком-то смысле использование носителями языка, в первую очередь молодыми, конструкций вида «Я написала, то что пусть он ничего не подписывает» — это в современных терминах overreaction, или, выражаясь по-бумерски, ситуация, когда, «обжёгшись на молоке, дуют на воду». Соотносительные слова, по-видимому, интерпретируются как маркеры книжной речи. В их глазах «то (,) что» выглядит целостным комплементайзером (естественно, большинство и слова такого не знает, да это и не нужно никому, кроме лингвистов), то есть единицей речи, которая позволяет добавлять подчинённые предикативные структуры.
При глаголах каких лексико-семантических классов, в предложениях каких типов отдельное опорное местоименно-указательное слово необходимо, когда оно факультативно, а когда и вовсе не требуется, носитель языка, как правило, эмпирически понимает. Однако комплементайзер то что подспудно мнится тем, кто его безотчётно использует, гарантированно правильным («Уж так-то точно никто не придерётся»), своего рода «серебряной пулей».
• Но — вот это поворот! — ситуация не уникальная. Регулярно возникают не только новые слова, принадлежащие к знаменательным частям речи, но и служебные, включая союзы. В русском языке не первое десятилетие функционирует союз сразу как, например: «Получишь, сразу как скинешь биткойны». Это полноценный составной союз, возникший при грамматикализации наречия, однако в «Грамматике-80» он не описан, и научные работы ему начали посвящать сравнительно недавно. То же касается сочинительного пояснительного союза в смысле — разговорного эквивалента нормативного то есть: «Простите, но работа приостановлена по финансовым обстоятельствам, то есть сначала вы должны мне заплатить в соответствии с договором» и «Уважить бы пацанов надо, командир, в смысле денег дай».
Процессы образования новых союзов активно шли и в древнерусском. Так, по наиболее убедительной гипотезе, древнерусский условный союз «дажь» (в современном написании «даже», со значением «если») был образован из сочетания частицы да при глаголе в форме презенса (→ I будущего сложного времени) и частицы же.
• Как видно по практике словоупотребления, ненормативное то что способно заменять нормативное изъяснительное что, причём в некоторых случаях позволяет избежать необходимости склонять соотносительное слово. Например: «Мы договаривались, то что будем регистрировать трупы, проплывающие вниз по течению» вместо грамматически безупречного «Мы договаривались о том, что будем регистрировать трупы, проплывающие вниз по течению».
• Нельзя утверждать с абсолютно полной уверенностью, но, вероятнее всего, за укреплением позиций ненормативного то что лежат три грамматических явления. Во-первых, усиление аналитических тенденций в русском языке (помните, вездесущее то что даёт возможность избежать склонения соотносительного слова и выбора предлогов при нём). Во-вторых, принцип экономии речевых усилий. В-третьих же, — та-дам! — гиперкоррекция, а именно ошибочно расширенное применение грамматических правил, обычно с использованием более «престижных» форм, например относящихся, с точки зрения говорящего, к старшей норме, к книжной речи и т. д.
В каком-то смысле использование носителями языка, в первую очередь молодыми, конструкций вида «Я написала, то что пусть он ничего не подписывает» — это в современных терминах overreaction, или, выражаясь по-бумерски, ситуация, когда, «обжёгшись на молоке, дуют на воду». Соотносительные слова, по-видимому, интерпретируются как маркеры книжной речи. В их глазах «то (,) что» выглядит целостным комплементайзером (естественно, большинство и слова такого не знает, да это и не нужно никому, кроме лингвистов), то есть единицей речи, которая позволяет добавлять подчинённые предикативные структуры.
При глаголах каких лексико-семантических классов, в предложениях каких типов отдельное опорное местоименно-указательное слово необходимо, когда оно факультативно, а когда и вовсе не требуется, носитель языка, как правило, эмпирически понимает. Однако комплементайзер то что подспудно мнится тем, кто его безотчётно использует, гарантированно правильным («Уж так-то точно никто не придерётся»), своего рода «серебряной пулей».
• Но — вот это поворот! — ситуация не уникальная. Регулярно возникают не только новые слова, принадлежащие к знаменательным частям речи, но и служебные, включая союзы. В русском языке не первое десятилетие функционирует союз сразу как, например: «Получишь, сразу как скинешь биткойны». Это полноценный составной союз, возникший при грамматикализации наречия, однако в «Грамматике-80» он не описан, и научные работы ему начали посвящать сравнительно недавно. То же касается сочинительного пояснительного союза в смысле — разговорного эквивалента нормативного то есть: «Простите, но работа приостановлена по финансовым обстоятельствам, то есть сначала вы должны мне заплатить в соответствии с договором» и «Уважить бы пацанов надо, командир, в смысле денег дай».
Процессы образования новых союзов активно шли и в древнерусском. Так, по наиболее убедительной гипотезе, древнерусский условный союз «дажь» (в современном написании «даже», со значением «если») был образован из сочетания частицы да при глаголе в форме презенса (→ I будущего сложного времени) и частицы же.
Просто ненормативное то что оказалось ярчайшим грамматическим шибболетом (и будет оставаться таковым ещё долго, безотносительно того, закрепится ли в узусе), что неудивительно. Оно действительно нарушает те механизмы распознавания связей между частями сложного предложения, которые сформировались у буме… кхм, тех, кто усвоил родной язык до широкого распространения этой конструкции.
Кстати, «зумеров» и «альф» (ребята, простите за поколенческие бирки, но многим так понятнее) винить не стоит ещё и потому, что ненормативное то что фиксируется уже в конце 1990-х — начале 2000-х, когда большинство из них были совсем детьми или ещё не родились. Многие из них явно подхватили эту манеру у родителей или других взрослых.
• Велика вероятность того, что лет через пятнадцать союз то что закрепится в узусе и будет словарно кодифицирован. И скорее всего, согласно правилам русской пунктуации, предложения с ним будут оформляться следующим образом: «Ты знала, то что он аспи?» — то есть бывшее соотносительное слово то переберётся вправо от запятой, разделяющей главное и придаточное предложения (ср. с «несмотря на то что», «не то чтобы» и т. п.).
• Меня ненормативное то что раздражает (да бесит!), врать не стану: оно волей-неволей тормошит сверх меры мои внутричерепные эвристики и пусть самую малость, но усложняет восприятие устной речи и текста. Но я не шпыняю тех, кто так говорит. Если мои отношения с собеседником это позволяют и он приемлет мои ремарки относительно его речи (да, я зануда и такие аспекты коммуникации с окружающими стараюсь обговаривать), я деликатно, без осуждения, расспрашиваю его о том, почему он отдал предпочтение такому способу построения фразы, и делюсь с ним своими наблюдениями. А чаще никак не реагирую.
Ну а язык меняется, пусть и не всегда так, как нравится нам.
Кстати, «зумеров» и «альф» (ребята, простите за поколенческие бирки, но многим так понятнее) винить не стоит ещё и потому, что ненормативное то что фиксируется уже в конце 1990-х — начале 2000-х, когда большинство из них были совсем детьми или ещё не родились. Многие из них явно подхватили эту манеру у родителей или других взрослых.
• Велика вероятность того, что лет через пятнадцать союз то что закрепится в узусе и будет словарно кодифицирован. И скорее всего, согласно правилам русской пунктуации, предложения с ним будут оформляться следующим образом: «Ты знала, то что он аспи?» — то есть бывшее соотносительное слово то переберётся вправо от запятой, разделяющей главное и придаточное предложения (ср. с «несмотря на то что», «не то чтобы» и т. п.).
• Меня ненормативное то что раздражает (да бесит!), врать не стану: оно волей-неволей тормошит сверх меры мои внутричерепные эвристики и пусть самую малость, но усложняет восприятие устной речи и текста. Но я не шпыняю тех, кто так говорит. Если мои отношения с собеседником это позволяют и он приемлет мои ремарки относительно его речи (да, я зануда и такие аспекты коммуникации с окружающими стараюсь обговаривать), я деликатно, без осуждения, расспрашиваю его о том, почему он отдал предпочтение такому способу построения фразы, и делюсь с ним своими наблюдениями. А чаще никак не реагирую.
Ну а язык меняется, пусть и не всегда так, как нравится нам.
Как и обещал, маленький бонус для вас, дорогие подписчики: разбираю ещё три окказионализма из нового романа Пелевина.
• «Сердобол».
«Над толпой поднялась кумачовая лента с надписью: СОЦИАЛИСТИЧЕСКИЕ ЕВРАЗИЙСКИЕ РЕВОЛЮЦИОННЫЕ ДЕМОКРАТЫ-ОХРАНИТЕЛИ (б)».
(В. Пелевин, TRANSHUMANISM INC.)
Как часто бывает у Пелевина, происхождение и концепта, и соответствующей ему лексемы внутри сеттинга романа допускает разные трактовки. С одной стороны, вероятно образование инициальной аббревиатуры от названия партии (см. цитату выше) с её, аббревиатуры, последующей лексико-семантической деривацией, превращением в склоняемое имя нарицательное; также «сердобол» может функционировать в качестве первой части сложных слов, например «сердобол-большевики». С другой — не исключено, что, напротив, название партии могло быть произведено как бэкроним от неологизма «сердобол», который, в свою очередь, был получен усечением основы прилагательного «сердобольный» — и, подобно другим лексико-бюрократическим кадаврам российского происхождения, ненароком оказался созвучен обсценному слову.
• «Тотлебен».
«— Тотлебен, — прошептала Няша. — Тот — это какой? — спросил Иван. Няша засмеялась. — Музыка так называется».
(В. Пелевин, TRANSHUMANISM INC.)
И снова: с помощью какого способа словообразования создан окказионализм, зависит от того, какой взгляд на его этимологию принять.
I. Агглютинативная контаминация основ заимствованных иноязычных слов — примерно то же, что и в случае с нейм-шуем, с тем отличием, что здесь обе основы взяты из немецкого, а именно: Tot ‘мёртвый’ и [das] Leben ‘жизнь’, то есть «мёртвая жизнь» (при грамматически нормативном [ein] totes Leben). Таким образом, сердобольский парадный марш оказывается в музыкальном отношении чем-то сродни натюрморту (досл. «мёртвой природе»), отображением мира сугубо предметного, при этом по иронии носит название с немецкими корнями, что вызвало бы возмущение предков сердоболов.
II. Ещё один блендинг со стяжением — либо от «тот[алитарный мо]лебен», либо от «тот[альный мо]лебен».
III. Семантическая деривация с конверсией имени собственного (фамилии русского военачальника XIX века Эдуарда Ивановича Тотлебена) в имя нарицательное. (За эту версию большое спасибо Алексею Бородкину. — Прим. ред.)
В приведённой выше цитате Иван пытается разложить новое для него слово в духе народной этимологии — и этот пассаж напоминает фрагмент из другого, более раннего романа Пелевина.
«— Это наш национальный художник Акэти Мицухидэ, — сказал Кавабата, — тот самый, что отравился недавно рыбой фугу. Как бы вы определили тему этой гравюры?
Глаза Сердюка скользнули по изображенному на рисунке человеку, поднявшись от оголенного члена к висящим на груди гирям.
— Ну да, конечно, — сказал он неожиданно для себя. — Он и гири. То есть „он“ и „гири“».
(В. Пелевин, «Чапаев и Пустота»)
• «Хелперы» и «холопы».
«Дмитрий, впрочем, предполагал, что обязательные маски ввели не из-за вирусов. Глядеть на улыбающееся лицо холопа было головокружительно — когда Дмитрий следил через камеру за хелперами, жрущими в стойле из корыта, его сердце замирало».
(В. Пелевин, TRANSHUMANISM INC.)
Cинонимы для обозначения… во избежание спойлеров скажу так: новых крепостных специфической природы. Эти два слова показывают, насколько тонко Пелевин чувствует, как функционирует язык, и в частности механизм межъязыкового заимствования. Если совсем по-научному, перед нами эмуляция действия паронимической аттракции на консонантной базе. Проще говоря, «хелпер» в русской речи на момент развития сюжета TRANSHUMANISM INC. — это, по-видимому, калька с английского helper, и вероятнее всего, архаизм «холоп» среди носителей русского языка актуализировался именно ввиду фонетического сходства с «хелпером».
• «Сердобол».
«Над толпой поднялась кумачовая лента с надписью: СОЦИАЛИСТИЧЕСКИЕ ЕВРАЗИЙСКИЕ РЕВОЛЮЦИОННЫЕ ДЕМОКРАТЫ-ОХРАНИТЕЛИ (б)».
(В. Пелевин, TRANSHUMANISM INC.)
Как часто бывает у Пелевина, происхождение и концепта, и соответствующей ему лексемы внутри сеттинга романа допускает разные трактовки. С одной стороны, вероятно образование инициальной аббревиатуры от названия партии (см. цитату выше) с её, аббревиатуры, последующей лексико-семантической деривацией, превращением в склоняемое имя нарицательное; также «сердобол» может функционировать в качестве первой части сложных слов, например «сердобол-большевики». С другой — не исключено, что, напротив, название партии могло быть произведено как бэкроним от неологизма «сердобол», который, в свою очередь, был получен усечением основы прилагательного «сердобольный» — и, подобно другим лексико-бюрократическим кадаврам российского происхождения, ненароком оказался созвучен обсценному слову.
• «Тотлебен».
«— Тотлебен, — прошептала Няша. — Тот — это какой? — спросил Иван. Няша засмеялась. — Музыка так называется».
(В. Пелевин, TRANSHUMANISM INC.)
И снова: с помощью какого способа словообразования создан окказионализм, зависит от того, какой взгляд на его этимологию принять.
I. Агглютинативная контаминация основ заимствованных иноязычных слов — примерно то же, что и в случае с нейм-шуем, с тем отличием, что здесь обе основы взяты из немецкого, а именно: Tot ‘мёртвый’ и [das] Leben ‘жизнь’, то есть «мёртвая жизнь» (при грамматически нормативном [ein] totes Leben). Таким образом, сердобольский парадный марш оказывается в музыкальном отношении чем-то сродни натюрморту (досл. «мёртвой природе»), отображением мира сугубо предметного, при этом по иронии носит название с немецкими корнями, что вызвало бы возмущение предков сердоболов.
II. Ещё один блендинг со стяжением — либо от «тот[алитарный мо]лебен», либо от «тот[альный мо]лебен».
III. Семантическая деривация с конверсией имени собственного (фамилии русского военачальника XIX века Эдуарда Ивановича Тотлебена) в имя нарицательное. (За эту версию большое спасибо Алексею Бородкину. — Прим. ред.)
В приведённой выше цитате Иван пытается разложить новое для него слово в духе народной этимологии — и этот пассаж напоминает фрагмент из другого, более раннего романа Пелевина.
«— Это наш национальный художник Акэти Мицухидэ, — сказал Кавабата, — тот самый, что отравился недавно рыбой фугу. Как бы вы определили тему этой гравюры?
Глаза Сердюка скользнули по изображенному на рисунке человеку, поднявшись от оголенного члена к висящим на груди гирям.
— Ну да, конечно, — сказал он неожиданно для себя. — Он и гири. То есть „он“ и „гири“».
(В. Пелевин, «Чапаев и Пустота»)
• «Хелперы» и «холопы».
«Дмитрий, впрочем, предполагал, что обязательные маски ввели не из-за вирусов. Глядеть на улыбающееся лицо холопа было головокружительно — когда Дмитрий следил через камеру за хелперами, жрущими в стойле из корыта, его сердце замирало».
(В. Пелевин, TRANSHUMANISM INC.)
Cинонимы для обозначения… во избежание спойлеров скажу так: новых крепостных специфической природы. Эти два слова показывают, насколько тонко Пелевин чувствует, как функционирует язык, и в частности механизм межъязыкового заимствования. Если совсем по-научному, перед нами эмуляция действия паронимической аттракции на консонантной базе. Проще говоря, «хелпер» в русской речи на момент развития сюжета TRANSHUMANISM INC. — это, по-видимому, калька с английского helper, и вероятнее всего, архаизм «холоп» среди носителей русского языка актуализировался именно ввиду фонетического сходства с «хелпером».
Бытует мнение, что говорить и писать «извиняюсь» с целью собственно извиниться или выразить вежливость при обращении к собеседнику (например: «Извиняюсь, вы бот или человек?») или неграмотно, или неискренне, или и то и другое. Ни один из трёх вариантов нельзя отвергнуть безоговорочно, однако в чистом виде ни один из них нельзя также назвать справедливым.
По большому счёту, в наши дни, на синхронном срезе русского языка, эта прохибитивная, запретительная установка обусловлена лексико-стилистической гиперкоррекцией — явлением, о котором я недавно писал в «Гзоме» (в заметке о «ненормативном то что»), а именно использованием грамматических правил за пределами их действия. Предписание обычно аргументируют тем, что якобы «извиняюсь» означает «извиняю себя», хотя у соответствующего аффикса возвратной формы глагола есть и другие функции («пугаюсь» не означает «пугаю себя», «покоряюсь» не означает «покоряю себя» и т. п.).
Тогда что же это такое? Скажем так, стилистически и коммуникативно небезупречная — именно с точки зрения кодифицированной литературной нормы — формула вежливости. Между тем грамматического «изъяна» в ней нет. Запрет на неё — эффект скорее социально-психологического толка, рационализация устоявшейся нормы. Другое дело, что в функции собственно извинения «извиняюсь» обладает свой спецификой: оно более формально — иногда даже канцелярски-формально — в сравнении с нейтрально-нормативным «извините» или «простите», чаще используется в ироническом ключе или даже издевательски: «Шли бы вы, извиняюсь, в задницу». Тем не менее оно тоже работает как перформатив (это когда слово или оборот эквивалентен самому поступку; произнести: «Клянусь!» — и означает принести клятву) и, даже если не является просьбой о прощении, акцентирует то обстоятельство, что говорящий маркирует своё поведение в речевой или внеязыковой ситуации как не вполне безукоризненное, как минимум нуждающееся в отдельном обозначении.
В словарях «извиняюсь» помечается как просторечное или разговорное, что пока остаётся справедливым. При этом ходовой, дежурной формулой вежливости «извиняюсь» стало больше века назад, это не новое поветрие. В изолированном же виде глагол «извиниться» в единственном числе первого лица до конца XIX века действительно практически не употреблялся, во всяком случае на письме. А с дополнением в предложном или творительном падеже он также мог означать «приводить довод в своё оправдание»:
«Естьли же покажется кому повѣствованіе мое слишкомъ пространнымъ, или что либо очень маловажнымъ, предъ таковымъ извиняюсь тѣмъ, что примѣчанія мой касаются предмета, которымъ занимался я за долго еще до предпріятія сего путешествія, и которой сопрягается съ выгодами моего отечества» (И. Ф. Крузенштерн, «Путешествие вокруг света в 1803, 1804, 1805 и 1806 годах на кораблях „Надежда“ и „Нева“»).
По большому счёту, в наши дни, на синхронном срезе русского языка, эта прохибитивная, запретительная установка обусловлена лексико-стилистической гиперкоррекцией — явлением, о котором я недавно писал в «Гзоме» (в заметке о «ненормативном то что»), а именно использованием грамматических правил за пределами их действия. Предписание обычно аргументируют тем, что якобы «извиняюсь» означает «извиняю себя», хотя у соответствующего аффикса возвратной формы глагола есть и другие функции («пугаюсь» не означает «пугаю себя», «покоряюсь» не означает «покоряю себя» и т. п.).
Тогда что же это такое? Скажем так, стилистически и коммуникативно небезупречная — именно с точки зрения кодифицированной литературной нормы — формула вежливости. Между тем грамматического «изъяна» в ней нет. Запрет на неё — эффект скорее социально-психологического толка, рационализация устоявшейся нормы. Другое дело, что в функции собственно извинения «извиняюсь» обладает свой спецификой: оно более формально — иногда даже канцелярски-формально — в сравнении с нейтрально-нормативным «извините» или «простите», чаще используется в ироническом ключе или даже издевательски: «Шли бы вы, извиняюсь, в задницу». Тем не менее оно тоже работает как перформатив (это когда слово или оборот эквивалентен самому поступку; произнести: «Клянусь!» — и означает принести клятву) и, даже если не является просьбой о прощении, акцентирует то обстоятельство, что говорящий маркирует своё поведение в речевой или внеязыковой ситуации как не вполне безукоризненное, как минимум нуждающееся в отдельном обозначении.
В словарях «извиняюсь» помечается как просторечное или разговорное, что пока остаётся справедливым. При этом ходовой, дежурной формулой вежливости «извиняюсь» стало больше века назад, это не новое поветрие. В изолированном же виде глагол «извиниться» в единственном числе первого лица до конца XIX века действительно практически не употреблялся, во всяком случае на письме. А с дополнением в предложном или творительном падеже он также мог означать «приводить довод в своё оправдание»:
«Естьли же покажется кому повѣствованіе мое слишкомъ пространнымъ, или что либо очень маловажнымъ, предъ таковымъ извиняюсь тѣмъ, что примѣчанія мой касаются предмета, которымъ занимался я за долго еще до предпріятія сего путешествія, и которой сопрягается съ выгодами моего отечества» (И. Ф. Крузенштерн, «Путешествие вокруг света в 1803, 1804, 1805 и 1806 годах на кораблях „Надежда“ и „Нева“»).
Как писать — «мидл-разработчик» или «миддл-разработчик»?
С «senior-разработчиками» мы недавно разобрались (точнее, поняли, какова тенденция. — Прим. ред.). А как передать по-русски middle developer (он же mid-level developer), это другой вопрос и другая орфограмма. Если вам лень читать весь пост, краткий ответ дан в его конце 😌
Унифицированным правилом передачи удвоенных согласных в иноязычных заимствованиях русский язык не располагает. Точно так же нет и согласия между лингвистами относительно приоритизации критериев такого выбора. Есть факторы, которые влияют на то, какой вариант с большей вероятностью закрепится в языке:
• этимологические;
• словарно-прецедентные;
• морфологические;
• фонетические.
✓ Прежде всего, мы имеем дело с согласным (удвоенным ли, другой вопрос) в пределах одной морфемы, а именно корня, тогда как стечение двух одинаковых согласных в корне для основной морфолого-фонетической системы русского языка нехарактерно и на письме регулируется не фундаментальными её закономерностями, а сложной совокупностью принципов.
✓ Словарно-прецедентный фактор в нашем случае почти бесполезен, поскольку «мид(д)л» пока в словарях не зафиксировано. Традиция написания имён собственных может служить одним из доводов в пользу того или иного варианта, однако в практике освоения иноязычных заимствований — имён собственных в русском гораздо большее значение, чем в случае с именами нарицательными, имеет прецедентный, традиционный принцип. Вместе с тем при переводе топонимов, в языке оригинала включающих в себя английское middle, чаще всего закреплялся «д» одиночный: Мидл-Ривер (Middle River) и о. Мидл (Middle Island).
✓ Влияние этимологического фактора сводится к тому, что мы ориентируемся на то, имеет ли место в языке, откуда пришло к нам слово, гемината (удвоенный согласный) на письме и в произношении. У английского middle на письме удвоение есть, фонетическое отсутствует. Опять же, этимологический фактор не абсолютный и сам по себе решающим не является. Тем более с учётом того, что стихийно возникающее и стабилизирующееся в узусе написание нередко расходится с аналогичными этимологическими прецедентами.
✓ С точки зрения шансов на сохранение фонетического удвоения — иначе говоря, будет ли согласный звук долгим — при заимствовании в русском языке отмечаются сильные и слабые позиции. Самая сильная позиция — интервокальная после ударного гласного, как, например, в слове «нове́лла». Место в конце слова или рядом с другой согласной — позиции слабые. Как в субстантивированном, употребляемом самостоятельно «мидл», так и в первой части сложного слова типа «мидл-разработчик» у «д» будет слабая позиция. Фонетический критерий не предопределяет, сохранится ли удвоение в орфограмме, однако располагает к этому, ср. с «пазл» от англ. puzzle (но при этом см. ранее упомянутый «шаттл» и амбивалентно существующий в узусе «бат(т)л»). В русском «мидл» согласный «д» в любых контекстах произносится кратко.
✓ В работах Марии Яковлевны Гловинской тщательнейшим образом исследован вопрос о зависимости между фонетическими характеристиками русских согласных и их предрасположенностью к длительному произношению. В соответствии с её изысканиями статически пара [дд] обладает едва ли не наименьшими шансами на то, чтобы в процессе освоения иноязычного заимствования уцелеть и не превратиться в [д] (в противоположность мягким [д’д’]).
✓ В пользу сохранения удвоения согласного могут сыграть различные периферийные факторы: наличие морфемного стыка в исходном иноязычном слове, который стирается при заимствовании (например, «диффамация»), длина слова (налицо тенденция к тому, что в более длинных словах реже сохраняется удвоение согласных).
✓ Вместе с тем при заимствовании неологизма из другого языка носители русского сегодня чаще отталкиваются не от произношения, а от написания в оригинале. В свою очередь, на раннем этапе бытования заимствования, опять же, есть тенденция к сохранению удвоения (притом что впоследствии оно может теряться) — вероятно, из стремления к большей узнаваемости облика слова. Поэтому middle вполне можно передать и как «миддл».
С «senior-разработчиками» мы недавно разобрались (точнее, поняли, какова тенденция. — Прим. ред.). А как передать по-русски middle developer (он же mid-level developer), это другой вопрос и другая орфограмма. Если вам лень читать весь пост, краткий ответ дан в его конце 😌
Унифицированным правилом передачи удвоенных согласных в иноязычных заимствованиях русский язык не располагает. Точно так же нет и согласия между лингвистами относительно приоритизации критериев такого выбора. Есть факторы, которые влияют на то, какой вариант с большей вероятностью закрепится в языке:
• этимологические;
• словарно-прецедентные;
• морфологические;
• фонетические.
✓ Прежде всего, мы имеем дело с согласным (удвоенным ли, другой вопрос) в пределах одной морфемы, а именно корня, тогда как стечение двух одинаковых согласных в корне для основной морфолого-фонетической системы русского языка нехарактерно и на письме регулируется не фундаментальными её закономерностями, а сложной совокупностью принципов.
✓ Словарно-прецедентный фактор в нашем случае почти бесполезен, поскольку «мид(д)л» пока в словарях не зафиксировано. Традиция написания имён собственных может служить одним из доводов в пользу того или иного варианта, однако в практике освоения иноязычных заимствований — имён собственных в русском гораздо большее значение, чем в случае с именами нарицательными, имеет прецедентный, традиционный принцип. Вместе с тем при переводе топонимов, в языке оригинала включающих в себя английское middle, чаще всего закреплялся «д» одиночный: Мидл-Ривер (Middle River) и о. Мидл (Middle Island).
✓ Влияние этимологического фактора сводится к тому, что мы ориентируемся на то, имеет ли место в языке, откуда пришло к нам слово, гемината (удвоенный согласный) на письме и в произношении. У английского middle на письме удвоение есть, фонетическое отсутствует. Опять же, этимологический фактор не абсолютный и сам по себе решающим не является. Тем более с учётом того, что стихийно возникающее и стабилизирующееся в узусе написание нередко расходится с аналогичными этимологическими прецедентами.
✓ С точки зрения шансов на сохранение фонетического удвоения — иначе говоря, будет ли согласный звук долгим — при заимствовании в русском языке отмечаются сильные и слабые позиции. Самая сильная позиция — интервокальная после ударного гласного, как, например, в слове «нове́лла». Место в конце слова или рядом с другой согласной — позиции слабые. Как в субстантивированном, употребляемом самостоятельно «мидл», так и в первой части сложного слова типа «мидл-разработчик» у «д» будет слабая позиция. Фонетический критерий не предопределяет, сохранится ли удвоение в орфограмме, однако располагает к этому, ср. с «пазл» от англ. puzzle (но при этом см. ранее упомянутый «шаттл» и амбивалентно существующий в узусе «бат(т)л»). В русском «мидл» согласный «д» в любых контекстах произносится кратко.
✓ В работах Марии Яковлевны Гловинской тщательнейшим образом исследован вопрос о зависимости между фонетическими характеристиками русских согласных и их предрасположенностью к длительному произношению. В соответствии с её изысканиями статически пара [дд] обладает едва ли не наименьшими шансами на то, чтобы в процессе освоения иноязычного заимствования уцелеть и не превратиться в [д] (в противоположность мягким [д’д’]).
✓ В пользу сохранения удвоения согласного могут сыграть различные периферийные факторы: наличие морфемного стыка в исходном иноязычном слове, который стирается при заимствовании (например, «диффамация»), длина слова (налицо тенденция к тому, что в более длинных словах реже сохраняется удвоение согласных).
✓ Вместе с тем при заимствовании неологизма из другого языка носители русского сегодня чаще отталкиваются не от произношения, а от написания в оригинале. В свою очередь, на раннем этапе бытования заимствования, опять же, есть тенденция к сохранению удвоения (притом что впоследствии оно может теряться) — вероятно, из стремления к большей узнаваемости облика слова. Поэтому middle вполне можно передать и как «миддл».
Ответ: с точки зрения русской орфографии и исторической практики освоения заимствований не будет ошибочным ни тот, ни другой вариант, тем более что словарной фиксации лексемы до сих пор нет. Однако вероятнее всего, что со временем укоренится вариант с одной «д» — «мидл-разработчик» и просто «мидл» соответственно. Сам я тоже пишу «мидл».
Hey, folks! Эта запись — для обещанного ранее сбора ваших запросов к «Гзому»: пишите, пожалуйста, в каких языковых и культурно-языковых явлениях, тенденциях, конкретных орфо- и пунктограммах вам было бы интересно разобраться. В меру своих знаний, когнитивных мощностей и майндсета буду стараться готовить материалы по этим темам. Моментальных ответов не обещаю, но все пожелания учту.
Анонс: следующий пост будет о так называемом пролептическом подлежащем, какое присутствует в предложениях типа «Тиктокер — он коллабонеустойчив» и «Ворона — она громкая».
Анонс: следующий пост будет о так называемом пролептическом подлежащем, какое присутствует в предложениях типа «Тиктокер — он коллабонеустойчив» и «Ворона — она громкая».
Рубрика «„Гзом“ отвечает»: что представляют собой и зачем нужны конструкции типа «вот же ж»?
Вообще говоря, стечение частиц со сходной грамматической функциональностью и семантикой в русском языке не редкость, например: «Дык она же ведь не знала, кто такой ваш Махакала».
Прежде всего, это явление не «большого синтаксиса», а микросинтаксиса (в других терминах — грамматики конструкций), находящегося на пересечении собственно синтаксиса и лексики. Чем дальше, тем интенсивнее российские лингвисты, и впереди прочих Леонид Лейбович Иомдин, занимаются вопросами микросинтаксиса, но никем не охваченных тем в нём пока тьма-тьмущая.
К нашему «же ж». Примечательно, что такой плеонастический повтор встречается в текстах на русском языке по крайней мере с начала XIX века, в XX веке они стали ещё более распространены. А первое вхождение «же ж», согласно Национальному корпусу русского языка, фиксируется аж в первой половине XVIII века.
«Равно у калмык все богослужение на одном тангутском языке отправляется, котораго я совершенно знаю, что во всем калмыцком народе едва 3 или 4 знающих сыщется ль, а протчие научены токмо читать; недуховному же ж книгу церковную в руки взять грех поставляют».
(В. Татищев, «Разговор дву приятелей о пользе науки и училищах», 1733)
«― Да як же ж, Боже мий… усех знаю!»
(И. Шмелёв, «Солнце мёртвых», 1923)
В речевой обиход русского языка эта микроконструкция, по-видимому, вошла ещё раньше.
I. Главное назначение второй, усечённой частицы, «ж», — амплификация усилительной функции первой, причём часто это происходит с формированием пейоративного, негативно-оценочного модуса. При этом субъективно-модальный характер высказывания задаёт уже модальная частица «вот», в сочетании с которой чаще всего и встречается «же ж» (другие распространённые коллокации — «как же ж» и «это же ж»), например: «Вот же ж попали мы! Попали так попали».
II. С учётом того, что, судя по всему, в большинстве случаев «же ж» фигурирует в высказываниях установочной модальности, правомочно интерпретировать вторую частицу, «ж», как элемент, добавляющий дополнительное измерение субъективной оценки в отношении диктума (того, применительно к чему в пределах предложения сообщается новая информация), например нотки иронии, сожаления и пр. Ср. «Вот же заваруха» с «Вот же ж заваруха» и с «Вот же ж заваруха, а?», — они различаются в том числе по иллокутивной силе, то есть по тому, с какой интенсивностью реализуется целеустановка говорящего. В довершение всего сама контактная, близкососедская комбинация двух форм частицы, полной и усечённой, накладывает на высказывание отпечаток агональности, придаёт ему отчасти игровой характер.
III. Также конструкцию микросинтаксиса «же ж» есть резон рассматривать с точки зрения лингвистики дискурса: она обеспечивает дополнительный уровень структурирования высказывания и маркирует отношение говорящего к обсуждаемому предмету, к собеседнику, к речевой ситуации. Например, у Всеволода Крестовского в «Панурговом стаде» (1869) читаем:
«— Надо поскорее бы…
― Поскорей не можно… поскорей опять неловко будет: как же ж так-таки сразу после спектакля?.. Мало ль что может потом обернуться!»
Здесь к «же ж» добавляется наречная частица «так-таки», выражающая сомнение и недоверие к реплике собеседника. Таким образом, за счёт избыточных, смыкающихся друг с другом дискурсивов обозначается эмоционально заряженное, критическое, сомневающееся отношение второго собеседника к пожеланию первого и вместе с тем приглашение к ведению диалога в неформальном регистре.
IV. Впрочем, не всегда в подобных сочетаниях имеет место повтор частицы per se. К примеру: «Надо же ж какой дождь!» (где «надо же» — междометие).
V. С точки зрения лексикографической, в свою очередь, «вот же ж» — это семантический фразеологизм, степень устойчивости которого, впрочем, ниже, чем у более регулярного «вот же».
Вообще говоря, стечение частиц со сходной грамматической функциональностью и семантикой в русском языке не редкость, например: «Дык она же ведь не знала, кто такой ваш Махакала».
Прежде всего, это явление не «большого синтаксиса», а микросинтаксиса (в других терминах — грамматики конструкций), находящегося на пересечении собственно синтаксиса и лексики. Чем дальше, тем интенсивнее российские лингвисты, и впереди прочих Леонид Лейбович Иомдин, занимаются вопросами микросинтаксиса, но никем не охваченных тем в нём пока тьма-тьмущая.
К нашему «же ж». Примечательно, что такой плеонастический повтор встречается в текстах на русском языке по крайней мере с начала XIX века, в XX веке они стали ещё более распространены. А первое вхождение «же ж», согласно Национальному корпусу русского языка, фиксируется аж в первой половине XVIII века.
«Равно у калмык все богослужение на одном тангутском языке отправляется, котораго я совершенно знаю, что во всем калмыцком народе едва 3 или 4 знающих сыщется ль, а протчие научены токмо читать; недуховному же ж книгу церковную в руки взять грех поставляют».
(В. Татищев, «Разговор дву приятелей о пользе науки и училищах», 1733)
«― Да як же ж, Боже мий… усех знаю!»
(И. Шмелёв, «Солнце мёртвых», 1923)
В речевой обиход русского языка эта микроконструкция, по-видимому, вошла ещё раньше.
I. Главное назначение второй, усечённой частицы, «ж», — амплификация усилительной функции первой, причём часто это происходит с формированием пейоративного, негативно-оценочного модуса. При этом субъективно-модальный характер высказывания задаёт уже модальная частица «вот», в сочетании с которой чаще всего и встречается «же ж» (другие распространённые коллокации — «как же ж» и «это же ж»), например: «Вот же ж попали мы! Попали так попали».
II. С учётом того, что, судя по всему, в большинстве случаев «же ж» фигурирует в высказываниях установочной модальности, правомочно интерпретировать вторую частицу, «ж», как элемент, добавляющий дополнительное измерение субъективной оценки в отношении диктума (того, применительно к чему в пределах предложения сообщается новая информация), например нотки иронии, сожаления и пр. Ср. «Вот же заваруха» с «Вот же ж заваруха» и с «Вот же ж заваруха, а?», — они различаются в том числе по иллокутивной силе, то есть по тому, с какой интенсивностью реализуется целеустановка говорящего. В довершение всего сама контактная, близкососедская комбинация двух форм частицы, полной и усечённой, накладывает на высказывание отпечаток агональности, придаёт ему отчасти игровой характер.
III. Также конструкцию микросинтаксиса «же ж» есть резон рассматривать с точки зрения лингвистики дискурса: она обеспечивает дополнительный уровень структурирования высказывания и маркирует отношение говорящего к обсуждаемому предмету, к собеседнику, к речевой ситуации. Например, у Всеволода Крестовского в «Панурговом стаде» (1869) читаем:
«— Надо поскорее бы…
― Поскорей не можно… поскорей опять неловко будет: как же ж так-таки сразу после спектакля?.. Мало ль что может потом обернуться!»
Здесь к «же ж» добавляется наречная частица «так-таки», выражающая сомнение и недоверие к реплике собеседника. Таким образом, за счёт избыточных, смыкающихся друг с другом дискурсивов обозначается эмоционально заряженное, критическое, сомневающееся отношение второго собеседника к пожеланию первого и вместе с тем приглашение к ведению диалога в неформальном регистре.
IV. Впрочем, не всегда в подобных сочетаниях имеет место повтор частицы per se. К примеру: «Надо же ж какой дождь!» (где «надо же» — междометие).
V. С точки зрения лексикографической, в свою очередь, «вот же ж» — это семантический фразеологизм, степень устойчивости которого, впрочем, ниже, чем у более регулярного «вот же».
Рубрика «„Гзом“ отвечает»: почему применительно к опасным преступникам вместо «убить» в официальных источниках обычно пишут «ликвидировать»?
В связи с произошедшей 20 сентября ужасной трагедией в Перми читатель «Гзома» Марат задал небезынтересный и, по-моему, глубокий вопрос: отчего, когда таких «стрелков» убивают при попытке задержания, не только пресс-служба МВД, но и массмедиа имеют обыкновение говорить об их ликвидации? Не стал бы писать такой пост сегодня, если бы не был убеждён, что в ответе на него (хотя мой не претендует на то, чтобы быть истиной в последней инстанции) кроются пресуппозиции, которые определяют нашу сегодняшнюю жизнь и то, как мы готовы и умеем говорить о ней публично.
От себя добавлю, что кроме «ликвидировать» в зависимости от контекста возможны и другие формулировки — их масса. Террористов «устраняют», ещё их «нейтрализуют». Задействуются и описательные конструкции: открывшие стрельбу бандиты могут быть «сметены ответным огнём».
В случае с выбором в пользу «ликвидировать», кореферентного лексически базовому «убивать», имеет место распространённое явление, а именно эвфемизация, точнее, непосредственно здесь — в терминах Гасана Гусейнова, эсхрофемизация, которая представляет собой квазисинонимическую замену некоего слова в силу того, что носители языка вчитывают в него негативные, коммуникативно опасные или потенциально оскорбительные смыслы вразрез с его словарным значением и практикой употребления. Классический пример эсхрофемизма — использование прилагательного «крайний» вместо «последний» во фразах вида: «Кто последний в очереди?»
Во-первых, замену убивать → ликвидировать люди могут осуществлять потому, что считают глаголы с общей семантикой типа «убить» чересчур сильными и эмоционально заряженными: здесь происходит своего рода лексико-стилистическая гиперкоррекция из соображений определённым образом, гиперчувствительно трактуемой нравственности — в порядке цензуры или самоцензуры.
Во-вторых, в русской языковой картине мира существует презумпция убийства как акта аксиологически, ценностно неприемлемого, как минимум нарушающего нормальный порядок вещей, и, как следствие, тот, кто совершил убийство, волей-неволей представляется находящимся в морально слабой позиции, даже если убийство было вынужденным, печально необходимым. (В последние несколько десятилетий эта картина претерпевала сильные изменения, но её исходные установки складывались веками и крайне устойчивы.)
В-третьих, перед нами выражение не человеческого, индивидуального, а институционального отношения к событию: фигура убийцы словно бы интерпретируется объектно и объективированно — как явление природы, негативное влияние которого надлежит устранить (подразумевается, что «убивать» — это как раз то, что делает преступник, а государство обладает прерогативой на восстановление порядка через своих полномочных представителей, т. е. на ликвидацию чего-либо или кого-либо нежелательного). Если присовокупить сюда «во-вторых», становится видно, что, как бы твёрдо мы ни были убеждены в оправданности действий правоохранителей, фраза вида «В ходе короткой перестрелки сотрудники полиции убили террориста» функционирует своеобразно: возможно, вы на ней не споткнулись, а возможно, соотнесение действий, весьма вероятно, доблестного полицейского с концепцией «убийства» вас слегка покоробило («Да как так! Он же не убийца, он избавил мир от этого…»).
В конечном счёте словно бы синонимичные, но находящиеся в оппозиции друг к другу глаголы «убить» и «ликвидировать» — это так называемые оценочные конверсивы: они обозначают одно и то же или почти одно и то же (сравним с парой «шпион — разведчик»), однако им присуща совершенно разная прагматико-оценочная наполненность и оттенки смысла.
В связи с произошедшей 20 сентября ужасной трагедией в Перми читатель «Гзома» Марат задал небезынтересный и, по-моему, глубокий вопрос: отчего, когда таких «стрелков» убивают при попытке задержания, не только пресс-служба МВД, но и массмедиа имеют обыкновение говорить об их ликвидации? Не стал бы писать такой пост сегодня, если бы не был убеждён, что в ответе на него (хотя мой не претендует на то, чтобы быть истиной в последней инстанции) кроются пресуппозиции, которые определяют нашу сегодняшнюю жизнь и то, как мы готовы и умеем говорить о ней публично.
От себя добавлю, что кроме «ликвидировать» в зависимости от контекста возможны и другие формулировки — их масса. Террористов «устраняют», ещё их «нейтрализуют». Задействуются и описательные конструкции: открывшие стрельбу бандиты могут быть «сметены ответным огнём».
В случае с выбором в пользу «ликвидировать», кореферентного лексически базовому «убивать», имеет место распространённое явление, а именно эвфемизация, точнее, непосредственно здесь — в терминах Гасана Гусейнова, эсхрофемизация, которая представляет собой квазисинонимическую замену некоего слова в силу того, что носители языка вчитывают в него негативные, коммуникативно опасные или потенциально оскорбительные смыслы вразрез с его словарным значением и практикой употребления. Классический пример эсхрофемизма — использование прилагательного «крайний» вместо «последний» во фразах вида: «Кто последний в очереди?»
Во-первых, замену убивать → ликвидировать люди могут осуществлять потому, что считают глаголы с общей семантикой типа «убить» чересчур сильными и эмоционально заряженными: здесь происходит своего рода лексико-стилистическая гиперкоррекция из соображений определённым образом, гиперчувствительно трактуемой нравственности — в порядке цензуры или самоцензуры.
Во-вторых, в русской языковой картине мира существует презумпция убийства как акта аксиологически, ценностно неприемлемого, как минимум нарушающего нормальный порядок вещей, и, как следствие, тот, кто совершил убийство, волей-неволей представляется находящимся в морально слабой позиции, даже если убийство было вынужденным, печально необходимым. (В последние несколько десятилетий эта картина претерпевала сильные изменения, но её исходные установки складывались веками и крайне устойчивы.)
В-третьих, перед нами выражение не человеческого, индивидуального, а институционального отношения к событию: фигура убийцы словно бы интерпретируется объектно и объективированно — как явление природы, негативное влияние которого надлежит устранить (подразумевается, что «убивать» — это как раз то, что делает преступник, а государство обладает прерогативой на восстановление порядка через своих полномочных представителей, т. е. на ликвидацию чего-либо или кого-либо нежелательного). Если присовокупить сюда «во-вторых», становится видно, что, как бы твёрдо мы ни были убеждены в оправданности действий правоохранителей, фраза вида «В ходе короткой перестрелки сотрудники полиции убили террориста» функционирует своеобразно: возможно, вы на ней не споткнулись, а возможно, соотнесение действий, весьма вероятно, доблестного полицейского с концепцией «убийства» вас слегка покоробило («Да как так! Он же не убийца, он избавил мир от этого…»).
В конечном счёте словно бы синонимичные, но находящиеся в оппозиции друг к другу глаголы «убить» и «ликвидировать» — это так называемые оценочные конверсивы: они обозначают одно и то же или почти одно и то же (сравним с парой «шпион — разведчик»), однако им присуща совершенно разная прагматико-оценочная наполненность и оттенки смысла.
В-четвёртых, нельзя забывать о том, что мы рассуждаем о сложившейся жанрово-дискурсивной практике. Сообщения информагентств и органов исполнительной власти предполагают отстранённость от ситуации, медиа, со своей стороны, как правило, стремятся (вернее, должны стремиться) к беспристрастному освещению событий. Между тем нейтральной ходовой лексики из общего фонда русского языка хватает не во всех случаях. Причём некоторые лакуны обнажаются в самых распространённых жизненных ситуациях: наверняка многие из вас знают, что в современном русском, скажем, нет формы нейтрального обращения к незнакомцу.
При этом в разговорной речи базовому глаголу деструкции с каузацией небытия субъекта — «убить» — подлежит развёрнутое пространство более или менее близких аналогов, включая полные и неполные синонимы, которые активно используются носителями языка, в том числе, в противовес замене убить → ликвидировать, с усилением экспрессивности и с конкретизацией характера деструктивного действия: «завалить», «мочкануть», «загасить», «пристрелить», «кильнуть» (не говоря уже о более почтенных «отправить на тот свет», «прикончить» и т. д.), и вероятнее всего, в зависимости от градуса эмоционального напряжения, своей социальной принадлежности, богатства вокабуляра и других факторов, о «стрелках» вроде пермского многие читатели медиа будут говорить и писать, используя один из перечисленных глаголов, а не «ликвидировать» или «нейтрализовать».
Действительно, русскому языку во многих смысловых полях, в том числе когда дело касается жизни и смерти, отчаянно недостаёт нейтральной лексики, которая позволяла бы рассуждать о болезненных, неудобных, иногда мучительных вопросах без эзопова языка и околичностей — и в то же время без избыточной экспрессии. Как преодолевать это препятствие, скорее дело личного выбора. И называть убийство убийством — это вовсе не худший способ попытаться внести свой вклад в изменение той самой русской языковой картины мира, если для вас это изменение желанно.
При этом в разговорной речи базовому глаголу деструкции с каузацией небытия субъекта — «убить» — подлежит развёрнутое пространство более или менее близких аналогов, включая полные и неполные синонимы, которые активно используются носителями языка, в том числе, в противовес замене убить → ликвидировать, с усилением экспрессивности и с конкретизацией характера деструктивного действия: «завалить», «мочкануть», «загасить», «пристрелить», «кильнуть» (не говоря уже о более почтенных «отправить на тот свет», «прикончить» и т. д.), и вероятнее всего, в зависимости от градуса эмоционального напряжения, своей социальной принадлежности, богатства вокабуляра и других факторов, о «стрелках» вроде пермского многие читатели медиа будут говорить и писать, используя один из перечисленных глаголов, а не «ликвидировать» или «нейтрализовать».
Действительно, русскому языку во многих смысловых полях, в том числе когда дело касается жизни и смерти, отчаянно недостаёт нейтральной лексики, которая позволяла бы рассуждать о болезненных, неудобных, иногда мучительных вопросах без эзопова языка и околичностей — и в то же время без избыточной экспрессии. Как преодолевать это препятствие, скорее дело личного выбора. И называть убийство убийством — это вовсе не худший способ попытаться внести свой вклад в изменение той самой русской языковой картины мира, если для вас это изменение желанно.
Да, друзья, небольшая ремарка к предыдущей записи. Чтобы коротко пояснить, что и зачем я здесь вообще пишу. Возможно, вам показалось, что я рассуждаю о практических и теоретических аспектах языка сухо, педантично и даже человеческая трагедия меня не трогает и лишь служит поводом оседлать любимого конька и потрафить публике. Поверьте, трогает. Делает больно. Просто язык — то, в чём я чуть-чуть разбираюсь, через призму чего умею описывать мир, рефлексировать над его шумом и яростью. В том числе искать рецепты, способы справиться с тем, что меня самого мучит и тяготит. Язык — моя личная терапия (ну, помимо работы непосредственно с психотерапевтом, да). Если бы я хотел хайпить на злободневных темах и паразитировать на предпочтениях наивозможнейше широкой аудитории, право, я бы лепил коротенькие shareable постики типа «Десять оборотов, где вы наверняка ошибаетесь с запятыми» по семь-восемь штук на дню, а не тратил часов двадцать чистого времени на одну-единственную статью о русском предикативном «всё равно [на]». Вместе с тем я не склонен использовать «Гзом» как трибуну для трансляции своих этических ценностей — разве что иногда эстетических — или как кабинет для душеизлияния. Возможно, моей манере письма недостаёт эмоциональности, возможно, я иногда перебарщиваю с терминологией, да мало ли. Но, в общем-то, единственное предназначение «Гзома» — делиться тем, что понял о языке я, с людьми, которым почему-то язык интересен в самых разных его проявлениях. А что-то понимаю о языке я — да, часто на территории спорного и болезненного. И в том числе поэтому, а не только ради единства стиля моя подача материала может быть несколько отстранённой безотносительно того, о чём я пишу. End of note 😌
Пролептическое подлежащее: маленькие спойлеры больших фраз
Предложения вида «Дурак — он и в Африке дурак», «Инфлюэнсеры — они род свой не от инфлюэнцы ведут» и т. д., бесспорно, имеют общие черты, однако это языковое явление в русском сравнительно мало изучено. Перед нами так называемые пролептические конструкции: «пролептический» означает «предваряющий», от др.-гр. πρόληψις ‘предвосхищение’. Может показаться, что обороты это кривые, какие получаются от неспособности построить на лету синтаксически безукоризненную фразу без лишних, плеонастических «прослоек» между подлежащим и сказуемым, и чаще всего такие конструкции действительно маркируют разговорную речь, но на деле через них реализуются мощные выразительные средства языка, которых лишены их нейтральные аналоги. Да и устроены затейливее, чем мнится в первом приближении.
• Что это вообще такое и как организовано. Пролептическая конструкция предполагает, что в предложении присутствует семантически пустое слово (обычно местоимение третьего лица), которое, будучи полноправным членом предложения, дейктически соотносится с именной группой, вынесенной за пределы основной части конструкции, однако не за пределы фразы, как было бы в случае с парцелляцией: «Андрей. Был человеком смирным. И не пил», где «Андрей» — отдельное номинативное предложение. В пролептических конструкциях вида «Ворона — она громкая» такими взаимно соотнесёнными словами являются местоимение на позиции подлежащего «она» и изолированное существительное «ворона» — по В. Санникову, так называемое пролептическое зависимое. И это пролептическое зависимое действительно, в соответствии с этимологией своего наименования, предваряет основную часть фразы с её предикативным ядром (и тем членом предложения, с которым соотносится), словно бы служа спойлером того, о чём будет сказано далее.
Причём не обязательно элементы в подобных парах грамматически согласуются между собой. Сопоставим равно допустимые «Бензопила Husqvarna — ей цены нет» с «Бензопиле Husqvarna — ей цены нет», «Григорий Аркадьевич — он всё у CIO аппрувит, зараза» с «Григорий Аркадьевич — ему, заразе, всё надо у CIO аппрувить».
Также пролептическим может быть не только подлежащее (просто говорим мы сегодня преимущественно о нём), но и другие члены предложения, например дополнение: «Захару — ему дали понять, что он тут третий лишний», где пара «Захар — ему» представляет собой расщеплённое пролептическое дополнение.
Хотя синтаксически главное слово в такой сегментированной пролептической конструкции — соотносительное местоимение, подлинным семантическим наполнением обладает именная группа, на которую это местоимение указывает. Их связывают специфические синтаксические отношения служебного типа, без формирования значений причинности, условности и т. д.
В терминах актуального членения предложения, с разделением на тему (исходную информационную составляющую высказывания) и рему (то новое, что сообщается о теме), пролептическое подлежащее представляет собой, с одной стороны, расщеплённую, с другой — усиленную тему.
• В академической «Грамматике-80» примеры пролептических конструкций приводятся, однако отнесены они к гораздо более общей и обширной категории препозитивных субстантивных оборотов. Применительно к материалу русского языка пролептические конструкции были сколь-либо подробно описаны только в XXI веке, прежде всего в сборнике трудов «Теоретические проблемы русского синтаксиса. Взаимодействие грамматики и словаря» под редакцией Ю. Д. Апресяна.
Предложения вида «Дурак — он и в Африке дурак», «Инфлюэнсеры — они род свой не от инфлюэнцы ведут» и т. д., бесспорно, имеют общие черты, однако это языковое явление в русском сравнительно мало изучено. Перед нами так называемые пролептические конструкции: «пролептический» означает «предваряющий», от др.-гр. πρόληψις ‘предвосхищение’. Может показаться, что обороты это кривые, какие получаются от неспособности построить на лету синтаксически безукоризненную фразу без лишних, плеонастических «прослоек» между подлежащим и сказуемым, и чаще всего такие конструкции действительно маркируют разговорную речь, но на деле через них реализуются мощные выразительные средства языка, которых лишены их нейтральные аналоги. Да и устроены затейливее, чем мнится в первом приближении.
• Что это вообще такое и как организовано. Пролептическая конструкция предполагает, что в предложении присутствует семантически пустое слово (обычно местоимение третьего лица), которое, будучи полноправным членом предложения, дейктически соотносится с именной группой, вынесенной за пределы основной части конструкции, однако не за пределы фразы, как было бы в случае с парцелляцией: «Андрей. Был человеком смирным. И не пил», где «Андрей» — отдельное номинативное предложение. В пролептических конструкциях вида «Ворона — она громкая» такими взаимно соотнесёнными словами являются местоимение на позиции подлежащего «она» и изолированное существительное «ворона» — по В. Санникову, так называемое пролептическое зависимое. И это пролептическое зависимое действительно, в соответствии с этимологией своего наименования, предваряет основную часть фразы с её предикативным ядром (и тем членом предложения, с которым соотносится), словно бы служа спойлером того, о чём будет сказано далее.
Причём не обязательно элементы в подобных парах грамматически согласуются между собой. Сопоставим равно допустимые «Бензопила Husqvarna — ей цены нет» с «Бензопиле Husqvarna — ей цены нет», «Григорий Аркадьевич — он всё у CIO аппрувит, зараза» с «Григорий Аркадьевич — ему, заразе, всё надо у CIO аппрувить».
Также пролептическим может быть не только подлежащее (просто говорим мы сегодня преимущественно о нём), но и другие члены предложения, например дополнение: «Захару — ему дали понять, что он тут третий лишний», где пара «Захар — ему» представляет собой расщеплённое пролептическое дополнение.
Хотя синтаксически главное слово в такой сегментированной пролептической конструкции — соотносительное местоимение, подлинным семантическим наполнением обладает именная группа, на которую это местоимение указывает. Их связывают специфические синтаксические отношения служебного типа, без формирования значений причинности, условности и т. д.
В терминах актуального членения предложения, с разделением на тему (исходную информационную составляющую высказывания) и рему (то новое, что сообщается о теме), пролептическое подлежащее представляет собой, с одной стороны, расщеплённую, с другой — усиленную тему.
• В академической «Грамматике-80» примеры пролептических конструкций приводятся, однако отнесены они к гораздо более общей и обширной категории препозитивных субстантивных оборотов. Применительно к материалу русского языка пролептические конструкции были сколь-либо подробно описаны только в XXI веке, прежде всего в сборнике трудов «Теоретические проблемы русского синтаксиса. Взаимодействие грамматики и словаря» под редакцией Ю. Д. Апресяна.
• Близкое языковое явление — так называемый именительный темы. Это конструкция, в которой начальную позицию занимает обособленное существительное в именительном падеже (зачин), используемое для «подсвечивания» темы, которая раскрывается в последующем тексте. Однако именительный темы представляет собой специфическую разновидность номинативных предложений и относится к сфере большого синтаксиса. Пролептические же конструкции — это явление микросинтаксиса: они находятся на границе синтаксиса и лексики. Именная группа (как вариант, отдельное существительное), функционирующая как именительный темы, в большей степени изолирована от последующего предложения: в случае с ней акт номинации наделяется самостоятельной ценностью, и реципиент приглашается к тому, чтобы сначала оценить называемое логически, семантически и синтаксически отдельно от контекста, вместе с тем интонационные и грамматические характеристики именительного темы дают ему понять, что далее о предмете будет сказано нечто новое. Возьмём фразу: «Муад’Диб. Сколько веков фримены ждали его прихода», где нам предлагается словно бы взвесить, чуть замедлившись, значение личности Муад’Диба и получить тому подтверждение в следующем предложении.
В пролептических конструкциях именная группа не мыслится как самоценное высказывание, однако одна из главных её функций та же — дополнительная артикуляция темы высказывания, в том числе ради такой её интерпретации, какую не даёт аналогичное нейтральное предложение без эксплетивного, вставного элемента. При трансформации нейтрального изъяснительного «Лоренцетти обходился без сфумато» → «Лоренцетти — он обходился без сфумато» в зависимости от контекста возможно добавление самых разных смыслов и заострение уже имевшихся, например: «В отличие от Да Винчи, Лоренцетти обходился без сфумато, а это дорогого стоит» или «Что поделать, у Лоренцетти не было возможности использовать сфумато, не изобрели в XIV веке эту технику» (подробнее см. дальше).
• Не обязательно, кстати, чтобы пролептическое зависимое, несущее основную информационную нагрузку, шло в предложении первым. Вопрос лишь в том, что чем предваряется. В зависимости от позиции пролептического зависимого мы получаем разные синтаксические конструкции и стилистические фигуры. Например, фраза «Осенний Да Хун Пао, он в первых заварках терпко-медовый и островатый» — воплощение пролептической анафоры, поскольку именная группа здесь, как и в предыдущих примерах, предшествует основной конструкции, с формальной темой и её ремой. В свою очередь, «Вот он, я» — случай пролептической катафоры с обратной последовательностью компонентов, то есть значение асемантичного, неполнозначного местоимения «он» расшифровывается лишь за счёт личного местоимения «я», которое находится в постпозиции и составляет основное содержание высказывания. И хотя здесь сходятся два личных местоимения разного лица, относящиеся к одной персоне, лишь одно из них («я») знаменательное, второе же только указывает на него.
• В принципе, как пролептические можно трактовать (и некоторые исследователи склоняются к такой точке зрения, хоть она и спорна) конструкции типа «Свобода — это рабство» и «Война — это мир»: сообразно такой лингвистической оптике в качестве формального подлежащего в них функционирует указательное местоимение («это»), а пролептическое зависимое («свобода» и «война») изолировано в начале предложения и, в отличие от формального подлежащего, несёт основное наполнение темы.
• Для чего вообще в русском языке нужны такие конструкции? Да много для чего. Их выразительные способности впечатляют.
В пролептических конструкциях именная группа не мыслится как самоценное высказывание, однако одна из главных её функций та же — дополнительная артикуляция темы высказывания, в том числе ради такой её интерпретации, какую не даёт аналогичное нейтральное предложение без эксплетивного, вставного элемента. При трансформации нейтрального изъяснительного «Лоренцетти обходился без сфумато» → «Лоренцетти — он обходился без сфумато» в зависимости от контекста возможно добавление самых разных смыслов и заострение уже имевшихся, например: «В отличие от Да Винчи, Лоренцетти обходился без сфумато, а это дорогого стоит» или «Что поделать, у Лоренцетти не было возможности использовать сфумато, не изобрели в XIV веке эту технику» (подробнее см. дальше).
• Не обязательно, кстати, чтобы пролептическое зависимое, несущее основную информационную нагрузку, шло в предложении первым. Вопрос лишь в том, что чем предваряется. В зависимости от позиции пролептического зависимого мы получаем разные синтаксические конструкции и стилистические фигуры. Например, фраза «Осенний Да Хун Пао, он в первых заварках терпко-медовый и островатый» — воплощение пролептической анафоры, поскольку именная группа здесь, как и в предыдущих примерах, предшествует основной конструкции, с формальной темой и её ремой. В свою очередь, «Вот он, я» — случай пролептической катафоры с обратной последовательностью компонентов, то есть значение асемантичного, неполнозначного местоимения «он» расшифровывается лишь за счёт личного местоимения «я», которое находится в постпозиции и составляет основное содержание высказывания. И хотя здесь сходятся два личных местоимения разного лица, относящиеся к одной персоне, лишь одно из них («я») знаменательное, второе же только указывает на него.
• В принципе, как пролептические можно трактовать (и некоторые исследователи склоняются к такой точке зрения, хоть она и спорна) конструкции типа «Свобода — это рабство» и «Война — это мир»: сообразно такой лингвистической оптике в качестве формального подлежащего в них функционирует указательное местоимение («это»), а пролептическое зависимое («свобода» и «война») изолировано в начале предложения и, в отличие от формального подлежащего, несёт основное наполнение темы.
• Для чего вообще в русском языке нужны такие конструкции? Да много для чего. Их выразительные способности впечатляют.
I. Пролепсис делает дополнительный акцент на теме предложения, из чего вытекают иные отношения с ремой, а суперпозиция ожиданий реципиента относительно дальнейшего сценария развития речи говорящего меняется. Сравним «Муад’Диб забрался на шаи-хулуда» с «Муад’Диб — он забрался на шаи-хулуда». В первом случае — сухая, точно пески Арракиса, констатация факта (и во вселенной «Дюны» уместен скорее он), во втором — то ли сбивчивая речь поражённого вестового вкупе с восхищением, то ли подбадривание сомневающихся с артикуляцией особого значения фигуры Муад’Диба (у темы предложения крайне высокий статус).
II. Ситуация, в которой «Почему?» преобладает над «Зачем?». Подобное построения фразы с когнитивно-психологической точки зрения может возникать в спонтанной речи, когда обсуждаемый предмет или персона ожидаемо будут наделены большим весом в пределах гипотетического высказывания, и лингвистической машинерии в нашем мозге оказывается проще эту тему мигом зафиксировать и вербализовать (а дальше, дескать, с помощью связки «пролептическое зависимое — соотносительное местоимение» уж как-нибудь соорудим фразу), чем «пристраивать» именную группу сразу куда положено с учётом её синтаксических валентностей. Однако это не единственный механизм формирования пролептических конструкций — возможно, даже не базовый.
III. Дополнительное пролептическое артикулирование темы создаёт базис для противительно-сопоставительных отношений в пределах синтагмы (именно создаёт базис, но из него не вытекает с необходимостью, что такие отношения должны возникнуть): сравним «Кисломраков — он места успел забронировать. [А успеешь ли ты, не знаю]» с «Кисломраков-то места успел забронировать. [А успеешь ли ты, не знаю]», где противительно-сопоставительные отношения выражаются грамматически с помощью коннектора — частицы -то.
IV. Пролептическое подлежащее может выполнять дифференцирующую функцию относительно аналогичных простых двусоставных предложений без оного. Так, фраза «Ребёнок быстро осваивает язык» допускает как минимум двоякое толкование (что конкретный ребёнок в считанные месяцы овладевает грамматикой и лексикой языка или что детям в целом присуще стремительно осваивать язык), тогда как фраза «Ребёнок — он быстро осваивает язык», скорее всего, подразумевает, что денотат слова «ребёнок» имеет обобщающе-родовой характер (≈ «все маленькие дети Homo sapiens с нейротипичным развитием»).
V. У пролептических конструкций, несомненно, есть важные дискурсивные функции. На мой взгляд, одна из самых распространённых — сглаживание категоричности высказывания. Дополнительный интонационный такт в препозиции, а также разговорный, зачастую даже квазифольклорный характер таких конструкций привносит нотки извиняющиеся, оправдывающие, призывающие к более спокойному восприятию темы, ср. «Клоун — он клоуном и умрёт» против «Клоун клоуном умрёт» (идеальное название для боевика с Владимиром Епифанцевым). В фрагменте речевого акта с пролептическим зависимым, как правило, меняется соотношение силы воздействия различных функций языка. Скажем, введение пролептического подлежащего или другого члена предложения — особенно в комплексе с другими грамматическими и синтаксическими средствами — в разрезе реализации аксиологической функции языка может подспудно экстернализировать источник оценки диктума (ААА!!1 — Прим. научн. ред.): ПРОЩЕ ГОВОРЯ, высказывание будет намекать на то, что это не столько мнение говорящего, сколько, например, закрепившееся в культуре убеждение, звучащее из его уст; не его личная оценка, а, например, «его и русского народа». Предложение «К сожалению, без семиструнной гитары нет русского романса» содержит оценку говорящего или пишущего, но не показывает, на чём она основана. Между тем предложение «Семиструнная гитара — нет без неё романса русского» (здесь мы видим пролептическое дополнение вкупе с инверсией) указывает реципиенту, с опорой на какую ценностную систему (ну, приблизительно. — Прим. ред.) произведено высказывание.
II. Ситуация, в которой «Почему?» преобладает над «Зачем?». Подобное построения фразы с когнитивно-психологической точки зрения может возникать в спонтанной речи, когда обсуждаемый предмет или персона ожидаемо будут наделены большим весом в пределах гипотетического высказывания, и лингвистической машинерии в нашем мозге оказывается проще эту тему мигом зафиксировать и вербализовать (а дальше, дескать, с помощью связки «пролептическое зависимое — соотносительное местоимение» уж как-нибудь соорудим фразу), чем «пристраивать» именную группу сразу куда положено с учётом её синтаксических валентностей. Однако это не единственный механизм формирования пролептических конструкций — возможно, даже не базовый.
III. Дополнительное пролептическое артикулирование темы создаёт базис для противительно-сопоставительных отношений в пределах синтагмы (именно создаёт базис, но из него не вытекает с необходимостью, что такие отношения должны возникнуть): сравним «Кисломраков — он места успел забронировать. [А успеешь ли ты, не знаю]» с «Кисломраков-то места успел забронировать. [А успеешь ли ты, не знаю]», где противительно-сопоставительные отношения выражаются грамматически с помощью коннектора — частицы -то.
IV. Пролептическое подлежащее может выполнять дифференцирующую функцию относительно аналогичных простых двусоставных предложений без оного. Так, фраза «Ребёнок быстро осваивает язык» допускает как минимум двоякое толкование (что конкретный ребёнок в считанные месяцы овладевает грамматикой и лексикой языка или что детям в целом присуще стремительно осваивать язык), тогда как фраза «Ребёнок — он быстро осваивает язык», скорее всего, подразумевает, что денотат слова «ребёнок» имеет обобщающе-родовой характер (≈ «все маленькие дети Homo sapiens с нейротипичным развитием»).
V. У пролептических конструкций, несомненно, есть важные дискурсивные функции. На мой взгляд, одна из самых распространённых — сглаживание категоричности высказывания. Дополнительный интонационный такт в препозиции, а также разговорный, зачастую даже квазифольклорный характер таких конструкций привносит нотки извиняющиеся, оправдывающие, призывающие к более спокойному восприятию темы, ср. «Клоун — он клоуном и умрёт» против «Клоун клоуном умрёт» (идеальное название для боевика с Владимиром Епифанцевым). В фрагменте речевого акта с пролептическим зависимым, как правило, меняется соотношение силы воздействия различных функций языка. Скажем, введение пролептического подлежащего или другого члена предложения — особенно в комплексе с другими грамматическими и синтаксическими средствами — в разрезе реализации аксиологической функции языка может подспудно экстернализировать источник оценки диктума (ААА!!1 — Прим. научн. ред.): ПРОЩЕ ГОВОРЯ, высказывание будет намекать на то, что это не столько мнение говорящего, сколько, например, закрепившееся в культуре убеждение, звучащее из его уст; не его личная оценка, а, например, «его и русского народа». Предложение «К сожалению, без семиструнной гитары нет русского романса» содержит оценку говорящего или пишущего, но не показывает, на чём она основана. Между тем предложение «Семиструнная гитара — нет без неё романса русского» (здесь мы видим пролептическое дополнение вкупе с инверсией) указывает реципиенту, с опорой на какую ценностную систему (ну, приблизительно. — Прим. ред.) произведено высказывание.
• И сугубо прикладной вопрос: как оформлять пролептические конструкции пунктуационно? Вот он-то пока не рассмотрен нигде и никем. Национальный корпус русского языка показывает совершеннейший разнобой: пролептическое зависимое отделяется от основной части предложения то запятой, то тире (в зависимости от интонационных характеристик фразы, от авторской пунктуации и т. д.). В отсутствие чётко сформулированного правила я придерживаюсь следующей точки зрения. Во-первых, пролептическую часть фразы обособлять нужно. Во-вторых, обособлять её предпочитаю посредством тире, в том числе чтобы чётче обозначать отличие пролептической конструкции от препозитивных субстантивных со значением причинности или уступительности вроде: «Прирождённый интриган, он работал на Икстлан» (≈ «Он работал на Икстлан, и это неудивительно, поскольку он был прирождённым интриганом»).
Рубрика «„Гзом“ отвечает»: почему обороты вида «займи мне тысячу» вытесняют нормативные вида «одолжи мне тысячу»
С точки зрения кодифицированной литературной нормы просьба дать денег в долг выражается в русском языке наиболее простым способом с помощью глагола «одолжить» в форме повелительного наклонения. Человек просит одолжить ему денег (то бишь чтобы его визави ему их одолжил), сам же занимает их. Однако чем дальше, тем чаще в таких просьбах используется как раз таки глагол «занять». В строгом соответствии с его словарным значением побуждение «Займи мне пятихатку» пришлось бы интерпретировать как «Возьми с возвратом у кого-нибудь другого пятьсот рублей и дай их мне, опять же с возвратом». И пусть в большинстве случаев по контексту коммуникации понятно, чего от вас хотят (денег хотят, и непосредственно от вас), раздражать это регулярное отклонение от литературной нормы может, ещё как. Вопрос только, почему оно возникло и сделалось едва ли не повсеместным, тогда как раньше сводилось скорее к речевым флуктуациям на уровне оговорок, с тем уточнением, что в отдельных региональных вариантах языка и социолектах такое словоупотребление получило распространение самое позднее ещё к началу XX века.
В лингвистическом же отношении ничего уникального в подобном расширении значения глагола нет. Налицо частный случай тяготения лексемы к энантиосемии, иначе говоря, к тому, чтобы вмещать в себя противоположные значения. Как, скажем, в случае с глаголом «прослушать», который может означать либо «ознакомиться с блоком аудиальной информации от начала до конца», либо «пропустить блок аудиальной информации». Другое дело, что пара глаголов-конверсивов «одолжить — занять» (конверсивы показывают одну и ту же внеречевую ситуацию с разных сторон, в данном случае относятся к разным её участникам — агенсу и бенефактиву, то есть к активному действующему лицу и благополучателю соответственно), во-первых, глубоко укоренилась в языке, отчего нарушение её функционирования воспринимается крайне остро, во-вторых, чувствительность носителей языка, и в особенности русского языка, к денотативной ситуации, подразумевающей употребление этих двух глаголов (когда просят взаймы и дают в долг), чрезвычайно высока, так что отклонение от устоявшихся речевых конвенций здесь потворствует усилению негативной реакции того, кто их, конвенций, строго придерживается.
Разумеется, в большинстве случаев никакого сознательного стремления запутать собеседника у тех, кто использует один и тот же глагол «занять» в прямом и обратном значении, т. е. энантиосемически, нет. Напротив, люди прибегают к такой речевой стратегии безотчётно и чаще всего как раз исходя из принципа языковой экономии (грубо говоря, «Зачем эти лишние глаголы? Одного хватает за глаза») — ну или просто однажды переняв без задней мысли это словоупотребление у ближнего круга. В конечном счёте, выбор данной стратегии может быть обусловлен и тем, что с позиции говорящего, как потенциального бенефициара желаемого действия, сущностно значимым является глагол «занять» (просящий деньги взаймы именно что занимает их, для него важно это обстоятельство, а не то, что собеседник ему их одолжит; обычное следствие естественного языкового эгоцентризма), и неудивительно, что введение в конструкцию проспективного посессора («мне») говорящему представляется грамматически необходимым и достаточным для того, чтобы второй участник диалога определил, какое из двух значений глагола «занять» с его новообретённой энантиосемией подразумевалось. И чаще всего это и вправду так.
Мне эта речевая практика не по сердцу, не по нейронным ансамблям, но, повторюсь, для её формирования в русском языке имелись готовые продуктивные грамматико-семантические механизмы, и, скорее всего, она рано или поздно закрепится в качестве нормы. Причём не обязательно выведет из употребления конверсивную пару «одолжить — занять». А мы — мы вольны говорить так, как нам милее 😌
С точки зрения кодифицированной литературной нормы просьба дать денег в долг выражается в русском языке наиболее простым способом с помощью глагола «одолжить» в форме повелительного наклонения. Человек просит одолжить ему денег (то бишь чтобы его визави ему их одолжил), сам же занимает их. Однако чем дальше, тем чаще в таких просьбах используется как раз таки глагол «занять». В строгом соответствии с его словарным значением побуждение «Займи мне пятихатку» пришлось бы интерпретировать как «Возьми с возвратом у кого-нибудь другого пятьсот рублей и дай их мне, опять же с возвратом». И пусть в большинстве случаев по контексту коммуникации понятно, чего от вас хотят (денег хотят, и непосредственно от вас), раздражать это регулярное отклонение от литературной нормы может, ещё как. Вопрос только, почему оно возникло и сделалось едва ли не повсеместным, тогда как раньше сводилось скорее к речевым флуктуациям на уровне оговорок, с тем уточнением, что в отдельных региональных вариантах языка и социолектах такое словоупотребление получило распространение самое позднее ещё к началу XX века.
«Но при первой же попытке „занять“ ― вы поймёте ошибку. В Одессе „занять“ значит дать взаймы. ― Я занял ему сто рублей».
(В. М. Дорошевич, «Лекция за Одесский язык», 1900–1910)
В лингвистическом же отношении ничего уникального в подобном расширении значения глагола нет. Налицо частный случай тяготения лексемы к энантиосемии, иначе говоря, к тому, чтобы вмещать в себя противоположные значения. Как, скажем, в случае с глаголом «прослушать», который может означать либо «ознакомиться с блоком аудиальной информации от начала до конца», либо «пропустить блок аудиальной информации». Другое дело, что пара глаголов-конверсивов «одолжить — занять» (конверсивы показывают одну и ту же внеречевую ситуацию с разных сторон, в данном случае относятся к разным её участникам — агенсу и бенефактиву, то есть к активному действующему лицу и благополучателю соответственно), во-первых, глубоко укоренилась в языке, отчего нарушение её функционирования воспринимается крайне остро, во-вторых, чувствительность носителей языка, и в особенности русского языка, к денотативной ситуации, подразумевающей употребление этих двух глаголов (когда просят взаймы и дают в долг), чрезвычайно высока, так что отклонение от устоявшихся речевых конвенций здесь потворствует усилению негативной реакции того, кто их, конвенций, строго придерживается.
Разумеется, в большинстве случаев никакого сознательного стремления запутать собеседника у тех, кто использует один и тот же глагол «занять» в прямом и обратном значении, т. е. энантиосемически, нет. Напротив, люди прибегают к такой речевой стратегии безотчётно и чаще всего как раз исходя из принципа языковой экономии (грубо говоря, «Зачем эти лишние глаголы? Одного хватает за глаза») — ну или просто однажды переняв без задней мысли это словоупотребление у ближнего круга. В конечном счёте, выбор данной стратегии может быть обусловлен и тем, что с позиции говорящего, как потенциального бенефициара желаемого действия, сущностно значимым является глагол «занять» (просящий деньги взаймы именно что занимает их, для него важно это обстоятельство, а не то, что собеседник ему их одолжит; обычное следствие естественного языкового эгоцентризма), и неудивительно, что введение в конструкцию проспективного посессора («мне») говорящему представляется грамматически необходимым и достаточным для того, чтобы второй участник диалога определил, какое из двух значений глагола «занять» с его новообретённой энантиосемией подразумевалось. И чаще всего это и вправду так.
Мне эта речевая практика не по сердцу, не по нейронным ансамблям, но, повторюсь, для её формирования в русском языке имелись готовые продуктивные грамматико-семантические механизмы, и, скорее всего, она рано или поздно закрепится в качестве нормы. Причём не обязательно выведет из употребления конверсивную пару «одолжить — занять». А мы — мы вольны говорить так, как нам милее 😌
Начну по-старчески: кхе-кхе, мне сегодня показали в Твиттере два забавных твита, вернее, твит и один ретвит с комментом. В первом было сказано, что главный элемент для микроволновки изобрёл человек по фамилии Грейнахер, во втором — что одним из изобретателей алгоритма сжатия данных LZSS был человек по фамилии Сжиманский. Это и правда занятно, но я [привычно] побуду душнилой и party pooper, а заодно расскажу, какое языковое явление обнаруживается в случае с подобными совпадениями.
• На самом деле Szymański с польского на русский нормативно транскрибируется как Шиманьски(й) (как и произносится), так что совпадение, мягко говоря, некоторая натяжка. Притом что «сжатие» по-польски будет ściskanie или kompresja, так что в действительности игры слов не выходит ни с какой стороны. В случае с американизированным вариантом фамилии сходства ещё меньше: как правило, она произносится приблизительно как «Симэнски».
• Сама фамилия Szymański произведена от польского же имени Szymon — ср. с Симоном или библейским Симеоном, — восходящего к др.-евр. שִׁמְעוֹן ‘слышанье’, ‘слушать’ («шимон») и др.-гр. Σίμων от σιμός ‘курносый’, ‘с приплюснутым носом’. Русская версия имени, соответственно, Семён. Так что если кто Szymański в русском языке и соответствует, так это человек с фамилией Семёнов.
• Если бы всё-таки фамилия изобретателя была Сжиманский, то сходство между ней и русским глаголом «сжимать» было бы случаем межъязыковой паронимической аттракции (а с точки зрения фонетики можно назвать эти два слова неполными межъязыковыми омофонами). А если бы в польском фамилия Szymański читалась как Сжиманский и значила то же, что и в русском, и такой дяденька фигурировал бы как персонаж в каком-нибудь произведении, то это был бы, в терминах ономастики, коннотативный антропоним, или «говорящая фамилия»; в англоязычной традиции их называют ещё аптонимами или аптронимами.
• Совпадение немецкой фамилии Грейнахер (фонетически мнимое, т. к. на деле он Грайнахер — Greinacher; говорить приходится лишь о совпадении на уровне транслитерации) с русской фразой, имеющей предикативное ядро в виде глагола в повелительном наклонении, «грей, на хер», в принципе, тоже явление поля межъязыковой парономазии, только действующей не на уровне лексемы, а на уровне синтагмы.
• Вне лингвистики, в поле массовой культуры, межъязыковые совпадения вроде пары «Грейнахер — грей, на хер» называют иногда «эффектом Телепорно» (от прочтения имени Celeborn из толкиновского легендариума).
• На самом деле Szymański с польского на русский нормативно транскрибируется как Шиманьски(й) (как и произносится), так что совпадение, мягко говоря, некоторая натяжка. Притом что «сжатие» по-польски будет ściskanie или kompresja, так что в действительности игры слов не выходит ни с какой стороны. В случае с американизированным вариантом фамилии сходства ещё меньше: как правило, она произносится приблизительно как «Симэнски».
• Сама фамилия Szymański произведена от польского же имени Szymon — ср. с Симоном или библейским Симеоном, — восходящего к др.-евр. שִׁמְעוֹן ‘слышанье’, ‘слушать’ («шимон») и др.-гр. Σίμων от σιμός ‘курносый’, ‘с приплюснутым носом’. Русская версия имени, соответственно, Семён. Так что если кто Szymański в русском языке и соответствует, так это человек с фамилией Семёнов.
• Если бы всё-таки фамилия изобретателя была Сжиманский, то сходство между ней и русским глаголом «сжимать» было бы случаем межъязыковой паронимической аттракции (а с точки зрения фонетики можно назвать эти два слова неполными межъязыковыми омофонами). А если бы в польском фамилия Szymański читалась как Сжиманский и значила то же, что и в русском, и такой дяденька фигурировал бы как персонаж в каком-нибудь произведении, то это был бы, в терминах ономастики, коннотативный антропоним, или «говорящая фамилия»; в англоязычной традиции их называют ещё аптонимами или аптронимами.
• Совпадение немецкой фамилии Грейнахер (фонетически мнимое, т. к. на деле он Грайнахер — Greinacher; говорить приходится лишь о совпадении на уровне транслитерации) с русской фразой, имеющей предикативное ядро в виде глагола в повелительном наклонении, «грей, на хер», в принципе, тоже явление поля межъязыковой парономазии, только действующей не на уровне лексемы, а на уровне синтагмы.
• Вне лингвистики, в поле массовой культуры, межъязыковые совпадения вроде пары «Грейнахер — грей, на хер» называют иногда «эффектом Телепорно» (от прочтения имени Celeborn из толкиновского легендариума).
Что это за слова — «по(-)чесноку» «по(-)шурику» — и как их писать?
Едва ли вы избежали встречи с просторечными — с точки зрения литературной нормы и вовсе маргинальными, ну да шут с ней, — оборотами, образованными от самых обыкновенных наречий: по-быстрому → по(-)бырику, по-шустрому → по(-)шурику, по-резкому → по(-)резкачу, по-честному → по(-)чесноку.
С ними и так-то всё хитро, а их орфографическое оформление и вовсе головоломка. Начиная отсюда я буду употреблять эти наречные сочетания в том виде, в каком пишу их сам (и в конце поста объясню, почему так делаю), но предлагаю читателю держать в уме, что словарно они не кодифицированы и в случае с ними нам остаётся только пытаться опираться на базовые принципы русской орфографии.
Сразу сделаю ремарку: считать ли «по-бырику» дериватом «по-быстрому» или же словоформой, сконструированной «с учётом» этого наречия, инспирированной им, тоже вопрос. Я всё же исхожу из первого предположения.
Сперва о том, что представляют собой производящие лексемы — «по-быстрому» и пр. Это образованные от прилагательных, т. е. отадъективные циркумфиксальные наречия образа действия, в большинстве случаев уже сами по себе просторечные — как в случае с тем же «по-быстрому» (мотивировано оно качественным прилагательным «быстрый»). Циркумфиксальный здесь — значит построенный с помощью «разрывных» аффиксов, путём одновременной постфиксации и префиксации. Такие двусторонние аффиксы иначе называются конфиксами.
С точки зрения лексики такая словообразовательная схема на основе наречия порождает так называемое предложно-субстантивное выражение, или, в терминах Р. П. Рогожниковой, наречное «сочетание, эквивалентное слову». Если придерживаться ещё более детализированной научной формулировки, перед нами лексикализованная предложно-падежная словоформа образа и способа действия, относящаяся к адевербиальному типу — ср. с «по старинке», «по правде». Другое дело, что квазисубстантивная единица, которая формируется путём рассматриваемой механики, возникает не на базе существительного с предлогом, а на базе наречия, причём субстантивного в ней меньше, чем в вышеупомянутых выражениях типа «по старинке», «по правде». Это наречное сочетание словно бы с «протосуществительным» внутри. «По чесноку тебе скажу, я не при делах» — здесь видно, что ресемантизация основы мотивирующего наречия имела место, однако подлинно «чесночные», пахучие оттенки находятся на смысловой периферии оборота.
За редчайшим исключением (вроде по-шустрому → по-шуробанчику) эквивалент существительного в наречном словосочетании, получаемом при функционировании такой словообразовательной модели, не только фонетически близок к мотивирующему отадъективному наречию, но эквиритмичен ему, как минимум равен или сопоставим по числу слогов. Позиция ударного гласного обычно сохраняется, хотя бывают и исключения — ср. «по-че́стному» и «по чесноку́».
Часто трансформация производящей основы происходит по принципу паронимической аттракции: она, основа, «подтягивается» к другой, сходной с ней фонетически («шустрый» и «Шурик», «честный» и «чеснок»).
Вместе с тем не всегда деривация такого рода подразумевает «подгонку» исходно адъективной основы под некое существительное из словарного фонда русского языка. Часто в процессе словообразования, напротив, формируется окказиональная единица. Ровным счётом так получается с сочетанием «по-бырику» (никакого «бырика» ни в словарях, ни в узусе на сегодняшний день нет).
Взглянем на деривационный процесс с точки зрения морфологии. Первый компонент конфикса по-…-ому/-ему превращается в предлог (что, вообще говоря, редкость для русского языка). Второй же отсекается, тогда как корневая часть преобразуется, иногда с аффиксацией («по-резкому» → «по резкачу», где резк- → резкач-), иногда без неё («по-честному» → «по чесноку», где честн- → чеснок-) и добавлением флексии (формально -у тут всё-таки флексия), в результате чего получается неизменяемая словоформа в виде существительного в дательном падеже, предваряемая предлогом «по».
Едва ли вы избежали встречи с просторечными — с точки зрения литературной нормы и вовсе маргинальными, ну да шут с ней, — оборотами, образованными от самых обыкновенных наречий: по-быстрому → по(-)бырику, по-шустрому → по(-)шурику, по-резкому → по(-)резкачу, по-честному → по(-)чесноку.
С ними и так-то всё хитро, а их орфографическое оформление и вовсе головоломка. Начиная отсюда я буду употреблять эти наречные сочетания в том виде, в каком пишу их сам (и в конце поста объясню, почему так делаю), но предлагаю читателю держать в уме, что словарно они не кодифицированы и в случае с ними нам остаётся только пытаться опираться на базовые принципы русской орфографии.
Сразу сделаю ремарку: считать ли «по-бырику» дериватом «по-быстрому» или же словоформой, сконструированной «с учётом» этого наречия, инспирированной им, тоже вопрос. Я всё же исхожу из первого предположения.
Сперва о том, что представляют собой производящие лексемы — «по-быстрому» и пр. Это образованные от прилагательных, т. е. отадъективные циркумфиксальные наречия образа действия, в большинстве случаев уже сами по себе просторечные — как в случае с тем же «по-быстрому» (мотивировано оно качественным прилагательным «быстрый»). Циркумфиксальный здесь — значит построенный с помощью «разрывных» аффиксов, путём одновременной постфиксации и префиксации. Такие двусторонние аффиксы иначе называются конфиксами.
С точки зрения лексики такая словообразовательная схема на основе наречия порождает так называемое предложно-субстантивное выражение, или, в терминах Р. П. Рогожниковой, наречное «сочетание, эквивалентное слову». Если придерживаться ещё более детализированной научной формулировки, перед нами лексикализованная предложно-падежная словоформа образа и способа действия, относящаяся к адевербиальному типу — ср. с «по старинке», «по правде». Другое дело, что квазисубстантивная единица, которая формируется путём рассматриваемой механики, возникает не на базе существительного с предлогом, а на базе наречия, причём субстантивного в ней меньше, чем в вышеупомянутых выражениях типа «по старинке», «по правде». Это наречное сочетание словно бы с «протосуществительным» внутри. «По чесноку тебе скажу, я не при делах» — здесь видно, что ресемантизация основы мотивирующего наречия имела место, однако подлинно «чесночные», пахучие оттенки находятся на смысловой периферии оборота.
За редчайшим исключением (вроде по-шустрому → по-шуробанчику) эквивалент существительного в наречном словосочетании, получаемом при функционировании такой словообразовательной модели, не только фонетически близок к мотивирующему отадъективному наречию, но эквиритмичен ему, как минимум равен или сопоставим по числу слогов. Позиция ударного гласного обычно сохраняется, хотя бывают и исключения — ср. «по-че́стному» и «по чесноку́».
Часто трансформация производящей основы происходит по принципу паронимической аттракции: она, основа, «подтягивается» к другой, сходной с ней фонетически («шустрый» и «Шурик», «честный» и «чеснок»).
Вместе с тем не всегда деривация такого рода подразумевает «подгонку» исходно адъективной основы под некое существительное из словарного фонда русского языка. Часто в процессе словообразования, напротив, формируется окказиональная единица. Ровным счётом так получается с сочетанием «по-бырику» (никакого «бырика» ни в словарях, ни в узусе на сегодняшний день нет).
Взглянем на деривационный процесс с точки зрения морфологии. Первый компонент конфикса по-…-ому/-ему превращается в предлог (что, вообще говоря, редкость для русского языка). Второй же отсекается, тогда как корневая часть преобразуется, иногда с аффиксацией («по-резкому» → «по резкачу», где резк- → резкач-), иногда без неё («по-честному» → «по чесноку», где честн- → чеснок-) и добавлением флексии (формально -у тут всё-таки флексия), в результате чего получается неизменяемая словоформа в виде существительного в дательном падеже, предваряемая предлогом «по».
Между мотивирующим наречием и итоговыми наречными сочетаниями-неологизмами могут быть промежуточные формы, например: по-быстрому → по-бырому (здесь произошла частичная элизия интервокальной группы согласных. — Прим. ред.) → по-бырику, — однако чаще всего они отсутствуют, во всяком случае, самостоятельно в языке не функционируют.
Наконец, в русском наметилась ещё одна модель образования адвербиальных предложно-падежных словоформ, действие которой хорошо видно на неологизме «по фасту» (неизм., от англ. fast 'быстро, быстрый'). Но деривационная механика у неё иная: лексической единице, заимствованной напрямую из английского, придана форма дательного падежа, она не произведена от какого-либо русского существительного, прилагательного или наречия; парадоксальным образом такие обороты даже ближе к наречным сочетаниям типа «по старинке».
Как мне видится разумным оформлять такие обороты орфографически. В тех случаях, когда предлог сочетается с словоформой, которая имеет вид имени нарицательного, либо входящего в русский лексикон, либо имеющего потенциал к тому, чтобы укрепиться в языке, на мой взгляд, уместно раздельное написание, например: по чесноку — квазисубстантивная часть имеет словарную фиксацию; по нормику (редк.) — ср. с «О, нормик, живём!» (здесь «нормик» оборачивается предикативом); по резкачу — представим гипотетическое «Ты на его резкач не ведись, он додик». Принцип логичным образом распространяется и на эрративные варианты подобных конструкций: по чеснаку, па честнаку и др.
То же самое касается наречий, произведённых на основе заимствованных глосс: по фасту (редк.).
Если же окказиональное псевдосуществительное в составе наречного оборота не обладает выраженным тяготением к независимому употреблению или совпадает по форме с именем собственным, в смыслоразличительных целях, с моей точки зрения, предпочтительно дефисное написание: по-шурику — так как орфографически вариант *по шурику располагает к ошибочной интерпретации (будто бы пишущий допустил ошибку в регистре начальной буквы имени существительного); по-бырику — так как гипотетическая лексема «бырик» не видится продуктивной в современном русском языке.
Справедливости ради, оговорюсь, что это не единственно допустимое, а возможно, и не оптимальное решение. Если мы считаем, что адвербиальное в таких сочетаниях сильнее субстантивного, может быть оправданно унифицированное дефисное написание, аналогично «по-латыни» в одном ряду с «по-русски», «по-китайски» и пр.: по-чесноку, по-шурику и др. Если же субстантивное представляется нам сильнее адвербиального, это предполагает раздельное написание: по чесноку, по шурику и пр.
Наконец, в русском наметилась ещё одна модель образования адвербиальных предложно-падежных словоформ, действие которой хорошо видно на неологизме «по фасту» (неизм., от англ. fast 'быстро, быстрый'). Но деривационная механика у неё иная: лексической единице, заимствованной напрямую из английского, придана форма дательного падежа, она не произведена от какого-либо русского существительного, прилагательного или наречия; парадоксальным образом такие обороты даже ближе к наречным сочетаниям типа «по старинке».
Как мне видится разумным оформлять такие обороты орфографически. В тех случаях, когда предлог сочетается с словоформой, которая имеет вид имени нарицательного, либо входящего в русский лексикон, либо имеющего потенциал к тому, чтобы укрепиться в языке, на мой взгляд, уместно раздельное написание, например: по чесноку — квазисубстантивная часть имеет словарную фиксацию; по нормику (редк.) — ср. с «О, нормик, живём!» (здесь «нормик» оборачивается предикативом); по резкачу — представим гипотетическое «Ты на его резкач не ведись, он додик». Принцип логичным образом распространяется и на эрративные варианты подобных конструкций: по чеснаку, па честнаку и др.
То же самое касается наречий, произведённых на основе заимствованных глосс: по фасту (редк.).
Если же окказиональное псевдосуществительное в составе наречного оборота не обладает выраженным тяготением к независимому употреблению или совпадает по форме с именем собственным, в смыслоразличительных целях, с моей точки зрения, предпочтительно дефисное написание: по-шурику — так как орфографически вариант *по шурику располагает к ошибочной интерпретации (будто бы пишущий допустил ошибку в регистре начальной буквы имени существительного); по-бырику — так как гипотетическая лексема «бырик» не видится продуктивной в современном русском языке.
Справедливости ради, оговорюсь, что это не единственно допустимое, а возможно, и не оптимальное решение. Если мы считаем, что адвербиальное в таких сочетаниях сильнее субстантивного, может быть оправданно унифицированное дефисное написание, аналогично «по-латыни» в одном ряду с «по-русски», «по-китайски» и пр.: по-чесноку, по-шурику и др. Если же субстантивное представляется нам сильнее адвербиального, это предполагает раздельное написание: по чесноку, по шурику и пр.
За несколько дней до публикации лонгрида по теме хочу спросить вас, как бы вы произнесли (только честно):
Anonymous Poll
4%
Мы сфотографировали двух милых альпака́
8%
Мы сфотографировали двух милых альпа́ка
86%
Мы сфотографировали двух милых альпа́к
2%
Как-то иначе
Сегодня, 26 октября, в 20:00 по московскому времени в порядке эксперимента проведу часовой аудиоэфир в приложении Golos. Оговорюсь, это не реклама — друзья уговорили, а мне любопытно попробовать себя в новом качестве. Говорить буду на гзомовские темы, и прежде всего об алгоритмах своих языковых расследований, о конкуренции языковых норм, об идиосинкразии к явлениям устной и письменной речи. Посмотрим, во что оно выльется; для меня самого это пока загадка. Если вдруг вам хочется послушать мой хриплый баритон и позадавать мне вопросы о языке, лучше возможности не придумаешь =)
За пять минут до старта запощу сюда ссылку на трансляцию.
Скачивается приложение отсюда: https://www.golos.me/
P. S. Лонгрид об «альпака / альпаке» на подходе — пришлось порыться в архивах Ленинки чуть дольше, чем ожидал. На неделе увидел публикацию Meduza на ту же тему и было расстроился, но, прочтя её, с облегчением понял, что в той статье об истории вопроса, о том, как текущая норма сложилась, не сказано ровным счётом ничего.
За пять минут до старта запощу сюда ссылку на трансляцию.
Скачивается приложение отсюда: https://www.golos.me/
P. S. Лонгрид об «альпака / альпаке» на подходе — пришлось порыться в архивах Ленинки чуть дольше, чем ожидал. На неделе увидел публикацию Meduza на ту же тему и было расстроился, но, прочтя её, с облегчением понял, что в той статье об истории вопроса, о том, как текущая норма сложилась, не сказано ровным счётом ничего.